Электронная библиотека » Марк Аврелий Антонин » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Наедине с собой"


  • Текст добавлен: 7 декабря 2023, 16:56


Автор книги: Марк Аврелий Антонин


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мораль не теряет смысла, если мы окружены лишь бесконечностью и атомами.

Место человека в мире изображается в «Размышлениях» в двух как бы противоположных аспектах. С одной стороны, постоянно возвращаются напоминания о всей эфемерности человеческой жизни. Земля есть лишь точка в бесконечном пространстве, Европа и Азия лишь уголки мира, человек – ничтожный миг времени. «Всегда вспоминай, сколько умерло врачей, так часто хмуривших брови над ложем больного, сколько астрологов, с важным видом предсказывавших другим смерть, сколько философов, рассуждавших о смерти и бессмертии, сколько воителей, уничтоживших множество людей, сколько тиранов, пользовавшихся своей властью над чужими жизнями так, как будто бы они были сами бессмертны, сколько умерло, так сказать, целых городов, подобных Геликии, Помпеям, Геркулануму и бесчисленному множеству других» (4, XLVIII). Огромное большинство исчезает из памяти окружающих; лишь некоторые превращались в мифы, но и эти мифы обречены на забвение (8, XXV). Нет более суетной заботы, чем забота о посмертной славе. Реален лишь настоящий миг, но что он значит перед лицом бесконечности в прошлом и бесконечности в будущем?

И все-таки человеческий дух есть высшее, что мы находим в мире; по образцу его мы представляем душу целого (6, XIV; 12, XXXII). Предвосхищая Августина и Петрарку, Марк Аврелий зовет человека искать уединения не столько среди деревенского простора, в горах, на берегах морей, сколько уходя внутрь самого себя, в свою душу. Человек не есть его поступки; вся его ценность лежит в его душе. Нам недостаточно знать, как Сократ умер, какое он выказал искусство в спорах с софистами, какую выносливость к ночной стуже, какое благородное мужество в отказе исполнить приказ об аресте невинного человека, – нам нужно еще знать его душу, исполнен ли он был справедливости к людям и святости перед богами (7, LXVI). И опять-таки Марк Аврелий и здесь остается чуждым какому-либо антропологическому догматизму; нельзя признать за последний указание, что человеку присущи три элемента: телесный, жизненный и разумный (12, III) – или что душе присуща сферическая форма (11, ΧΙΙ). Господствующий мотив Марка Аврелия и здесь чисто этический.

Человек есть частица мира; его поведение входит в общий план судьбы или промысла. «Стремление к невозможному безумно». Но возможно ли, чтобы злые люди не поступали как злые? (5, XVII) Самое чувство гнева должно падать, когда мы вспомним, что порочный не мог действовать вопреки своей природе. Но это не значит, чтобы у человека была отнята всякая свобода и с него снята всякая ответственность.

Марк Аврелий подошел к великой философской проблеме необходимости и свободы, разрешить которую в пределах стоического детерминизма он, естественно, не был в состоянии. Его понимание этики осталось слишком интеллектуалистическим, как то было и у Сенеки, и у Эпиктета; так, можно сказать, вся древняя этика при свете нашего религиозного и философского опыта представляется проникнутой интеллектуализмом. Грех – в основе заблуждение и незнание. И в глазах Марка Аврелия, не по своему выбору, но всегда вопреки себе человеческая душа лишается истины – равным образом справедливости, благополучия, кротости. Как всегда в интеллектуалистической этике, проблема зла лишается своей трагической безвыходности, и нет необходимости в искуплении, которое превышало бы человеческие силы. С другой стороны, фатализм Марка Аврелия совершенно свободен от той беспощадности и в оценке заблуждающихся и погрешающих, которая так часто вырабатывается на почве религиозной веры в предопределение – хотя бы в кальвинизме.

