Текст книги "Первая любовь (сборник)"
Автор книги: Мария Метлицкая
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Валерий Панюшкин
Серебряные нити
Любила ли Надя Веника? Да нет. Скорее, просто жалела, потому что у него были испуганные глаза. Любил ли Веник музыку? Да нет. Просто его мама-неудачница решила взять у судьбы реванш и превратить сына в великого пианиста.
У Нади рано умерли родители, и до 16 лет она жила с бабушкой в Смоленске. А потом Надю позвала к себе дальняя московская родственница, профессор консерватории. Ее звали Ирина Сергеевна. Она была тяжело больна, и Надя приглашалась в качестве домработницы. А платой за помощь по хозяйству должна была стать квартира в центре Москвы. Когда хозяйка умрет. Так что Надя стала жить как бедная родственница, которую за любой проступок могут лишить наследства.
Ирина Сергеевна была одинокой строгой женщиной высокого роста, с мучнистым лицом и собранными в пучок белыми волосами. Она носила длинные коричневые платья с кружевным воротничком, как у старинных школьниц. А Надя была красивая, взрослая и модно, в смоленском вкусе, одетая девочка.
«Вы что это, юная леди, на панели приехали работать?» – говорила Ирина Сергеевна, когда Надя надевала платье. Или: «Вы что это, коров приехали пасти?» – когда она надевала джинсы.
Однажды Надя поставила в магнитофон группу «Metallica». Через минуту в Надину комнату вступила Ирина Сергеевна:
– Прошу, чтоб этой примитивной мерзости в моем доме не было.
Надя возразила, что, дескать, «Metallica» на этом диске играет с симфоническим оркестром, и этот аргумент Ирину Сергеевну тронул:
– Ты слышала когда-нибудь симфоническую музыку?
– Видишь ли, – Ирина Сергеевна привела Надю в гостиную, где стоял стэйнвеевский кабинетный рояль, и куда Наде строго запрещено было заходить одной. – Эти несчастные оркестранты, играющие с твоей «Metallica», вынуждены пилить все вместе одну тему, глупую и ворованную. А вот смотри, симфония Малера. Скрипки играют так, – Ирина Сергеевна открыла рояль и проиграла тему скрипок, – а медные играют так…
Она перечисляла инструменты, внешний вид и звучание которых Надя с трудом себе представляла, и показывала, как переплетаются их партии в оркестре, как они спорят или соглашаются друг с другом.
– Получается, – сказала Надя, – будто бы много людей в комнате собрались вместе и говорят о разных вещах.
– Ах ты умница! – Ирина Сергеевна впервые за месяц жизни под одной крышей взглянула на девочку благосклонно. – Умница! Только это не люди говорят о разных вещах. Это ангелы на небесах говорят о том, как устроено время.
Веник приходил через день. Он играл хорошо, только Наде было совершенно неинтересно слушать его игру из-за двери. Куда интереснее было следить в щелку за Ириной Сергеевной. Сначала она слушала спокойно. Потом заглядывала под рояль, где стоял таз с водой (чтобы инструмент не рассыхался). Потом щупала воду в тазу, словно чтоб убедиться, что вода мокрая. Потом начинала тихо ходить по комнате. Потом говорила Венику:
– Подожди, детка. – И выходила за дверь. – Наденька, накапай мне валокордину. Это ж надо, такой талантливый мальчик, и так у него совершенно ничего не получается.
Почти каждый раз в день занятий у Ирины Сергеевны начинался ужасный приступ аллергии на Веника. Лицо у нее становилось красное и шершавое, она вся опухала и начинала задыхаться. Надя вызывала «Скорую», и, когда уколы начинали действовать, больная говорила:
– Господи, он не может сыграть даже Моцарта.
На другое утро Ирина Сергеевна ехала гулять в Коломенское. Она брала с собой Надю в качестве сопровождающей, и Надя очень полюбила эти прогулки. Ирина Сергеевна шла, опираясь на Надину руку, смотрела на шатровую церковь и плакала. Каждый раз.
– Почему вы плачете?
