Текст книги "Свои и чужие (сборник)"
Автор книги: Мария Метлицкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
А ценила ли? Да, разумеется, ценила. Не такой она человек, чтобы хорошего не замечать. Ценить – ценила, а вот оценить все тогда не могла. Как много у нее было счастья. Как много радостей, тепла и надежд.
Надежд! Вот что главное. А когда без надежды… Для чего тогда жить?
Теперь на уме и в сердце было одно – Ваня. Даже боль из-за дочерей отошла на второй план. Да и понятно – детей у нее… нет. Как ни горько об этом думать. А вот Ваня есть. Ее муж, ее друг. Любимый человек. И больше никого на всем свете. Надеяться не на кого.
Вот и получается – надо друг друга беречь. Поддерживать. Плечо подставлять. Потому что она без него – ну, все понятно. А он без нее и вовсе пропадет. Мужик, он же только на вид мощный. А поглубже копни…
А Ване лучше не стало. Так и ходил по земле, волоча ноги. Словно не жизнь у него, а мука вселенская. Впрочем, так оно, наверное, и было.
Пыталась завести разговор о дочках:
– Ну всяко в жизни бывает. У всех по-разному складывается. Живы – и слава богу! Чего нам, родителям, еще надо…
Но он ее обрывал на полуслове и начинал кричать, да так… что сердце останавливалось – от страха за него. И она эти разговоры прекратила – к чему?
* * *
Однажды Иван увидел свою младшую дочь Марусю. Случайно, на улице. Так и замер с открытым ртом – волосы крашеные, как будто седые. Глаза аж до висков намалеваны. Губы в красной помаде. А главное – сиськи до пупа вывалены. И юбка кончается там, где у приличных женщин только начинается. Не стыд – срам божий. Идет, жопой виляет, грудь колышется. Ржет, как лошадь. И под ручку мужика держит – не мужика, а так… Хилого, узкоплечего. Портками зад обтянут – того и гляди треснет. Очки темные на носу – видно, глаза показать стыдно. Сигаретка в зубах, и цедит что-то. А та дура наклоняется к нему, в очки эти пижонские срамные пялится и заливается по новой, как в цирке на премьере. А потом – ох, лучше бы не видеть! Потом сигарету из сумки вынула и от его прикурила.
Иван чуть вслед не кинулся, в голове закипело – догонит и прямо убьет. Просто кулаком по башке тупой стукнет его и ее – и все, с концами. Он стоял как в ступоре, пока дочь со своим ухажером в такси не прыгнули и не укатили. Потом, очухавшись, рванул с места, да поздно. Не успел.
А чего не успел? Прибить дочь родную?
Зашел в рюмочную и напился. До соплей. Так, что рухнул на лавочке в сквере. Там его менты и подобрали. Проснулся он под утро – огляделся и ни черта не понял. Стены белые, простыня… И только потом дошло, что в вытрезвителе. Вот какой позор… будет тут и письмо на работу, и Ольгины слезы… Как она там? Ведь целую ночь в неведении.
Никогда – даже с уходом из отчего дома беспутных и подлых дочерей – не было в жизни Ивана Кутепова, заслуженного строителя, героя соцтруда, бригадира и секретаря партийной ячейки, человека кристально честного, надежного и верного, такого позора и краха.
«Кончилась жизнь», – с тоской и стоном подумал он. Кончилась. Потому что жить после этого вряд ли сможет. Потому что есть у человека совесть и честь. Качества, не передаваемые, как оказывается, по наследству.
Как пережила ту ночь Ольга, она сама не помнила. Помнила одно – лежала на кровати и снова молила Бога о смерти. А потом… Задремала, наверное. Потому что, когда открыла глаза, Ваня стоял на коленях у кровати и плакал.
– Жить надо, Ванечка. Или – помирать. Другого выхода нет, – прошептала она.
Он почему-то улыбнулся, отчего ей стало как-то неуютно и даже страшновато, и кивнул.
– Будем, Олюня. Куда ж денемся! – И засмеялся каким-то незнакомым и непонятным, скрипучим, дробным и злым смехом.
И на сердце от этого смеха стало еще тоскливее и тяжелее.
Но вздох свой, прерывистый, сиплый и тяжелый, она сдержала – не дай бог, услышит и усомнится.
Что жить они теперь будут.