Философия дает человеку возможность постигнуть свое место в мире и исполнить свои обязанности. Она делает это, вовсе не требуя от своего последователя слепо замкнуться в учение единой школы: ничто так не чуждо Марку Аврелию, как дух философского сектантства и педантизма, от которого не вполне был свободен Сенека. Дело философии просто и скромно; она не увлечет своего последователя на путь тщеславия. Может ли она, столь могущественная и царственная в глазах Марка Аврелия, переделать человека? Если порочность последнего вытекает из сознания, разве нельзя ему дать знание, переубедить? Теоретически Марк Аврелий это признает: человек не должен смотреть на своего согрешающего собрата как на неисправимого, и, если ему не удается удержать другого от зла, он должен обвинять самого себя. Это требование, которое не допустит человека до поспешных осуждений и недостойного гнева; но оправдывается ли жизненным опытом такая способность переубеждения? Опыт автора «Размышлений» не оставлял здесь для него места иллюзиям: «Люди будут делать то же самое, хотя бы ты перед ними разорвался на части» (8, IV). И не оказалась ли всякая философия бессильной изменить вкусы Коммода? Мораль основана на покорности человека природе в целом. Она создает то качество духа, которое Марк Аврелий называет простотой: человек должен быть простым (4, XXVI). Здесь имеется в виду не только отсутствие лишнего, тем более роскошного во внешней жизни, – этого рода простота представлялась Марку Аврелию делом здорового вкуса, – но именно внутреннее настроение, чуждое всякой аффектации и раздвоенности. Ни философия, ни боги не предъявляют к людям преувеличенных требований. Не чувствуется ли здесь и утомление перед множеством условностей, которое несет с собой культура?

Эта душа, беспритязательная и покорная провиденью, на зло может отвечать только добром. Марк Аврелий не перестает проповедовать кроткое благожелательное отношение к людям вообще, в том числе и к врагам. «Люби человеческий род. Следуй богу» (7, XXXI). Даже ненавидящие тебя – по природе твои друзья (9, XXVI). Гнев, обезображивающий черты человеческого лица, искажает и наш духовный облик. Дополняя те мотивы, которые хотел дать человеку для борьбы с гневливостью Сенека в «De ira»[22]22
  «О гневе» (лат.).


[Закрыть]
, Марк Аврелий предлагает, по числу муз, девять memento, которые бы должны представляться памяти, когда встречаешь злые дела. Здесь напоминание и о собственном грехе, и о незнании, как источнике зла, и о кратковременности человеческой жизни – и особенно о всепобеждающей силе доброты, когда она искренна. «Что сделает тебе разнузданный насильник, если ты останешься неизменно благожелательным к нему и, когда представится случай, будешь его кротко вразумлять, и в ту самую минуту, когда он захочет тебе сделать зло, спокойно ему скажешь: ”Сын мой, не поступай так; мы рождены для другого. Ты принесешь вред не мне, а себе“» (il, XVIII).

Вот новые слова и новые чувства. Идеаллюбви и всепрощение – это не идеал ни античной религии, ни античной философии в ее классический период. У Артемиды не дрогнула рука, когда она поражала детей Ниобеи, ни у Аполлона, когда он сдирал кожу с Марсия. Среди кардинальных добродетелей Платона не отведено места кротости и доброте. Настроения, которые, по-видимому, были так знакомы Востоку, отголоски которых можно найти в Древнем Китае, Индии, Иудее, странно чужды классической древности.

Они высказывались чаще на ее закате – в эпоху религиозного и морального синкретизма: здесь открывается великая заслуга римского стоицизма, как он запечатлелся в произведениях Сенеки, Музония, Эпиктета и как он повлиял на Марка Аврелия. В своем первоначальном виде нравственная доктрина стоиков заключала слишком много безжизненного ригоризма, при котором между чистой добродетелью и чистым пороком не существует никакой середины и все уклонения от добродетели равно важны. Беря пример, приводимый Цицероном, не значило ли это, что убить своего отца или зарезать петуха суть действия, подлежащие равному осуждению? С другой стороны, позднее из учения о безразличных вещах (αδιάφορα) выработалась мелочная, чисто иезуитская казуистика. От них в одинаковой степени удален гуманный идеализм Марка Аврелия и его указанных предшественников. Как уже указывалось, этот идеализм вовсе не предполагал фальшивой идеализации человеческой природы. Лесть столь же недопустима, как гнев. Человек должен быть добр и терпелив с людьми, но от него нельзя требовать, чтобы он близко к ним подходил (5, XXXIII).