– Послушай, это ведь шедевр. Представь себе, что Земля подвешена в пустоте на миллиардах серебряных нитей. И как раз над этим холмом нити переплетаются так, что складываются в шатер. А человек, который строил здесь церковь, эти нити видел и сложил по ним купол, как каменщики выкладывают стену по веревочке, чтоб получилась ровной. Ну не смотри на меня так, я не сумасшедшая.
– А зачем вы учите Веника, если вам от него так плохо?
– Он очень талантливый. Представь себе, что концерт Рахманинова – это такое кружево, которое накладывается сверху на клавиши. И исполнитель, словно бы пальцами, должен это кружево сплести. Тогда получится хорошее звукоизвлечение. Так вот, у Веника пальцы сами собой движутся по нитям. Но только он этого не видит. Он даже не подозревает, что нити существуют, он как слепой.
– А вы скажите ему.
– Человек сам должен увидеть. Для этого с ним должно произойти несчастье или радость. Он должен ощутить себя висящим в пустоте. И тогда он увидит нити, которые его удерживают. И потом всю жизнь людям, приходящим на концерт, он будет про эти нити рассказывать. Чтобы люди чувствовали, будто кто-то добрый держит их на ладонях. Ты знаешь, Леонардо да Винчи в конце жизни не писал картин, а рисовал только драпировки, переплетение нитей.
На следующий день, когда Веник пришел на урок, Надя ждала его у лифта на лестнице.
– Веник! Поди сюда!
– Здравствуйте, Надя. Вы тут что, гуляете?
Веник был длинный, худой, бледный и с испуганными глазами. На нем был бархатный пиджак, белая рубашка и бархатный бант на шее. Он подошел к Наде и не выдержал ее взгляда. А Надя смеялась:
– Веник, поцелуй меня. Ведь ты всегда хотел меня поцеловать?
– Я не хотел.
– Ах, ты не хотел меня поцеловать? Я тебе противна. Я для тебя грубая провинциальная девка, что-то вроде прислуги?
– Нет, я не это имел в виду. – Веник густо покраснел.
Надя взяла его за лацканы пиджака и поцеловала в губы. От Веника пахло молоком, а не одеколоном и алкоголем, как от тех мужчин, с которыми Надя целовалась раньше.
– Раскрой губы.
– Не надо… – простонал Веник, и этого было достаточно, чтобы Надин язык проскользнул ему в рот и нащупал там не совсем выветрившийся еще вкус детской зубной пасты «Кря-кря».
Потом Веник упал в обморок. Он просто рухнул, и, если бы Надя не поддержала его, ударился бы головой о ступеньку.
– Веничек, глупенький… Давай мы сейчас пойдем есть мороженое, кататься на роликах, у меня есть деньги.
– А как же урок? – Веника трясло. Его глаза сияли, как две масляные лампы, но его трясло. – А как же мама?
– Я позвоню твоей маме, она поймет. Каждому человеку нужно немножко гулять. И Ирине Сергеевне я позвоню.
Надя усадила Веника в скверике у телефонной будки:
– Ирина Сергевночка, милая, можно, у вас урок сегодня отменится? Можно, я погуляю с Веником? Мы с ним целовались.
В трубке сначала была пауза, потом смешок, потом улыбающийся голос:
– Да-с, жены декабристов не переводятся на Руси. Ты маленькая идиотка. Ладно, гуляйте.
Про маму Надя сказала Венику, что та тоже погулять разрешила до двенадцати ночи, хотя на самом деле мама вундеркинда обозвала Надю проституткой, готовой на все ради московской прописки.
В этот день Веник впервые в жизни съел гамбургер в закусочной «Макдоналдс». Он только очень боялся, что у Нади не хватит денег на гамбургеры и девушка в кепке как-нибудь их накажет. Потом Веник начал потихоньку привыкать к счастью. Когда они гуляли по Тверской, ели мороженое и держались за руки, в голове Веника начала играть тихая музыка. Так, отрывки из Моцарта, из Шопена.
Потом, когда Надя привезла Веника на роллердром, натянула ему на ноги коньки и потащила по тартановой дорожке, и когда стало немного получаться, и когда можно было сделать вид, что падаешь, оказаться в Надиных объятиях, и вдохнуть запах ее духов, и прижаться к ней, и потом побежать дальше, сжимая в руке ее тоненькую, но крепкую ладонь, – тогда у Веника к голове заиграло несколько музык сразу. «Ода к радости», «Марш пожарников», что-то еще вперехлест. Веник был очень собой доволен и только немного беспокоился, что, в случае чего, понятия не имеет, как расстегивается лифчик, и по картинкам, которые он видел, не совсем понятно, как конкретно устроены девочки, и где взять, если понадобится, презерватив, и куда конкретно его надеть. «Да может, еще и не будет ничего», – успокаивал себя Веник. И тут Надя решила повести Веника в бар «Голодная утка».
Охрана немножко поартачилась в том смысле, что Наде и Венику нет восемнадцати лет, но потом Надя как-то договорилась, и они прошли в зал.
Там было темно и потная толпа.
Какой-то большой человек вместо «здрасьте» схватил Надю за сиську. Веник хотел вступиться, но не стал. На залитом пивом деревянном столе танцевала совершенно голая и совершенно пьяная девушка. Она время от времени поскальзывалась, падала и вставала, вся в грязных подтеках. Веника опять стало трясти. Он не мог отвести от голой девушки глаз. Тут она снова поскользнулась и на этот раз упала со стола на пол. А Веник, пока она падала, успел разглядеть, как там конкретно все устроено у девочек. А потом черный бармен, про которого Надя сказала, что его зовут Джонни, взвалил это голое грязное тело на плечо, как куль, и унес. А еще один человек прижимал к барной стойке тоже девушку, только довольно толстую. И расстегивал ей на груди блузку, а толстая девушка держала руку у этого человека в штанах. И Веник случайно толкнул этого человека. Тот развернулся и беззлобно, но сильно двинул Венику в рожу. И Веник извинился.
Развернулся и пошел к выходу, а в груди у него клокотала уязвленная гордость. Когда Надя догнала его, Веник сказал:
– Вот что, значит, тебе нравится, – и обозвал ее дурным словом, которое произнес первый раз в жизни.
Надя вернулась домой. Было тихо, и лампа на кухне горела тусклым светом. Ирина Сергеевна поила Надю китайским чаем и слушала. А потом сказала:
– Милая моя девочка, что ж ты думаешь – кто такой гений? Гений – это трус. Смелый человек умирает молча.
И только гений перед лицом смерти поет от страха.
Маша Трауб
Тутовая свадьба
Яросла в маленьком северокавказском селе. Каждому грудному младенцу здесь под подушку клали ножницы, чтобы отпугивать злых духов. На ручку привязывали красную шерстяную нитку – от сглаза. Моя бабушка верила в силу корицы: мешочек всегда висел над входной дверью – она защищала от нечистой силы. И обвешивала меня булавками так, что ребенка можно было сдавать на металлолом.
На ночь бабушка рассказывала мне сказку про старое тутовое дерево. Не сказку, быль – это тутовое дерево с самым вкусным тутовником на свете росло на кладбище, и нам, детям, категорически запрещалось на него залезать. Под страхом самых ужасных проклятий. Мы, конечно же, все равно залезали и, рассевшись на ветках как вороны, рассказывали друг другу истории про это дерево. Моя любимая была такая.
Сначала на месте деревни стоял всего один дом, скорее лачуга, в которой жил старик. Он умел лечить травами, знал заклинания и избавлял от недуга одним прикосновением. К нему приходили люди из самых дальних земель. И они же разбили сначала поселочек, а потом целую деревню, которая кругами расходилась от дома старца. Когда старец умер, его похоронили на холме. Но не знали, какой поставить монумент.
Как обозначить место захоронения? Ведь не было известно, какую веру исповедовал старец, каким богам поклонялся. Так что, пока спорили, могила заросла травой, бурьяном, а уже через год на этом месте выросло тутовое дерево. Оно росло быстрее, чем все другие деревья, ствол был шире, ветви крепче, а плоды – слаще. И в деревне решили, что дерево – это старец. К тутовнику приходили женщины и повязывали платок, чтобы попросить о рождении сына. Приходили больные и просили облегчения от хворей. Приходили за советом и слушали ветер в ветвях – дерево могло прошептать «да» или «нет».
Дерево даже стало судьей. Если в селе у кого-то пропадала корова или овца, то всех подозреваемых в воровстве сгоняли к дереву и ждали знака. Тутовник мог указать ветвью на виновного. Но основным знаком считался след. Если с дерева падала ягода, преступление считалось доказанным. Старец, переродившийся в дерево, все видел и все слышал. Если человек с нечистой совестью проходил под ветвями дерева, он падал и тут же засыпал, а тутовник забрасывал его плодами, оставляя метки. И эти фиолетовые, почти черные следы невозможно было стереть или отстирать.
Если утром под тутовником находили человека, дело было за малым – узнать, в чем его преступление. Если жена не могла вывести с рубашки мужа след от тутовника, сразу было понятно почему. И мужчина становился шелковым, потому что его судьба была практически решена. Или он станет самым лучшим мужем и отцом, или жена отдаст его на суд старейшин за прелюбодеяние. И доказательства в виде пятна на рубашке хватит за глаза. Так что в селе царили мир и благодать. Мужья если и изменяли, то обходили кладбище и дерево окольными путями, козы и бараны щипали травку, детей за плохое поведение шлепали крапивой по попе и рассказывали на ночь сказки про старое тутовое дерево – все тайное становится явным. И преступник не уйдет от ответа. Так было, пока не произошло следующее.
Однажды утром на кладбище под тутовником нашли молодого человека, не местного, мирно спавшего под покрывалом из тутовых ягод. Парня растолкали и чуть сразу не убили – никогда такого не было: ну, одна ягода падала, ну три, но чтобы вот так завалить целым слоем… Парня держали в яме, заменявшей тюрьму, и спрашивали, в чем он виновен. Тот наконец сознался – не хочет жениться на девушке. Опозорил ее, но не любовь это вовсе. А так, развлечение. Тут же по деревне пошли разговоры – что за девушка? В каком доме позор? И, естественно, нашли. Девушка оказалась внучкой одного из старейшин, который от позора рвал на себе бороду.
Свадьбу сыграли широкую, но на скорую руку. Правда, все гости заметили, что жених с невестой смотрят друг на друга с опаской, будто впервые видят. Но деваться было некуда. Надо сказать, что и жених стал прекрасным мужем и прекрасным отцом новорожденного сына, который появился ровно через девять месяцев после свадьбы. Да и невеста была счастлива и довольна. Но слегка удивлена собственному счастью. Эти двое как будто заново знакомились – ходили на берег реки, держась за руки, сидели на лавочке, целовались чуть ли не прилюдно. Ну просто влюбленные голубки. Словно и не женаты. Внучка старейшины начала одеваться в короткие юбки и краситься, чтобы понравиться мужу. В общем, опять позор. А муж носился с ребенком, как будто был женщиной, а не мужчиной. И жену подарками завалил. Даже за водой ходил – вообще мужское достоинство потерял.
Устроили совет старейшин. Вызвали к дереву молодую пару с новорожденным сыном. И стали ждать. Подул ветер, но ветви ничего не сказали. Тогда дед подошел к дереву, обнял его и спросил – что сделали эти двое, в чем провинились? И тутовник сбросил плоды, да так, что завалил всех – и молодых, и старейшин, и свидетелей, и случайных прохожих. Тутовник был вкусным, сладким, размером с палец. Что оставалось? Только есть.
И тогда молодые признались – они друг друга до свадьбы вообще не видели. Это все женщины подстроили. Внучку старейшины нужно было срочно выдать замуж – уже восемнадцать исполнилось, старовата, да еще себе на уме, гордая. А парень придумал историю специально – он просто проходил мимо и уснул. Даже предположить не мог, что дерево это священное. Вот так все случайно и сложилось.
Старейшины задумались, а потом вспомнили предания. Старец-то и при жизни был шутником. Приходила к нему женщина и просила приворотное зелье. Он не отказывал, только не тому мужчине это зелье в миску попадало. Да что далеко ходить? Сам старейшина однажды со следом тутовника ходил на рубашке ни за что ни про что. Уже с жизнью прощался. А жена его будущая отстирала чудом. Вот он и женился в знак благодарности. И жизнь счастливая была, и дети, и внуки…
Бабушка рассказывала мне эту сказку на ночь. И говорила, что это дерево тутовое все видит – за морями, за океанами, за горами. Не даст в обиду того, кто вырос в тех землях. Я в это до сих пор верю. И рассказывала эту сказку на ночь своему сыну, а теперь рассказываю дочери. А если они не верят, могут спросить у своей бабушки, моей мамы, которой тот тутовник показал ветвями на другой берег – мол, уезжай, ничего не бойся. Твоя судьба – не в этих землях… Хотя в тот год вообще погода была плохая и ветер переменчивый.
Галина Артемьева
Юзер
1
Глупо как-то они познакомились. В кафешке встретил приятеля-фотографа, у которого когда-то подрабатывал. «Зайдем, – говорит, – кофейку тяпнем. Всю ночь туда-сюда, не спал ни минуты, а сейчас вот в журнал тащиться…»
Итон тоже всю ночь жил бодро, тусовался. Фу-ты ну-ты, имя Итон, а? Он сам себя так назвал, еще в шестнадцать лет, в босоногом деревенском детстве. Услышал где-то, понравилось. Не то что Игорем, как мама придумала. Итон – и все балдеют. В Москве тоже все поначалу балдели, спрашивали – в каком, мол, смысле – Итон? Он отвечал – в прямом. Круто получалось. Какая-то родословная вырисовывалась. Сразу делалось ясно, что он – человек-загадка, раз дали ему такое имя. Однажды спросили: «А как же по батюшке?» – «А у нас без батюшек», – таинственно намекнул Итон на нездешние корни. Так и привыкли в тусовке – есть такой Итон, стильный, много не говорит, не врет, всем вокруг интересуется. Как неродной.
Он и был им неродной, из Белгородских меловых карьеров. И хоть отчество у него имелось – Иванович, отца он никогда в жизни не видел, да и не мог видеть, его просто не было вообще. Мама рассказала ему по-дружески все про себя и про него – стесняться ей было нечего – она удачу свою воспевала и смекалку, а не позор.
Никто ее в молодости не любил, потому что она была некрасивая, а ей хотелось ребеночка, ужасно хотелось. Она уж и наряжалась по-всякому, и губки бантиком красила, и брови выщипывала, и на химический перманент тратилась. Но робость мешала. В компаниях зажмется в каком-нибудь уголке и сидит. Никто на нее и не глянет. И вот прокатились двадцать девять лет ее никого не привлекшей жизни. Почти тридцать. После тридцати пойдет четвертый десяток, совсем чуть-чуть до бабушки. Эта навязчивая мысль прицепилась, как сырая глина во время осенней распутицы к башмакам, – не отдерешь. От отчаяния и ужаса перед подстерегающей у порога старостью решилась она на небывало мужественный шаг.
К подружкиному мужу приехал младший брат – новоиспеченный лейтенант. Следовал к месту службы и остановился на одну ночь. Все как следует выпили на радостях, и лейтенант стал хвастаться, что теперь – все, прощай холостая жизнь, сейчас вот обоснуется на новом месте, приедет невеста.
– Красивая, – вздыхал, сам себе завидуя, – вот такая же вот кудрявая, как она.
И кивал на Тоню. И все согласно кивали по-пьяному, что, дескать, да, тогда – ясное дело – красивая. Тут Тоня и поняла, что сейчас – или-или. Или будет у нее ребенок от любимого человека, который впервые в жизни ее красивой назвал, или она распоследняя дура, и пеняй тогда на себя. Все еще немножко выпили и позабыли про лишние детали жизни. Тогда она взяла лейтенанта за руку и увела в подругину спальню. Дверь на ключ замкнула, хотя все равно никто бы не пришел – водки на столе было еще много, да и компания вся была семейная, солидная, никому по углам целоваться уже надобности не было. Лейтенант был молодец. Сразу все понял. Налетел, как вихрь. И все называл ее Наталочка, Наточка. Для самоуспокоения, скорее всего. Не такой уж он был пьяный, чтоб Тоню от далекой невесты не отличить.
Все было очень-очень хорошо. Когда единственный ее любимый уснул, она быстренько оделась, поцеловала его на прощание и погладила по светлым волосам. Благодарила за будущего ребеночка, уверена была, что все будет как в сказке, – по ее велению, по ее хотению.
Ее отсутствия никто и не заметил. А вот Ваню хватились:
– Куда подевался?
– Да спит, уморился, весь день в дороге. Пусть спит, – постановил старший брат.
Она еще посидела со всеми, тихо переживая свое счастье, да и дома потом всю ночь не спала, все вспоминала, как он называл ее красивой, как крепко обнимал. Радовалась, что оказалась такая смелая и сделала, как захотела. Успела до тридцати, до старости.
Как только Тоня поняла, что беременна, легко нашла учительскую работу в другом поселке, учителей младших классов не хватало, а у нее уже был десятилетний стаж, опыт. Получила от совхоза домик, завела хозяйство, маму перевезла. Но даже ей, маме своей, не сказала, чей Игорек, – зачем? Зачем Ване неприятности? И Наталочке его? Они-то в чем виноваты?
Жаловаться на судьбу было нечего – они тихо и хорошо жили. Игорек у мамы своей учился в младших классах, никто его не обижал. У них был сад, огород, коза, кролики, куры. Все эти живые были первыми и лучшими Игорьковыми друзьями – козочка родилась, когда он учился ходить, и они вдвоем понимали, что они – дети, и мир больших им радуется и умиляется. Куры быстро вырастали большими из пушистых желтых писклявых шариков. Крольчата рождались слепенькими, маленькими, как мышки. Их мама-крольчиха перед тем, как выпустить их на белый свет, выщипывала из себя пух и устраивала им теплую постельку, мальчик приносил ей вату, ему было страшно, что она так больно себе делает и что ей-то самой будет холодно теперь. Крольчиха, хоть вату и брала, все-таки продолжала самозабвенно надирать из себя пух для новорожденных.
Бабушка объясняла: «Мать всю себя для ребенка не пожалеет, все отдаст, что там пух – ей для маленьких жизни не жалко».
Тогда мальчик начинал жалеть и свою маму, и мамину маму – бабушку. Они живут по какому-то особому закону, они к себе беспощадны, им лишь бы устроить тепло и покой тому, кто дороже для них самой жизни. Он их любил и уважал, и понимал, что раз так все устроено в мире, его дело – принимать их заботу, брать всю любовь, которую ему дают одинокие женщины, созданные, чтобы быть матерями не один раз в своей жизни и женами не на одну-единственную ночь. Одному мальчику вряд ли нужно такое море нерастраченной любви. Крольчата подрастали, открывались их глазки, и они навсегда вылезали из нащипанного матерью пуха. Крольчиха равнодушно давала убрать этот ненужный уже ее детям пух из клети. Цыплята становились белыми и пестрыми курочками-подростками, и мать-курица, зорко следившая за каждым чадом, успокаивалась и начинала жить своей жизнью. Взрослое существование живности никого уже не умиляло и не приводило в нежный восторг. И только человеческие матери с годами не остывали, а, напротив, все больше любовались, все большие жертвы приносили своему ненаглядному творению.
Мальчик был уверен, что именно так и должно быть. От кого ему было научиться, как быть мужчиной? Он умел быть маленьким, умел принимать заботу, умел любить тех, кто его любит. Много это или чего-то не хватает? Как знать…
После школы свято верующие в способности и исключительность Игорька мама с бабушкой снарядили его в Москву – учиться. В бесплатный институт он не попал. Срезался на первом же экзамене. Кто мог подумать, что в этом городе окажется столько умных, которые знали все, о чем он даже не догадывался, что это знать нужно. Он лишился веры в себя (но не любви к себе). И хоть город многое в нем сокрушил, покинуть его ошеломленный Итон был не в силах. Чуть-чуть подзарабатывал то здесь, то там. Втянулся в ночную жизнь. Хорошо было ввалиться в клуб, встретить знакомых, поорать сквозь грохот музыки про дела или мысли, которые недавно пришли на ум. Тяжелее всего обстояло дело с жильем, но и тут выручали клубные знакомства: то кто-то уезжал на месяц и оставлял ключ от комнаты в коммуналке, то у кого-то родители отбывали в загранку, одному скучно – можно пожить вместе.
Оставаясь внутри маленьким, он умел жизненную игру повернуть в свою сторону, сделать так, чтобы о нем заботились, жалели, помогали. Главное, никому не говорить о сокровенном: о младшеклассной учительнице-матери, копании в земле и курятнике, о простой жизни, когда на завтрак – стакан козочкиного молочка с хлебушком, на обед – мятая картошечка, на ужин – макароны с засоленным бабушкой огурчиком. Все это было постыдно обыкновенно.
Он говорил: «Наверное, в прошлой жизни я был вегетарианцем, так что в этой – стремлюсь наверстать упущенное». И его угощали стейком или фуагра, или… – да мало ли в этом чудо-городе еды с непонятными названиями для самых обычных вещей: мяса или гусиной печенки.
Мама самоотверженно велела: «Сиди в Москве. Там тебя никто не знает, в армию не заберут. Возможности там какие – с твоими-то способностями рано или поздно…» Но у него чего-то не получалось – ни рано, ни поздно. Не знал, с чего начать, куда ткнуться. На простую работу – унизительно, что он, последний деревенский алкаш – снег разгребать, да и как скажешь друзьям-студентам. Это им, городским везунчикам, такая работа не в лом, потому что экзотика. Он давно еще читал, что в Америке даже дети миллионеров работают в каникулы какими-то там подстригателями газонов или официантами, чтобы на карманные расходы у родителей не брать. Будь он сын миллионера, он бы тоже азартно вкалывал на временном быдляцком поприще – это была бы игра, спектакль, веселые каникулы. А если ты по-настоящему никто? Это же самоубийство – всенародно подтверждать такое, не имея при этом сытой миллионерской уверенности в то, что все понарошку.
Для непростой работы требовалось нахальство, напор, навыки городской жизни. Никому он не был нужен на непростой-то работе, и без него охотников пруд пруди. И мамины жалкие денежки стыдно было брать – отдавала последнее, но он был уверен – ей это нравится, это закон ее жизни. Тот самый крольчихин пух. И жалко ее, но сама она иначе не может. Значит – так и надо.
Так ему и жилось.
И тут появилась она. В этой несчастной кафешке. С какими-то двумя бяшками, которые выглядели вполне энергично и свежо – видно, ночь спали как паиньки. Невероятная девушка, ни на кого не похожа, с другой планеты. Хотя смеялась со своими спутниками по-земному. И по-земному сказала: «Жрать хочу, как животное». Но есть почему-то не стала, взяла только чай.
– А я ее знаю, – донесся до него сонный голос приятеля. – Недавно для журнала снимал.
– Фотомодель? – равнодушно выговорил Итон.
– Не-а. Музыкантка. По всему миру ездит. Звезда.
– Поет, что ли?
– Да нет, на скрипочке. Классика. Здорово у нее получается, я слушал.
Он помахал инопланетянке своей грубой лапищей. Та запросто подсела к ним и стала деловито обсуждать собственные фотографии в журнале: вот той довольна, та – просто ужас.
Пахло от нее весенним садом. Липой цветущей. Черемухой. Пальчики длинные, тоненькие. Ложку держит не как все. И голову наклоняет, как птиченька. Глянула на него вопросительно.
– Вот, познакомься, мой коллега, – щедро представил Итона известный фотомастер.
– О-о-о! – уважительно пропела звездная девушка.
– Итон.
– В каком смысле?
Надо же, и она, как и все, как отзыв на пароль, задает дежурный вопрос.
– В самом прямом, – последовал обычный ответ.
Сейчас спросит про отчество, – знал уже Итон, готовый, как старый актер, на автопилоте провести свою роль.
Но вышло иначе.
– Тогда РАМ, – пожав плечами и улыбаясь, выговорила она непонятное.
– То есть?
– Что значит «то есть»? Вы говорите, что кончили Итон. У нас теперь, очевидно, вместо имени называют учебное заведение. Как на встрече выпускников дорогостоящих американских вузов. Сказал «Гарвард», и сразу понятно – стоишь миллион. Итон – тоже не бледно.
– А ваша эта – Рама? В Индии учились? – нашелся он, пораженный открытием, – вот почему все удивлялись его имени, смеялись, наверное, за спиной – ничего себе имечко у придурка.
– В Российской академии музыки, – миролюбиво пояснила она. – А зовут меня Антония, Тоня.
Мама! Почти мама. Та – Антонина. Но обе – Тони. Он думал, в городах так не называют.
– А он – Итон. Имя его такое, – втолковал фотограф маминой тезке.
– Ой, простите меня, пожалуйста, – девушка закрыла лицо своими тонкими пальчиками. – Не обижайтесь, ладно?
Они улыбнулись друг другу, и улыбки, как это часто бывает у людей, пообещали какое-то призрачное родство, что-то еще, чего так ищет одинокая душа, на что надеется даже в самом горьком отчаянии. Они ждали любви и влюбились.
Почему судьба толкает друг к другу совсем непохожих? Есть ли в этом хоть какой-то резон, кроме слепого, случайного, жестокого опыта? Какой естествоиспытатель, с какой вышины следит за исходом эксперимента? Чем награждает выстоявших?
Ей он рассказал все. Про маму. Как та кричит по телефону, чтоб он берег уши и носил шапочку, потому что в Москве северный ветер, она по радио слышала. Это она из-за кошки. Их кошка однажды зимой отморозила кончики ушек, и стали они у нее кругленькими, как у плюшевого мишки, а мама с тех пор боится за Игорька. Он рассказал про весенний ручей в овраге за их домом, про то, какое счастье обещает бегущая талая вода, как она пахнет землей и солнцем. Про аиста, который, ослабев, отбился от стаи и доверился людям. Как тот стучал своим длинным клювом в их дверь, когда хотел есть или общаться. Он говорил, как ему одиноко в этом городе, как он теперь не понимает – зачем все это: столько больших домов понастроили на земле, столько детей матери нарожали, куда все спешат, и почему зимнее московское небо одного цвета с землей, и почему в городе весна пахнет бензином и тоской.
Тоше тоже было что рассказать. Она тоже истосковалась. Она была совсем-совсем одна. Без папы и без мамы. Некому было сказать: «Ну-ка, повяжи шарф, без этого на улицу не пойдешь…» или: «Не ешь мороженое, аппетит перебьешь, сейчас обедать будем». Как же она тосковала по занудливой родительской чепухе, от которой страдали ее подружки с нормальным, не сиротским мироощущением.
Шестьдесят восемь и сорок три – вот сколько было ее папе и маме, когда они встретились и полюбили друг друга. Для каждого из них это была последняя любовь, прощальная.
Тоша – нечаянное счастье, родилась через два года как подтверждение их редкого, суеверного, отчаянного чувства. У родителей хватило ума не обрушить на детскую душу шквал своей восхищенной нежности. Воспитывали ее в любовной строгости, зная, что большую часть жизни придется их девочке пройти самой, без спасительного тыла родительских забот за спиной. С четырех лет, обнаружив способности к музыке, ее стали учить игре на скрипке. С этого же времени три раза в неделю в дом приходила англичанка Фаина Семеновна. Детские дни проходили в трудах, вскоре ставших смыслом и радостью жизни. Давно замечено, что поздние дети зачастую почему-то серьезнее и ответственнее своих сверстников, может быть, к моменту их зарождения из родителей уже выветривается вся юношеская дурь, зато ребенку передается обретенная опытом стойкость и мудрость. Отец ее – известный режиссер, свято веривший в спасительную праведность труда, ежедневным своим примером показывал дочери, что путь уважающего себя человека один – самозабвенная работа на выбранном поприще, без хныканья и нытья. Его ежедневное прощание с девочкой звучало так: «В поте лица будешь добывать хлеб свой». Она понимала все по-детски буквально: не оставляла занятий, пока действительно не выступал пот. Детские уроки не забываются. Росинки трудового пота давали ей право на еду – это она усвоила навсегда.