* * *
Валентина звала сестру в гости. Та отказывалась и ссылалась на неотложные дела.
– Какие у тебя дела? – злилась Валентина и обиженно швыряла трубку. – Вот сука!
А дел и вправду особенно не было – в магазин ходить не надо, сам все привезет и достанет. По блату, разумеется: и продукты, и тряпки, и духи, и косметику, и американские сигареты. За фруктами и овощами – на рынок, к кавказцам. Там все свежее и пахучее – и персики, и помидоры. Стоять у плиты тоже ни к чему – почти каждый вечер они в ресторане. Там у Владика «дела и делишки». Шепчется с разными «нужными человечками». Маруся сидит за столом, «шампусик» попивает и черной икрой закусывает. Владик научил – на свежий огурец. Хлеба наказал не есть:
– Ты, Мария, расположена к полноте. Разожрешься – брошу.
Сидит она, значит, покуривает, по сторонам поглядывает. «Сечет» всех на раз – научилась. Эта – любовница. Эта – путана. Эта – жена, все меню вычитывает, что подешевле. И про мужиков тоже все знает – вот этот деляга. Из «больших». Этот мелочь, фарца туалетная. Этот, представительный, торгаш. Директор базы или универмага. Не из простых. Этот задохлик гуляет на заначку от жены. И скорее всего, со своей сотрудницей. А та разведенка. Вот сейчас на грудь примут, оливье докушают, и потащит сотрудница этого хмыря к себе в Кузьминки на общественном транспорте.
Два часа покувыркаются неумело, хмырь, тонкогубый «смельчак», протрезвеет и рванет домой, перепуганный до смерти – и деньги профукал, и супружница скандал закатит.
Эти две козы – вообще смехота! Старые вешалки, уж точно за сорок, коньяком наливаются и глазками опухшими по сторонам стреляют – по мужикам, называется.
А ее Волчок дела обделает, с нужными людьми перетрет и за стол – рюмочку «Наполеона» пропустит, хлебушек с белугой куснет и – снова за чужой столик. Дела.
А Маруся не скучает, привыкла. Только потанцевать хочется. Но нельзя. Несолидно. Она – женщина серьезного человека.
Однажды в дверях столкнулись с Валентиной и ее волосатым. Тот на нее посмотрел, золотым зубом цыкнул и дальше пошел. А Валентина за ним засеменила:
– Потом позвоню.
А Волк от смеха чуть не помер:
– Ну и кадр у твоей сеструхи! Просто журнал «Крокодил»…
А Валентина ничего, оклемалась. Поправилась, порозовела. И пальто на ней шикарное – твидовое, с бурой лисой. Австрия.
А однажды Маруся от страху чуть не окочурилась. К ним нагрянули с обыском. Среди ночи. Весь дом перевернули. Ей даже одеться не дали – так в ночнушке и сидела на батарее. А под утро забрали ее Волчка. Увели. Она по квартире металась, как рысь бешеная. Две пачки скурила и не заметила. Позвонила Валентине, а та коротко бросила:
– Не смей звонить мне, идиотка! Ты что, не понимаешь, телефон могут прослушивать!
И все. Позвонить больше некому – ни друзей, ни подруг. А у Волка в записной книжке все под цифрами – ни одного имени. Только родители и Арик. Дозвонилась Арику, а тот – хуже Вальки испугался. Трубку швырнул, прошипев:
– Не звони, дура оловянная!
Слава богу, Волк вернулся – поздно вечером. Смотреть страшно – бледный, измученный, под глазами чернота. Зашел, выпил стакан водки и рухнул в кровать.
– Меня не буди! – бросил он и вырубился. Почти на сутки. А когда проснулся, сказал, что с квартиры они будут съезжать. И «надолго залягут на дно».
– Так что веселье временно закончилось, – объявил он и станцевал вприсядку, лупя себя по ляжкам. – И тряпки твои, Маруська, закончились! И кабаки! И черная икра с коньяком! – выкрикивал он, продолжая громко и отчаянно веселиться. – Ну что? Оставишь меня теперь, верная подруга жизни?
– Да не надо мне, – обиделась она. – Что я с тобой, за коньяк? Лишь бы ты… – всхлипнула она, – рядом…
Это почему-то его еще больше развеселило, уже не смеялся, а ржал.
А потом вдруг осекся и коротко бросил:
– Посмотрим, на что ты способна.
Переехали. В Мневники – дом старый, довоенный. Горячая вода из газовой колонки. Первый этаж, по подъезду носятся крысы – ничего не боятся. Войти страшно. А еще страшнее обнаружить эту гадость на кухне или в туалете. В старом холодильнике, по виду тоже довоенном, вонь и пустота. Денег нет – он объяснил, что ничего не осталось. Все проели и пропили, прогуляли. А то, что он выскочил, – большое счастье. За спекуляцию и – еще страшней – самиздат присесть можно было надолго. Волку вежливо предложили «стучать». Он согласился – куда деваться? Только стучать он не будет – много им чести. И вообще – западло.
– Так что сидеть нам в Мневниках до конца жизни. А, Марусь? И радоваться, что хорошо отделались!
Но с того дня он стал невыносимым. То молчал, то орал – страшно, шепотом. Громко боялся – услышат соседи и стукнут куда надо. А от его «тихого» крика было еще страшнее. Шугался и вздрагивал от каждого скрипа и шума. Из дома почти не выходил – только поглядывал из-за марлевой кухонной занавесочки на свет божий.
– Ты как Штирлиц прям, – пробовала шутить Маша.
Волк ожесточенно крутил пальцем у виска и делал страшные глаза. Шипел:
– Дура! Тебя бы туда. На пару часов.
Иногда чуть приходил в себя и тогда тяжело вздыхал:
– Все рухнуло, всё! Я-то думал, капусты нарублю – потихоньку, курочка по зернышку, переправлю с Эдди и свалю к чертовой матери. А сейчас… – На его воспаленных от бессонницы глазах вскипали слезы. – Все пропало, все! – И Владик начинал бегать по комнате, размахивая руками: – Жизнь пропала!
Маруся помнила этого Эдди – чернокожий, страшный как смертный грех. А дипломат! Из какой-то африканской страны. И еще не очень понимала, что же такого страшного произошло. Ну да – «взяли». Да, приказали «не высовываться» – какое-то время. Но – это же пройдет! И наступит другая жизнь, красивая и приятная. Все же временно. И денег он снова заработает – молодой ведь, вся жизнь впереди!
А может… Может, они еще и поженятся… Детишек народят. Квартиру купят кооперативную, машину. К родителям будут в гости ходить – к его и к ее. А те будут внукам радоваться. И наладится жизнь!
Ну, не бывает же по-другому. Ведь как говорят – белая полоса, черная. Недаром жизнь называют зеброй.
Маруся ходила в магазин и покупала картошку и крупы. Варила пустые щи. Волк плевался и швырял ложку. Она плакала и просила прощения.
На себя смотреть в зеркало не хотелось – волосы, давно не знавшие ножниц хорошего мастера, отросли и унылыми прядями висели вдоль лица. Хорошие кремы закончились, кожа посерела и постарела – от курева и слез. Косметика тоже закончилась – помаду она выковыривала из тюбика спичкой. В тюбик с тушью подливала воду. В лак для ногтей – ацетон.
Как-то сказала Волку:
– Работать пойду!
Он рассмеялся.
– Иди! На фабрику свою, что ли? Иди. Паши за сто рублей с утра до ночи. Колбасы ливерной купим. Собачьей! Водки дешевой. И с гармошкой к подъезду – где все упыри соседские развлекаются. – И зло добавил: – Дура! На что ты еще способна?
Маша разозлилась:
– Вот докажу тебе! И любовь свою, и способности!
Только как? Сначала отвезла в ломбард сережки и колечки. Проели, заплатили за квартиру. Деньги быстро растаяли. Что дальше?
Шла однажды по переходу. Увидела – стайка разноцветных и пестрых цыганок продает тушь, помаду и прочую лабуду. Подошла к одной, немолодой, с папироской в золотых зубах. Купила тушь и помаду. Цыганка сверкнула золотым зубом:
– Перебиваешься, девка?
Маша вздрогнула, не сразу поняв смысл сказанного, а потом кивнула.
– Постой тут вместо меня. Пару часов. Мне к доктору по зубам надо – третий день болит. А я тебе трешку дам. Ну, или пятерку, – после минутного раздумья сказала цыганка.
– Да с радостью! Торопиться мне некуда, – вздохнула она, – да и пятерка не помешает.
Цыганка сплюнула и кивнула:
– Ну, лады! Только не сбеги с товаром – соседки присмотрят.
Маша встала в сторонке, держа в кулаке тюбик «цыганской» косметики чуть высунутым – чтобы, если появятся менты, быстро спрятать и сделать вид, что она стоит просто так.
* * *
Иван Кутепов шел по переходу. Медленно, не торопясь. В аптеку за лекарством для жены.
Глянул на пеструю толпу гомонящих женщин, сбившихся вдруг в тревожную стаю. В переход быстро спустились милиционеры, жадно оглядывая спешащий народ, бросились наперерез цыганкам и окружили их плотной стеной. Цыганки завопили, размахивая руками и тыча в лица милиционеров свертки с грудными детьми.
Начался шум и гам, и стражи порядка потащили торговок наверх, на свет божий. Среди толпы была испуганная молодая женщина, одетая не по-цыгански, светловолосая и очень бледная. Иван остановился и схватился за сердце. В белокожей испуганной блондинке он узнал свою младшую дочь – Марусю.
Хотел за ней броситься – да замер на месте. Не шли ноги. Не шли.
* * *
Ольга почти не вставала с кровати.
– Жить не хочется, Ваня! – словно извиняясь, говорила она мужу. – Силы кончились.
А однажды утром, в воскресный погожий апрельский денек, Ольга не проснулась.
Иван хоронил жену, не проронив ни единой слезинки. Молча стоял у гроба, молча поцеловал Ольгу в лоб, молча бросил еще холодный ком земли на крышку гроба. И молча пошел с кладбища прочь.
На поминках, устроенных женами его приятелей в маленьком кафе у метро, тоже молчал. Не закусывая, пил водку и смотрел в пустоту – ничего не замечая и не прислушиваясь к тихим разговорам и перешептываниям. С поминок ушел первым, никому не сказав ни слова. Люди не осуждали – столько горя человеку досталось. Господи не приведи!
Войдя в квартиру, Иван Кутепов по-деловому быстро оделся – сапоги, старая куртка, кепка. Взял рюкзак с антресолей и двинулся на вокзал. Шел он быстро, по-молодому, высоко подняв голову. Купил билет и уселся в вагон. Поезд двинулся, унося Ивана из огромного шумного прекрасного города, именуемого столицей нашей необъятной родины. За окном уже мелькали пролески, редкие деревушки с покосившимися избами, еще пустые огороды и палисадники. Голые весенние поля, переезды, мосты, шлагбаумы. Небольшие городишки, дороги с редкими машинами, еще более редкие телеги, запряженные усталыми и понурыми клячами.
Иван смотрел, не отрываясь, в окно, слегка удивляясь, что жизнь, оказывается, не кончилась. Течет.
Поздно вечером он сошел на маленькой станции и бодро зашагал по знакомой дороге. На улице было темно и сыро, но он знал дорогу как свои пять пальцев, углубился в густой лес и встал на узкую «местную» тропку. С пути ни разу не сбился.
На пригорке показалась деревушка, домов восемь. Кое-где тускло светились окошки. Он подошел к одному, пнул ногой дырявую калитку и уверенно пошел к дому.
Ключ от дома висел на гвозде у крыльца. Дверь открылась, и Иван вошел в избу. Поморщился – дом, выстуженный за зиму, пронзил ледяным дыханием, острым мышиным запахом и запахом плесени. Иван спустился в подпол, с трудом подняв тяжелую, разбухшую от влаги, крышку. Зажег свечу, привезенную из дома, и скоро увидел то, за чем, собственно, приехал.
Ружье, еще отцовское, старая берданка, стояло на месте – там, где когда-то его и оставили. Иван взял его в руки, придирчиво осмотрел и полез наверх. Потом достал кусок хлеба с колбасой, взятый с поминок, открыл початую бутылку водки, выпил из горла, медленно сжевал бутерброд и улегся на кровать, застеленную старым ватным одеялом.
Поежился, накинул сверху тяжелый и влажный ватник и, отвернувшись к стене, громко и облегченно вздохнув, уснул. Рано утром, еще не было и шести, бодро встал, взял рюкзак, ружьишко и вышел во двор.
На крыльце поднял голову – только-только взошло еще белое солнце, обещая теплый и яркий денек. Он посмотрел на голубоватое чистое небо, темный лес, стоящий полукольцом вдоль деревни, на темные домики, покосившиеся крылечки и заборы, на серое поле, лежавшее вдали, – на места, где прошла его счастливая молодая, полная светлых и радужных надежд, такая, оказывается, короткая, просто молниеносная, жизнь и…
Быстро пошел к лесу. Чтобы никого, не дай бог, по дороге не встретить.
На вокзале купил билет и поехал обратно, в столицу. В прекрасный город, о котором мечтают многие и куда так стремятся попасть.
В поезде он снова уснул, крепко прижимая к себе свой потертый и ветхий рюкзак.
* * *
Адрес старшей дочери, Валентины, Иван знал давно – выследил. Адрес младшей узнал не сразу.
Сначала он поехал домой и крепко выспался. Встал под вечер, долго умывался, выпил крепкого чаю, заварив его прямо в кружке, собрался и двинулся в путь.
Ему повезло – ну должно же когда-нибудь повезти честному человеку! – и Валентининого любовника, волосатого торгаша, он ждал недолго. Тот, тяжело вылезая из светлой «Волги», покрякивая и поправляя ремень на толстом пузе, с тяжелым пакетом в руках медленно пошел к подъезду.
Иван вышел из-за высокого тополя и вскинул ружье. Грянул негромкий выстрел, вспугнув стайку воробьев на деревьях и голубей на козырьке подъезда.
Мужчина с пакетом, тяжело охнув, некрасиво осел на асфальт.
Иван Кутепов довольно усмехнулся и пошел прочь со двора.
На перекрестке он поймал частника и коротко бросил:
– В Мневники.
В окне первого этажа горел свет. Он зашел в подъезд, достал свое верное ружьишко и позвонил в дверь.
Дверь не скоро открыла Маруся. Увидев отца, охнула, застонала и привалилась к дверному косяку.
Иван отодвинул ее и прошел на кухню.
Худощавый и сутулый парень сидел за столом и, читая газету, пил молоко.
Увидев нежданного гостя, он вскинул красивые брови и чуть привстал с табуретки.
– Сядь, – бросил Иван и навел ружье.
Тот покорно опустился на табурет. Потом поморщился, криво усмехнулся и косо приоткрыл рот.
– Молчать! – приказал Иван и нажал на спусковой крючок.
Запахло порохом, и поплыла струйка темного дыма. Мужчина медленно и громко рухнул на пол.
Иван удовлетворенно кивнул и пошел в коридор.
Маруся стояла там же, все в той же позе, прикрыв рот ладонью.
– Ну что, дочка, – с тихой улыбкой сказал Иван, – кончились ваши муки! Твои и Валькины. Заживете теперь как люди. Поняла?
Дочь испуганно кивнула.
– Вот, – довольно прибавил Иван, – вот и я о том же! Нету больше ваших мучителей, поняла?
Маруся опять кивнула.
– Заживете по-людски, да, дочь? Чтобы семья там, детишки… Вы ж еще молодые! Вся ж жизнь впереди! Долгая и счастливая! Правда, Марусь? – И снова улыбнулся светлой полубезумной улыбкой. Затянул веревку рюкзака и спокойно сказал: – Ну, я пошел!
Маруся, продолжая зажимать рот рукой, всхлипнула, еле сдерживая крик, и снова кивнула.
У двери Иван обернулся и строго сказал:
– Спешу, понимаешь?
Она услышала стук подъездной двери и медленно осела на корточки, теперь уже завыв в полный голос.
* * *
Иван Кутепов бодро шагал по темной улице. Доехал на автобусе до метро, доехал до станции «Университет» и так же бодро поднялся наверх.
Увидев светящийся огонек с вывеской «Милиция», он прибавил шагу – заторопился. Зашел в отделение, подошел к окошку дежурного и, слегка откашлявшись, обратился к молодому лейтенанту:
– Сынок! Сдаваться я пришел! Слышишь?
Лейтенант поднял на него голубые, в белесых ресницах, глаза и задумчиво посмотрел.
– Сдаваться, понимаешь?
Лейтенант вздохнул и кивнул:
– Понимаю, батя! Выпил крепко?
– Да нет, – отмахнулся Иван. – Тверезый я. Бери меня, сынок, тепленького. Людей я убил! Не одного – двух! – Потом подумал и добавил: – Хотя какие они люди… Шлак и дерьмо. – Иван Кутепов протянул руки: – Вяжи, милый! Ну что там у вас положено?
* * *
Умер он той же ночью от обширного инфаркта в предвариловке, на холодном полу. В одну секунду – ну должно же было еще раз повезти хорошему человеку!
Фотограф
Он приезжал нечасто, примерно раз в полгода, а то и реже. Но Васильеву было вполне достаточно и этого – гостей он не любил, а уж гостей ночующих тем более. Интроверт, молчун, одиночка. По сути и складу – типичный холостяк. А вот надо же – женился, удивив не только знакомых и приятелей, но даже мать. Удивив и обрадовав, конечно. Та мечтала о внуках – и нате! Через пару лет получила.
Катя с матерью не ужилась – а странно! Мать была женщиной тихой и несварливой, да и Катя не из вреднюг. А все равно выходило плохо. Не грызлись вроде, не скандалили, а в доме было тревожно и неспокойно. Скандал, так ни разу и не разразившийся, грозно висел в воздухе, под низким, два пятьдесят, потолком и не давал спокойно дышать.
Катя плакала, закрывшись в ванной, а мать уходила к себе, и оттуда доносились сдержанные всхлипы. Сначала он рвался – то в ванную, то в комнату матери, распахивал двери, кричал, призывая «пожалеть хотя бы его», помириться, но выходило еще хуже.
И делить им было вроде нечего, и он был вполне нормальный сын и муж, а все равно – плохо, плохо и плохо. Если он бежал утешать жену – обижалась мать. Ну и наоборот. Были попытки посадить их рядом, друг напротив друга, перечислить взаимные претензии, обиды. Называлось это – «как у цивилизованных людей». И снова нулевой результат.
А уж после рождения Варьки… Совсем все стало плохо.
Васильев возвращался с работы и видел одну и ту же сцену – Катя в их комнате, зареванная и замученная, мать у себя – лежит, отвернувшись к стене, и сильно пахнет валокордином.
А потом он бросил попытки их мирить – надоело. Не было сил. Варька орала ночи напролет, все бестолково мотались по квартире, сталкивались – в буквальном смысле – лбами, орали (нервы уже не выдерживали, и про интеллигентность все быстренько позабыли), вырывали друг у друга Варьку, отчего та заходилась еще сильнее.
В конце концов Васильев засыпал на диване в «гостиной» (проходная, тринадцать метров) с подушкой на голове. И уже не слышал ни мать, ни Катьку, ни даже горластую Варьку.
Про размен их трехкомнатного «рая» в шестьдесят два метра он разговор не поднимал – боялся реакции матери. А Катька нудила без остановки – поговори, спроси, за спрос денег не берут. Ты что, так ее боишься?
Он взрывался:
– При чем тут боюсь? Она выстрадала эту квартиру, стояла в очереди тысячу лет. Сама делала ремонт, доставала мебель, ночуя в магазинах. Привыкла к району, соседкам, врачам. А тут – явилась Катя Нефедова из города Зажопинска и требует отдельную квартиру. Не жирно?
Жена сухо и по складам возражала:
– Из Но-во-си-бирс-ка, между прочим. Из города научной интеллигенции – это так, для справки, наглому и зажравшемуся москвичу.
Мать заговорила о размене первой, убив его фразой:
– Жалко тебя, сынок!
И начался размен. В ту сложную и беспокойную пору мать с невесткой почти не общались. Он бегал от одной к другой, тыча каждой в нос газетой с приемлемыми вариантами.
Мать изучала подчеркнутые красным карандашом строки и откладывала газету.
– Ну? – нервно спрашивал он. – Опять не подходит?
Мать снимала очки и поднимала на него глаза. Молчала.
И он молчал. Испытывая отчего-то немыслимый стыд и тоску. Всю жизнь они прожили с матерью. Всю! Отец умер рано, едва они въехали в эту долгожданную и выстраданную квартиру. И жили, надо сказать, прекрасно. Замечательно они с матерью жили! Мирно, тихо, не задевая интересов друг друга.
Вот тогда он начал злиться на Катьку, объявив ее виновницей происходящего. И дернул же его черт! Но уже была Варька… Куда деваться?
«Как же все это отвратительно, – думал он. – Тихая и покорная Катька стала невменяемой и склочной бабой. Смотреть противно…» И снова ему с удвоенной силой начинало казаться, что «зря так все сложилось». Глупо и никчемно. Да и он слабак – не смог разрулить ситуацию и поставить своих баб на место.
Квартиру разменяли – мать осталась в том же районе на соседней улице. И это было важно. Поликлиника, приятельницы, сквер.
А они уехали в Химки, к черту на кулички.
И – чудеса! Через полгода отношения наладились. Мать приезжала по субботам, гуляла с Варькой и отпускала их в кино или в гости – расслабиться. А когда они возвращались, уже было переглажено белье, и испечен пирог с капустой – Катькин любимый. Они вызывали такси, и уставшая мать уезжала. Катька чмокала ее в щеку и всем рассказывала, что у нее лучшая в мире свекровь.
«Чудеса, – думал он, – вот бабы! Как будто не было пяти жутких, полных взаимной ненависти лет и угробленного здоровья».
Катька с удовольствием вила гнездо – шила занавески, перетянула старый диван и смастерила забавные колпачки на люстру. Свекрови она звонила ежедневно, обстоятельно докладывая про их дела и здоровье.
* * *
Итак, дядя Аркадий появлялся два раза в год. Статус – ближайший друг семьи. Хотя… Все это было не совсем так. Катька рассказывала (почему-то шепотом, как страшную тайну): дядя Аркадий – двоюродный брат отца. Родственник. Ближайший. Холостой, не бедный – имел свое фотоателье. Называл себя фотографом-художником. И наверное, не без оснований: Катькин детский портрет – девочка с вишенкой на дачном крыльце – был и вправду искусен, изящен и необычен. Головка, склоненная набок. Подбородок – детский, сердечком, трогательный – подперла ладонью. Густая, косая челка закрывает один глаз. Второй удивленно смотрит на мир. Мир – за крыльцом, за калиткой. В углу рта на веточке – яркая, спелая вишня.
Фотография висела над письменным столом, и он с радостью замечал сходство с дочкой – тот же удивленный и задумчивый взгляд, та же густая темная челка, та же тонкая, словно нарисованная, черная бровь. Густые и короткие, щеточкой, ресницы, вздернутый нос, припухшая верхняя губа.
Дядя Аркадий приезжал обычно после отпуска, который всегда проводил в Одессе. И не с пустыми руками – сушеная тарань к пиву, огромные помидоры, пахучие маленькие дыньки, непременно – пакет черных промасленных семечек. А Варьке игрушку – куклу, красавицу заморскую, с одесской толкучки. Таких кукол у Варькиных подружек еще не было. И Катьку не обижал – духи, кофту-лапшу, джинсовую юбку с того же одесского толчка. Наверняка по бешеным ценам.
Катька отмахивалась:
– Не переживай! Аркаша – богач. Ни семьи, ни детей – мы у него одни.
Но было как-то неловко… И Васильев как-то поинтересовался:
– С чего вдруг такая щедрость?
Катька рассказала, что всю жизнь Аркаша любил ее мать. Оттого и не женился!
Васильев пожал плечами – странно как-то… Тещу он помнил плохо – видел всего-то пару раз. Один раз на собственной свадьбе, а второй – мимолетом на вокзале. Та ехала на юг и на пару часов зависла в столице, чему он несказанно порадовался. Встретили поезд, вышли на площади, пообедали в кафе и – обратно на вокзал.
Теща была невзрачная, мелкая, суховатая. Не по-старчески – от природы. И лицо незначительное – мелкое, блеклое, какое-то усредненное, глазки, ротик-оборотик – ничего примечательного. Воробьиной породы женщина. Он даже удивился – в кого Катька, жена? Брюнетка с яркими глазами, высокой грудью и длинными стройными ногами – на это он, собственно, и запал.
Жена объясняла – в отца. Тот был известный красавец и дамский угодник. Тетки сходили с ума. А он… В удовольствиях себе не отказывал, любовниц имел без числа. К тому же главный врач районной больницы: врачихи, медсестры, больные. А от матери – чудеса – не уходил. И семью, как ни странно, обожал. Дом был полная чаша: конфеты, цветы, коньяк. А сгорел за две недели – инфаркт, и привет. Нет человека.
– Допрыгался, короче, – недобро заключила жена.
И Васильев тогда понял, что в семье было все непросто. Катька остро переживала отцовские загулы. Любила отца и ненавидела одновременно. Что ж, бывает и так.
Дядя Аркадий, брат отца, вдову брата не бросил – Катька тогда уже пребывала в Москве. А когда мать заболела, все тяготы взял на себя, не ее, кстати, родственник. Оплачивал сиделку, приносил рыночные продукты, выгуливал ее в больничном дворе.
– Такая любовь! – грустно заключала Катька, тяжело вздыхая и закатывая глаза.
Дядя Аркадий был совсем небольшого росточка и очень «приличной», даже смешной комплекции. Этакий карикатурный пузан – сверкающая, вечно потная лысина с зачесом на правый бок, выпученные, словно испуганные, «рачьи» глаза, детский ротик бантиком и вздернутые домиком бровки.
Но самым смешным на его нелепом лице был нос. Не нос – бугристая, в крупных порах, с розовым оттенком «картофелина» – большая, словно с чужого лица.
Ручки – смешные, пухлые, с коротко остриженными крохотными ноготками. И ноги – размер тридцать шестой, не больше.
Брюки высоко держались на широком ремне, с трудом обнимающем объемное пузо.
Он был суетлив, но не болтлив и довольно тактичен – приезжал на пару дней и с утра старался убежать.
– По делам, – объяснял он.
По делам – ну и ладно. Главное – сегодня среда. А отчалит дальний родственник вечером в четверг. А значит, любимый пятничный вечер они будут одни. И в субботу, и в воскресенье! Вот что главное.
Дядя Аркаша без остановки щелкал непоседливую Варвару и обещал «бесподобные снимки». И вот в этом уж никто и не сомневался.
* * *
Жена не очень любила рассказывать про свою семью – видимо, на отца, балагура и гуляку, держала большую обиду. Хотя… Ему казалось, что отцом она при этом восхищается – глубоко в душе. И прячет это восхищение и безответную любовь даже от самой себя. Во всяком случае, фотографии отца, явно постановочные, то на фоне фонтана, то у ущелья, то у Царь-пушки, вечно в окружении счастливо улыбающихся молодых и красивых женщин, лежали у нее в прикроватной тумбочке.
Катя была точной копией отца – яркого брюнета, сверкавшего серыми очами и сдвигавшего к переносью густые и ровные черные брови.
А фотография матери – невзрачная, как и она сама, и, видимо, как и ее жизнь, лежала у нее в корочке паспорта, сбоку. С заломами и трещинами, черно-белая, совсем небольшая.
Теща мелькнула пару раз и на их свадебных фото – бесполой тенью, призраком. То за спиной какого-то трудно узнаваемого гостя, то у машины на улице.
Он тогда подумал: «Ни за что бы на улице ее не узнал! Просто прошел мимо. А если бы окликнула – напрягался бы, чтобы ее признать».
Детство свое жена тоже вспоминать не любила. Про отца – все ясно. Какой ребенок обрадуется тому, что «очаровун-папаша» распыляется на всех окружающих баб, а на свою дочь откровенно забивает. Ревность, понятно. Да еще и обида за мать. Страх потерять его, страх, что семья разобьется вдребезги. С такими бонвиванами всегда вечный напряг. Всегда тревожное ожидание какой-нибудь подлости. И все же – восхищение! Каков, а?
А к матери… Чувство легкого пренебрежения, брезгливости даже. Недоумения – как он мог на ней жениться? И наверняка оправдание его загулам – ну, все понятно. Она виновата.
Ну и дополнительное раздражение – хозяйкой мать была никакой. Катька злилась, когда у нее сгорали очередные котлеты или пирог: «Ну вот! Это она меня ничему не научила!»
Ни матери, ни отца давно не было на свете, а детские комплексы, наши верные спутники, оставались. Однажды вырвалось – после очередного отъезда дяди Аркадия:
– Вот ушла бы она к нему! И все бы встало на свои места. И у нее, и у отца. Все были бы счастливы.
– Ну не ушла же, – Васильев пожал плечами. – Чужая душа потемки. Не любила она твоего прекрасного дядюшку. Да и рядом с отцом он, прости… Не читается как-то. Куда ему до такого красавца.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?