Было бы, однако, ошибочно думать, что этика «Размышлений» чисто пассивна, что она требует от людей только покорности и терпения. Сама кратковременность жизни есть призыв человека к работе (3,1); добро, как и зло, добродетель, как и порок, – не в претерпевании, а в деятельности (9, XVI), да и самое воздержание от действия в иных обстоятельствах обнаруживает порочность (9, V). Столь добросовестный в исполнении своих жизненных обязанностей, Марк Аврелий отнюдь не склонен освободить от них человека под предлогом, что он достиг полного философского понимания. Ему вполне чужда идея мистической аристократии духа, которую мы так часто встречаем в истории религии и которая так свойственна была неоплатонизму. Личное положение императора слишком научило его видеть в человеке «политическое животное», выражаясь словами Аристотеля, в его морали много отведено социальным обязанностям; в этом он идет дальше и Сенеки и Эпиктета. Благо отдельного человека не может расходиться с благом общества: «…пока не терпит вреда государство, не терплю его и я» (5, XXII), как, с другой стороны, неполезное улью не может быть полезно пчелам (6, LIV). Муж, гражданин, римлянин, император должен стоять на посту, ожидая звука трубы, который призовет их из жизни (3, V). Но эти социальные обязанности не ограничиваются стенами родного города, они охватывают все человечество и превращаются в часть отношения человека к миру. Римский император в своем универсализме не разошелся с фригийским рабом. Если Аристофан заставляет актера говорить: «О возлюбленный город Кекропса», то еще правильнее будет сказать: «О возлюбленный город Зевса» (4, XXIII). Человек есть гражданин высшего града, относительно которого остальные государства как бы отдельные дома (3, XI). Этот высший град стоиков, с которыми люди связаны в силу естественного закона, более основного, чем случайные распорядки исторического государства, и в то же время закона божественного, подготовляет образ августиновского града Божия. Но своеобразие нравственно-политического учения Марка Аврелия заключается в том, что космополитизм не устраняет текущих гражданских обязанностей и не разлагает государственной дисциплины.

Эта возвышенная мораль, мужественная и в то же время человеколюбивая, имеет ли какую-нибудь санкцию? Марк Аврелий обещает ее последователям лишь одну награду – полное спокойствие духа, при котором человек уже не нуждается ни в одиночестве, ни в многолюдстве, когда достигнуто полное равновесие и внутри и вовне с окружающим миром (3, VII).

Но подобное спокойствие так же эфемерно во времени, как и сама жизнь. Что остается от моральных призывов перед лицом всемогущей смерти? Бесконечная важность этого вопроса нимало не укрывалась от Марка Аврелия, и он никогда бы не согласился со Спинозой, что мудрого должна заботить жизнь, а не смерть. Ведь смерть отбрасывает тень на всю человеческую жизнь, и никакое сияние последней не может этой тени рассеять. Чувство, которое составляет едва ли не самый глубокий лейтмотив в отношении к миру у Л. Н. Толстого, пронизывает всю душу римского императора. Выработка разумного, нравственного, философского, религиозного взгляда на смерть – все эти эпитеты в основе тождественные – составляет главную тему «Размышлений».

И прежде всего человек должен понять, что самый уход из мира не есть что-либо страшное и печальное. С одной стороны, жизнь есть бесконечное повторение: тот, кто видел сегодняшний день, видел вечность (6, XXXVII; 6, XLVI). Марку Аврелию, как и стоическому мировоззрению вообще, чужда идея прогресса; человек, умирая, не чувствует того, что судьба не довела его найти новые, лучшие дни на земле; самое настроение, так сказать, здесь питается образами кругообразного движения и вечного возврата. С другой – весь мир есть непрерывное изменение (4, III), вечный гераклитовский поток, где смерть, по существу, не отличается от рождения; оба они одинаково для людей таинственны и одинаково просты (4, V). Главное же – и наша жизнь, и жизнь всех людей, представленная на фоне бесконечного пространства и бесконечного времени, становится ничтожной точкой, одним мигом; ее можно сравнить со сновидением; все проходит как дым и прах; как сегодняшние слова, которые завтра уже забыты (12, XXVII). В этих мыслях, к которым столь часто возвращается Марк Аврелий, мы видим иногда полное совпадение с Екклесиастом (например, гл. 1, ст. 9–11), как ни глубоко различие в религиозно-моральном фоне.

Эта мысль о краткости жизни и непрочности всего окружающего является самым могущественным лекарством против страданий. При ней человек может их прекратить, добровольно покинув жизнь; в допущении самоубийства Марк Аврелий следует общей традиции стоиков.

С какой настойчивостью и разнообразием форм рекомендует его Сенека! «Видишь ли ты отвесную скалу? Вниз с нее идет путь к свободе. Видишь ли то море, ту реку, тот источник? Там в их глубине живет свобода. Видишь ли ты низкое, засохшее, бесплодное дерево? На нем висит свобода. Видишь ли ты свою гортань, свое горло, свое сердце? Все это убежище против рабства. Если тебе эти выходы слишком трудны, если они требуют слишком много мужества и силы и ты спрашиваешь, где путь к свободе, смотри, туда ведет каждая жила в твоем теле»; «Лучшее установление вечного закона то, что вход в жизнь нам дан один, а выходов много… Лишь в этом мы не можем жаловаться на жизнь: она не держит никого». Марк Аврелий не одобряет этого театрального искания смерти, которое, как указывалось, он приписывал христианам (11, III); но человеку, который не может устранить препятствие, мешающее ему жить достойно, он предлагает с миром в душе выйти из жизни (8, XLVII). Когда мы вспоминаем римские саркофаги с их барельефными изображениями цветущей, чувственно-веселой жизни, с их надписями, полными иногда ясного спокойствия, иногда иронической усмешки (саркофаг Линия Октавия в Латеранском музее), у нас невольно рождается предположение, что рассеять страх смерти великим моралистам и мыслителям тогда было легче, чем теперь.

Античному миру, как это доказано в блестящей книге Роде «Psyche», вообще были мало свойственны определенные представления о загробной судьбе души. В своей «Апологии» Платон заставляет Сократа высказывать альтернативу– погружения в вечный сон или личного общения с ранее умершими. Несомненно, что общая тенденция стоицизма не благоприятствовала идее личного бессмертия; не находим ее мы и у Марка Аврелия. У него тоже альтернатива, но она отличается от сократовской: или душа погибает, или же переходит в другую форму (4, III). Если даже со смертью погашается всякое сознание, человеку нет основания страшиться этого «ничто».

Но как в предшествующих альтернативах, Марк Аврелий, не считая возможным абсолютно достоверное решение и не ставя от него в абсолютную зависимость прочности человеческой нравственности, склоняется к признанию разумной необходимости и божеского промысла, так и здесь он склоняется к безличному бессмертию – слиянию человеческого духа с мировым разумом. Может быть, души умерших некоторое время наполняют воздух – согласно стоическому взгляду, они обладают известной материальностью, – как тела умерших наполняют землю: потом и эти последние сами становятся землей, и души погружаются в σπερματικός λόγος (созидающий разум). Личное бессмертие здесь исключено, и Марк Аврелий почти готов сожалеть об этом пробеле в мироздании. «Как случилось, что боги, устроившие все так прекрасно и с такой любовью к людям, просмотрели одно: и самые лучшие из людей, вошедшие в тесное общение с божественным началом и всего более приблизившиеся к нему своей святостью, своим благочестием, раз они умрут, не рождаются снова, но угасают навсегда». Но это недоумение лишь мимолетно: Марк Аврелий слишком верил в мудрость и благость промысла, и, если установлен настоящий порядок, значит, он соответствует благу и гармонии мира (12, V).

А если это так, то и срок жизни каждого предопределен: «Человек, ты был гражданином этого великого града; не все ли тебе равно, пять лет или три года: повиноваться закону приходится одинаково всем. Что же ужасного в том, что из града отсылает тебя не тиран, не судья неправедный, а природа, тебя в нем поселившая. Так отпускает со сцены распорядитель взятого им актера. «Но ведь я провел не пять актов, а только три?» Ты прав. Но в жизни три действия – вся драма. Конец определяет тот, кто ранее был виновником возникновения жизни, а теперь виновник ее прекращения; ты же чужд тому и другому. Итак, уйди из жизни с благим чувством, как благ и отпускающий тебя». После стольких образов ничтожества человеческой жизни в мировом процессе – образов, обвеянных настроением, напоминающим католический реквием, – эти заключительные, простые слова звучат как разрешительная молитва, залог последнего примирения.

По словам блаженного Иеронима, «стоики в весьма многом согласны с нашим учением». Христианская легенда, которую принимал уже Тертуллиан, рассказывала об общении Сенеки и апостола Павла. Мы видели, что и Марк Аврелий, несмотря на несомненные факты преследования, не был причислен к врагам христианства. И в «Размышлениях» мы найдем много мест, родственных христианству. И однако, ясно, что в этом стоицизме не заключалось внутренних возможностей стать религией, преобразующей античный мир.

Прежде всего даже у Марка Аврелия осталось слишком много интеллектуализма. Главное орудие стоической проповеди – убеждение и рассуждение – было бессильно заразить массу. Проповедник, может быть, полон чувства, и все-таки он боится обратиться к чувству. По словам Марка Аврелия, удовольствие, получаемое от пения и танцев, исчезает, если мы проанализируем их элементы (11, II). В области религиозной этот анализ не есть ли гораздо более могущественное средство разрушения, чем созидания? Религиозное полное обращение в жизни человека, которое для него становится вторым рождением, никогда не определяется интеллектуалистической необходимостью – ее нет в истории Павла и Августина, Франциска и Ратисбона. Стоицизм имел поэтому слишком мало обаяния для людей, которые как раз в создании и распространении великих религий играли первенствующую роль. Правда, зато у Марка Аврелия мы найдем свободу от религиозного и метафизического догматизма: он требует от человеческого ума минимальных жертв.

Но многие ли могли воспользоваться этой свободой и не оставалось ли у массы здесь простого пробела? Отмеченный в «Размышлениях» нейтралитет между деизмом, политеизмом и пантеизмом решительно недостаточен. Сами стоики инстинктивно это чувствовали и старались не разрушать народной религии; не имея возможности совершить религиозного преобразования, они принуждены были выступить в роли религиозных консерваторов. Но эта роль, по существу им несвойственная – ведь вульгарное многобожие никогда не могло бы принять их космологии, – была в достаточной мере неблагодарна среди полного религиозного синкретизма.

Стоицизм не способен утолить жажды искупления, которая была одним из главных стимулов этого синкретизма, – не способен опять-таки уже потому, что для него зло и грех казались лишь формой познания. Что давало это человеку в том состоянии, которое изображает апостол Павел: «… не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу а что ненавижу то делаю». Нет культа, этого источника стольких религиозных переживаний. Нет братской близости, которая создается единством этих переживаний, общими уверенностями, общими надеждами, ибо нет этих уверенностей и надежд. Кротость, которую проповедует Марк Аврелий, не свободна от сознания собственного превосходства: следует любить людей, которые, вероятнее всего, этой любви совсем не заслуживают. Цельс возмущался христианской моралью, которая последних делает первыми, которая дает преимущество блудному сыну перед его достойным братом. Но там эта переоценка обычных ценностей во имя милосердия, побеждающего внешнюю справедливость, там признание общей греховности шли рядом с чувством общего сыновства, там родоначальник христианской теологии и первый проповедник церковной дисциплины мог вознести любовь выше языков ангельских и человеческих, выше веры и надежды (1 Кор. 13). Именно этой восторженности чувства не было у стоицизма. Марк Аврелий дал этике социальную окраску – но выполняет ее заветы отдельный человек в своей замкнутости. Для того чтобы соединить людей в Вышнем граде, нужно было что-то еще, кроме общего происхождения и естественных прав, нужно было этот общечеловеческий идеал наполнить более непосредственным содержанием.

Наконец, эта мораль, столь автономная, столь бескорыстная, видела свое высшее назначение в том, чтобы приготовить человека к смерти. Она отказывалась дать ему надежды на загробное существование. При свете ее философские доводы в пользу бессмертия, которыми напутствовал в Федоне умирающий Сократ своих учеников, теряют силу. Это слияние с космическим разумом слишком походит на полное уничтожение. И если сам Марк Аврелий почувствовал здесь какую-то космическую непонятную несправедливость, то насколько больше мог ее чувствовать его средний современник, у которого не было такой глубокой покорности, глубокой веры в мировой разум. Тем более что эта вера требовалась в кредит. Если необходимость для Марка Аврелия есть провидение, то и провидение принимает оболочку естественной, физической необходимости. Эвдемонистический инстинкт в человеке не получает никакого удовлетворения, вера в нравственный миропорядок подвергается тяжким испытаниям; выдержит ли их средний человек? Тем более что он имел выбор. Эпикурейская философия выработала мудрую диэтетику наслаждений тела и духа. Религиозное движение с Востока приносило надежду на возрождение к высшей, лучшей жизни; в христианстве эта надежда становится уверенностью. Не чувствуем ли мы у самого Марка Аврелия, что стоическая нравственность бессильна преобразовать мир? Она всегда будет уделом немногих избранных.

При таких условиях ясно, что стоицизм не мог остановить поступательного шествия христианства. Его значение здесь нельзя сопоставлять даже с религией Митры, в которой замечались такие поразительные аналогии с христианством и которая шла навстречу и этой жажде искупления, и потребности в обновленном культе, и тяготению к мистическому. Отсюда, говоря отвлеченно, могла развиться религия, которая бы охватила массы, более приспособленные к человеческой психологии, чем манихейство, и более богатые религиозным содержанием, чем ислам. Перед стоицизмом эти отвлеченные возможности не существовали. Здесь причина благо склонности к нему христианских писателей: они готовы были в нем увидеть бледное отражение христианской истины, тогда как митраизм представлялся им дьявольским плагиатом. Во всяком случае, стоицизм в большей мере подготовлял почву для христианства, чем его задерживал. Им широко воспользовались христианская мысль и христианская литература, преимущественно на латинском Западе, в особенности разрабатывая систему морали. Наконец, огромно его косвенное воздействие через преобразованное римское право, давшее столько образцов праву каноническому.

Если же мы отрешимся от этой культурно-исторической обстановки, в которой стоической проповеди были поставлены довольно узкие пределы, если мы возьмем «Размышления» Марка Аврелия как одно из произведений морального самосознания, значение этой книги для нас может только возрасти. Не связанные ни с какими догматами, не пытаясь поднять завесы над тайной мирового порядка, «Размышления» остаются полными содержания, когда ряд исторических догм безвозвратно разрушен, религиозная по своему господствующему тону мысль Марка Аврелия освобождается от односторонностей интеллектуализма и сближается с тем вечным смыслом, который лежит под историческими оболочками христианства. Новая наука также показывает человеку всю эфемерность его жизни в бесконечном космическом времени и пространстве; она опровергла его антропоцентрические притязания, против которых восстал Марк Аврелий, и обнаружила бесчисленные нити, связывающие его со строением и процессом Вселенной. Не идет вразрез здесь и новая этика, которая этому космическому фатализму противопоставляет идею достоинства человеческой личности с ее религиозными санкциями и ее политическими и социальными выводами. И наконец, вся новая культура дает человечеству один урок – терпимости в высшем смысле слова, благодарного признания тех идеалов, которые для сектантски воспитанного ума кажутся непримиримо противоречивыми. Мы преклоняемся перед святым Игнатием и перед Джордано Бруно, перед Августином и перед Галилеем, перед Франциском Ассизским и перед Спинозой – они все сочлены «высшего града» человеческой культуры, – и в этом избранном обществе почетное место обеспечено и Марку Аврелию.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации