Электронная библиотека » Марк Харитонов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 21 октября 2017, 16:01


Автор книги: Марк Харитонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Знакомы? – отметил Звенигородский. – Помощником теперь у меня. Способный оказался парень. Единственный его недостаток – брезглив до ужаса. В жизни своей не видал таких чистюль. Обратите внимание: работает в перчатках. Если на него случайно капнет краска, бросит все и побежит умываться. Наследственный комплекс. Н-да… а он вас тоже помнит… очень даже. Георгий! – крикнул художник. – Обернись: кто к нам пришел! Во, видите, как посмотрел? – Звенигородский открыл в ухмылке зубы, похожие на рядок желтоватых фасолин; он успел после обеда перехватить пару кружечек и был настроен тем более игриво, что утром имел очередную задушевную беседу с новым подручным и считал себя вправе гордиться своей психологической тонкостью; в трезвом виде паренек оказался забавным птенчиком и краснел, как девушка. Правда, художник уже сам не так ясно, как казалось, представлял цель своего хитроумия; но пока ему было забавно. – Видели? – продолжал он балагурить. – Ничего вы не видели. Девушки в таких случаях слепы. Пардон, что я с вами на такую, так сказать, тему… пивца немного выпил, растрогался. Когда соприкасаешься с вашим возрастом, становишься сентиментальным. Хочется всех устроить счастливо. Обратите внимание, он сохранил способность краснеть, это много значит… Ты что мажешь по сырому? – вдруг закричал художник. И добавил уже иным тоном: – Ладно, кончай на сегодня. Иди погуляй.

Юноша осторожно снял с каждого пальца по очереди жаркие вязаные перчатки и, оглянувшись еще раз, пошел умываться. В эту минуту из дверей вышел Прохор Ильич, исподлобья взглянул на Звенигородского, на Зою; лицо его было мрачным.

– Приходится мне задержаться, – сказал он дочери. – Звонили, комиссия из области едет. Иди домой одна… Ох, похоже, тучи собираются, – вздохнул он и поглядел на небо, где в самом деле набухало чернотой большое облако, так что фраза его прозвучала двусмысленно; он казался очень усталым и некоторое время еще стоял, зажмурив глаза и потирая пальцами висок.


Дождь начался, едва Зоя вошла в лес. Она сама не знала, почему свернула в ту сторону; а впрочем, знала: впереди на тропинке ей почудилась скрывшаяся за поворотом пестрая рубашка. Странное беспокойство тянуло ее вперед. Что за намек подбросил ей этот неприятный желчный человек с гнилой усмешечкой? Неужели и здесь о том же?.. Как ни туманна была шуточка, она упала на почву, уже слишком открытую и разрыхленную; ей было не по себе. Зачем спешила она теперь вслед за подручным художника? Уж не хотела ли удостовериться, прояснить что-то или, может, оправдаться? Это было бы смешно – и все-таки она шла, не думая, куда и зачем, томясь в безотчетном волнении, в нелепой уверенности, что сейчас что-то неизбежно должно произойти. День был душный; капли слабого дождя не проникали сквозь густую листву. Зоя сняла туфли и пошла босиком по влажной, в узловатых корнях, тропинке; прохладная земля пружинила под ногами, она ощущала пятками отзвуки колебаний от шагов шедшего впереди человека, и это волновало, как живое прикосновение. На синем небе уже сияло солнце, а здесь запоздалые капли только лишь начинали падать на землю. Деревья издавали ясный очищенный запах. Некоторое время девушка старалась идти в такт отзвукам чужих шагов и вдруг почувствовала, что уже не слышит их – только свои. Она остановилась. Тропинка, раздваиваясь, сворачивала от озера вправо; это было то самое место, где за густыми зарослями скрывался ее заповедный уголок озера с обрывом над черным омутом; нити паутины отблескивали между ветвей, темно-серые крестовички сторожко замерли на них. Зоя поколебалась и без тропы вошла в заросли, стараясь не повредить радужной пряжи. Еще не добравшись до берега, она увидела привольную синеву озера, и у нее отчего-то забилось сердце. Солнце уже клонилось к западу, каждый лист на дереве, каждый стебель и цветок были четко прорисованы, белые облака, отраженные в воде, выглядели сгустившимися, тяжелыми и более реальными, чем те, что на небе… Внезапно с высоты обрыва Зоя увидела в воде под собой что-то черное и круглое; это была голова купальщика. Девушка вздрогнула и замерла. Человек уже выходил из воды, роняя яркие капли. Она узнала его не сразу лишь потому, что минуту назад ждала увидеть другого… или нет; ей показалось, что именно это она только что предчувствовала, здесь был ответ и объяснение ее бьющегося сердца. Она не догадывалась – не способна была – не только отпрянуть от края – даже отвернуться или закрыть глаза; неожиданность этого смуглого, мокро отблескивающего тела заворожила ее. Костя ее не видел. Насвистывая, он по-армейски быстро оделся, без тропинки взбежал вверх по откосу и исчез в ольшанике. Черная вода в омуте продолжала беспокойно колыхаться, волнуя у берега пленку до времени опавших листьев; это была особая вода, не такая, как в остальном озере, она хранила воспоминание о смуглом удивительном теле и, возможно, химически изменилась от соприкосновения с ним. Зоя чувствовала, что кожа ее покрылась мурашками. Она спустилась с обрыва и быстро разделась. Из-за своего здоровья она никогда еще не ступала в озеро и сейчас дрожала – но, пожалуй, не от страха и даже не от холода. Вода обожгла ей ступни. Холодный живой ил продавливался между пальцами. Девушка сделала шаг, другой, и по мере того, как она погружалась в воду, обволакиваемая поднимавшимися со дна легкими щекочущими пузырьками, жгучая вода заново напоминала ей о существовании каждого сантиметра ее тела, заново заполняла его объем от щиколоток вверх по икрам и коленям – она заново формировала его: волнующе заполнила впадину между бедер, поднялась до пупка; наклонившись, Зоя коснулась воды низом грудей и легла на нее. Сколько времени это длилось, она не могла сказать – мгновения были растянуты, как во сне; она даже не думала о том, что не умеет плавать; вода держала ее тело, пока девушка не перестала ощущать его отдельно от себя. Потом она почувствовала, что ноги ее погружаются все глубже, не находя дна, она испуганно встрепенулась – и встала. Звенел воздух, гомонили птицы. Солнце обволакивало прозрачным паром ее покрытую пупырышками кожу, ей нечем было вытереться, она вся дрожала, и от этой дрожи ей хотелось засмеяться, но вместо смеха из горла вырвался чужой гортанный звук. Тогда она запела. Верней, это было не пение, а все тот же тихий дрожащий крик, как будто у нее прорезался новый голос – незнакомый, высокий, на пределе; казалось, она вот-вот сорвется – но так и вела на грани срыва и чувствовала, что не сорвется. Ею вообще овладело странное ощущение уверенности, что теперь произойдет именно то, чему закономерно суждено произойти в свой срок и чего она всегда безотчетно дожидалась; так может ощущать себя куколка, которой пришла пора превратиться в бабочку. Пришла пора, просто пришла пора; со стороны можно было чуть сдвинуть время или подробности, но главное определялось этими двумя словами, непреложными, как всякий закон природы…

Над озером исподволь накалялась радуга; широкая, яркая, она поджигала одним концом воду; край неба с облаком, попавшим в нее, сказочно светился. Маленькая лодчонка плыла по горизонту ей навстречу, и девушка в щемящем восторге смотрела, как суденышко приближается к ослепительной расплывчатой кромке; потом оно прикоснулось к ней, вошло в нее, вспыхнуло и исчезло.

11

По временам ей казалось, будто она живет и движется в глубине прозрачного водоема, – так плотен и густ, не затрудняя при этом дыхания, был воздух, так замедленно было течение времени; каждая секунда его была расчленена и наполнена, каждый шаг – величественно растянут; она различала поочередно скрип каждой песчинки – сначала под пяткой, потом под упругим сводом ступни и напоследок под пальцами, и каждая звучала на свой особый лад, создавая впечатление тончайшей музыки. Она видела неторопливые взмахи пчелиных крыльев и плавный взлет мигнувших ресниц, она ощущала каждое шевеление своих мышц; однажды она подхватила выпавшую из рук Варвары Степановны тарелку и не могла понять, за что ее нахваливают, – не дожидаться же было, пока тарелка опустится на пол! Но не только нынешними мгновениями по-новому наполнялось время: вдруг вернулись из небытия движения, звуки, события, картины, которые хранились в самых темных ущельях памяти, а теперь заново всплывали, проявлялись для нее, приобретая первозданный смысл: улыбка матери, обращенная к отцу, страницы давних книг, лишь сейчас по-настоящему понятые ею, весенний луг и черноголовый мальчик, сорвавший ей цветок для букета и засмеявшийся в ответ на ее благодарность, – она теперь совершенно отчетливо видела, что это был он, и он же отнял у нее когда-то майского жука, объявив всех жуков в воздухе своей собственностью, – она ведь знала его давным-давно, она видела его на танцах, когда сидела в комнате у радиолы с пластинками, наблюдая в приоткрытую дверь за топчущимися парами, и в отцовской самодеятельности, и на улице, когда он проезжал на велосипеде, лихо скрестив руки на груди; она провожала его теперь в мыслях ласковым взором и тут же замирала от смущения, как будто он вот сейчас мог взаправду заметить ее взгляд. Она вступала во владение вновь открывавшимися глубинами, с изумлением, а иногда с испугом и стыдом сознавая, что жизнь ее успела вместить куда больше, чем ей до сих пор представлялось. Она впервые оцепенела от страха, отпрянув перед едва не сбившей ее лошадью, которой в свое время как-то не успела испугаться, и вновь ощутила кисловатый электрический укол от прикосновения белобрысого тонкого пацана, поняла наконец яростную гримасу его рта, услышала школьные шуточки: «У тебя ноги в пуху – поклонилась жениху» – и попросила у него прощение за свою неспособность ответить – тогдашнюю и, может быть, нынешнюю. Она и мачеху, казалось ей, впервые поняла по своему новому разумению: ее молодость, испуг и одинокость… У себя в библиотеке она вздрагивала каждый раз, когда открывалась дверь, мимо дворца пробегала поскорей, чтобы не встретиться с подручным Звенигородского. Пока что ей это удавалось. Все, кто был занят подготовкой к балу, в библиотеке вообще перестали появляться – даже Костя; видно, и его Прохор Ильич загонял своими неистовыми репетициями. Он всех вокруг заразил каким-то взвинченным, восторженным ожиданием праздника – удивительно, почему его еще слушались; готовилось несчетное количество масок – едва ли не на весь Нечайск, нарезались мешки конфетти и километры серпантина. Даже Зоя вчуже волновалась, как будто ожидала от бала чего-то – какого-то разрешения, которого и хотела, и боялась; так хотела и боялась она встречи с Костей, лелея пока лишь мысли о нем, перебирая подробности воспоминаний, как перебирают нежно волосы на склоненной голове любимого. Невыносимое ожидание было все же прекрасно – ибо по условию задачи не существовало сомнения в счастливом конце. Да, Прохор Ильич не зря много лет назад назвал свою дочку счастливой; но если для бедной девочки и впрямь все обернулось в конце концов нехудшим образом, то лишь потому, что не одним его сумасшествием держалась жизнь.


Даже те, кто видел в эти дни Зою дома каждое утро и каждый вечер, не могли не заметить внезапной и быстрой перемены, которая совершалась с ней буквально на глазах. Голос и тот у нее стал иным: выше и ясней; вздумай сейчас врач осмотреть ее горло, он не предъявил бы никаких претензий к ее миндалинам и вряд ли поверил бы, что это результат купания в ледяной воде. Щеки ее порозовели, обычная их худоба сменилась мягкой затененностью, глаза, и прежде большие, но всегда как бы сонно припухшие, сейчас распахнулись; очертания и линии тела стали незаметно смягчаться, округляться; исчезла подросточья угловатость, чуть полнее казалась грудь, чуть шире бедра. Она сама чувствовала, что каждая клетка ее беспокойно набухает, стремится раздвоиться в росте; все тело ее было наполнено словно брожением мельчайших пузырьков газа. Стоило ей лечь и закрыть глаза, как она чувствовала, будто все вокруг тотчас исчезает, – она уже не могла сказать, где сейчас стена, где небо, где земля, – легкое без измерений пространство, и в этом пространстве она занимала все больше места, расширялась, наконец, теряла ощущение собственного тела – и, чувствуя, что больше так не выдержит, открывала глаза. Сон ее был глубок и наполнен; утром она не сразу вспоминала, где находится. Голос Варвары Степановны, пахнущий лавровым листом, возвращал ее к действительности; она вставала, начинала одеваться, но, натянув юбку через голову, могла машинально тут же снять ее через ноги, а потом по логике движений продолжить раздевание и опять лечь. Варвара Степановна получила от мужа указание не спускать с нее глаз; сам он с головой ушел в последние перед балом хлопоты, но по-прежнему собственнолично, как когда-то в школу, провожал дочь на работу и с работы, даже заглядывал среди дня по нескольку раз в библиотеку, и впервые девушка ощутила, что это ее сковывает, хотя и не знала, на что смогла бы употребить свободу действий.

Одно в этой опеке было хорошо: сестры держались от нее на расстоянии. Впрочем, им было сейчас не до нее. Наконец-то прибыли в Нечайск их долгожданные дружки – порознь, без предупреждения, и первый из них, встретив у автобусной остановки Раю, с разгону принял ее за сестру. Та из внезапного озорства не стала его разубеждать: надо же было хоть раз в жизни использовать богом данное сходство! Поля до вечера согласилась поддержать игру; когда же вечером приехал второй, она и вовсе предложила сестре поменяться на время именами. Дело в том, что каждой приятель сестры понравился куда больше, чем собственный. Правда, оба они были чем-то очень похожи: высокие, интеллигентные, в очках, оба физики-третьекурсники, даже оба играли в волейбол за свои факультеты. Но так уж, видно, устроен человек: микроскопическая новизна придала всему иной отблеск, обострила свежесть их взгляда, по-особому защекотала ноздри. Впервые во вкусах сестер обнаружилась столь резкая разница, впервые они не могли понять, как другую угораздило не оценить такой внешности, такого ума, обаяния, остроумия, наконец. Обе знали друг о дружке достаточно, чтобы подмена не открылась, обе были довольны своей выдумкой и даже незаметно привыкли к новым именам (чтобы не сбиваться, они продолжали свою игру дома, вызвав недолгое замешательство матери, зато успокоив, слава богу, все еще недоверчивую Зою). Мысль окончательно поменяться паспортами, городами и институтами промелькнула пока лишь в виде шутки, но девушки были близки к соблазнительной и опасной догадке, что в этом мире все взаимозаменяемо и не стоит чрезмерной надсады и что лишь новизна и разнообразие способны на время развлечь. Приезжих сестры поселили у тети Паши; это было немного рискованно (от матери они пока таились), но у студентов не было денег, а старуха единственная не брала за постой. Она совсем отяжелела, разбухла, почти не выходила из дома, днями сидела в старинном, когда-то роскошном кресле со следами обивки красного бархата и позолоты на резьбе, изображавшей плоды, цветы и виноградные листья; кресло громоздилось у холодной печки среди пустого чистого дома, беспризорные пчелы залетали к одряхлевшей повелительнице, чтобы прожужжать ей в уши свои немудреные, из года в год все те же новости. Сны у нее тоже теперь шли все старые, приходилось смотреть их повторно по нескольку раз, новых не было и, видно, не могло больше быть: за свою жизнь она успела исчерпать запасы. Своих постояльцев и их подружек старуха замечала только в редкие минуты бодрствования и сразу оживлялась; ей нравилось, что у этой соблазненной русалки с рыбьей кровью оказались такие понятные дочки. «Э, милые, я тоже, помню, хотела в монастырь податься, – невпопад принималась рассказывать она, непонятно что подразумевая под словечком «тоже» и уже не заботясь о том, чтобы прикрыть черный провал рта с двумя последними огрызками; но узкие глаза ее вновь обретали маслянистый блеск. – Так мать-покойница смеялась: быстра ты – в монастырь. Глянь на себя. Ты на снег сядешь, под тобой до земли протает». Глаз ее подмигивал, голова от смеха мелко-мелко тряслась, и старухе приходилось удерживать подбородок рукой. «А что ж Зоюшка заходить перестала?» – вспоминала она, выдавая нехитрый секрет своей любимицы, которая навещала ее иногда украдкой от мачехи. Известие, что девушку теперь никуда одну из дома не пускают, не открыло ей ничего нового, она всегда знала, что Варвара держит падчерицу в черном теле да взаперти. «На танцы, и то ей нельзя, – лукаво поддакивали сестры. – А ее, может, там ждут». Они все еще держали в уме свою шуточку – не зная, что она давно уже и сверх ожиданий достигла цели, но чувствуя, что строгости отчима связаны с нею. Ах как бы они были не прочь подпустить ему шпильку! Этот бессмысленный человек, позволивший себе кричать на них, это посмешище города, с которым они почему-то должны были считаться, досаждал им уже самим своим существованием. Однажды Прохор Ильич едва не засек их, когда они выходили из тети-Пашиной калитки; на счастье, он был пьян и проковылял мимо, не обернувшись…

Заглянув в конец истории, можно сказать, что они с отчимом взаимно недооценили друг друга; при всей своей насмешливой трезвости сестры между делом исполняли, не подозревая, нехитрую роль, которую он использовал для своего замысла, и все-таки слишком они были себе на уме, чтобы скромно удержаться в ее пределах; Меньшутину, увы, пришлось еще в этом убедиться.

12

Ну а третья, младшая, нелепая и трогательная дочь безумного своего отца, достойное творение Прохора Меньшутина, – она-то, обретшая новый голос и в считаные дни нагнавшая вдруг свой возраст – как некогда шальные часы в доме ее родителей наверстывали после спячки пропущенное время, – она-то хоть о чем-нибудь догадалась? Пожалуй, рано было бы назвать этим словом ту странную безотчетную уверенность в близком разрешении, которая чем дальше, тем все ясней усиливалась и достигла своей вершины в день или, верней, вечер бала. Варвара Степановна, уходившая во дворец последней, получила от мужа наказ смотреть за Зоей, а потом запереть дверь снаружи. Признаться, она не очень-то понимала, зачем такие строгости и почему нельзя было пустить девочку повеселиться вместе со всеми (не хватало им еще этих пересудов!); но муж повторил свои слова так резко, с таким нажимом, что она сама заразилась его нервностью и, уже спустившись с крыльца, вернулась проверить, хорошо ли держит замок. Смешон был этот замок при открытых окнах! Остывающий вечерний воздух шевелил на них тюлевые занавески, сухо, как сверчок, верещали маленькие часы, и этот звук вызывал у девушки знакомые мурашки по коже – мурашки волнения и ожидания. Она слонялась по гулким комнатам, останавливалась возле пианино, крышку которого после матери открывали только для того, чтобы протереть клавиши, пробовала нащупать какую-то нужную мелодию, хранившуюся не столько в сознательной памяти, сколько в бездумных шевелениях пальцев. Однако беспокойство не затихало, напротив, перерастало в дрожь. Было ли тут просто желание попасть во дворец? Предчувствие, что она попадет туда нынче? Может быть. Но не в окно же ей было бежать, не в сарафанчике же и босоножках! Странно было думать, что она просто хочет на танцы – впервые в жизни так хочет; она не собиралась ничего предпринимать, но словно чего-то ждала. Пальцы сами собой продолжали нажимать на клавиши, каждый удар отдавался в пустых стенах… Неужели и в ее уме все-таки готова была оформиться несообразная, невозможная мысль – о мачехе и ее нарядных дочках, которые веселились сейчас на балу, и о себе, босоногой? Вряд ли; но если б такой намек дошел до ее сознания, она бы не усмехнулась его фантастичности; в глубине ее души всегда жила невзрослая легкая готовность войти внутрь некой истории и довериться ей; с возрастом она, правда, узнала, что сахар обычно не растет на кустах, но память о том, что однажды это произошло, скрытно хранилась в ней – вместе с зернышком допущения, что это может случиться опять. Каждый, если покопается, вспомнит за собой такое; дочери Меньшутина этой способности было не занимать. Она ничего не могла бы назвать словами. Но когда за спотыкающейся музыкой, за возбужденным шелестом часов возник вдруг еще какой-то непонятный волнующий звук, то нараставший, то затихавший – как будто сам воздух густо и сочно дрожал, – ей показалось, что этого-то она и ждала. Она замерла, прислушалась – и прежде чем успела осознать над ухом внятное жужжание пчелы, прежде чем оглянулась на дверь, она почему-то с несомненностью догадалась не только о том, кого увидит сейчас за спиной, но и о том, что же именно произойдет дальше и как все разрешится.

13

Сводчатый зал дворца распирало от музыки. Звуки выкатывались из медных раструбов дутыми раскаленными шарами, выпрыгивали мелким горохом из-под барабанных палочек, тонкими лентами змеились из горловин флейт – недолговечные, сменяющие одна другую фигуры наполняли горячий воздух, многократно отскакивали от стен и бесследно лопались, исчезали, а на их волнах, подбрасываемая разноцветными пузырями, запутанная густым серпантином, металась под сводами случайная трясогузка, и дробные выстрелы ударника неумолимо подгоняли ее. Да, приближался вершинный час меньшутинского вдохновения. Без маски и в своем обычном костюме, но с намалеванными на щеках ярко-красными пятнами, в островерхой шапочке с погремушками, из-под которой выбивались седеющие кудри, в застегнутой у шеи короткой накидке из пестрых лоскутов, он сновал среди месива танцующих, подстегивал оркестр, а то вдруг подхватывал за руку первого, кто попадался на пути, и, прихрамывая, подпрыгивая, почти бегом увлекал за собой цепочку хоровода; казалось, он силился один разогнать, раскрутить всех в какой-то хитроумной карусели. Невозможно было понять, как у него хватает дыхания и сердца, рот его был приоскален, белки глаз подернуты прожилками, он шумно вдыхал сгущенный воздух, но не давал себе передышки, словно для него было жизненно важно довести эту сутолоку до крайнего накала. Больной мозг его пылал. Боль была так ослепительна, что он уже не мог ее чувствовать, она заливала все тело бесплотной легкостью и, не умещаясь в черепе, заполняла пространство вокруг, упиралась в тяжелый свод, как в тесную каменную шапку: оркестр и его музыка, барабанная дробь и безумная трясогузка, русалки и лебеди, паяцы и сычи, медведи и лешачихи – все вмещалось в нее, подчинялось ей, пульсировало ей в такт. Танцуйте, танцуйте, складывалось среди этой боли, прыгайте, кружитесь, все это для вас, и то ли еще будет! Сегодня мы с вами сыграем, как вам не доводилось играть никогда в жизни и вряд ли еще доведется; много лет спустя вы вспомните головокружение от этого праздника. Не обессудьте, что втянул вас без спросу; право же, это не худшая из игр, в которые втягивают, не спросясь. Я никому не хочу вреда, я, если угодно, добр – но что же делать, что делать, почтеннейшая публика, если я не перевариваю сырой кашеобразной пищи, которой довольствуетесь вы? У меня от нее сыпь, изжога – имейте снисхождение к природной слабости или дефекту, я вас предупреждал, впрочем, зная, что не послушаетесь; я искаженный больной человек, оплывающий огарочек, но обратите внимание, почтеннейшие, как пылает, как плавится… а вы думали? Искусство требует… что поделаешь, придется нам напоследок попотеть, поволноваться – только ради бога быстрей! Нынче не тот вечер, когда можно жаться у стен с деревянными лицами и потными ладошками. И вы, скромница в красной шапочке, и вы, карлик с розовым личиком Антон Антоныча Бидюка, – неотличимое сходство, даже зеркальные стеклышки нацеплены поверх папье-маше, даже остренький язычок сквозь прорезь облизывает губы; поздравляю заранее, первый приз обеспечен, только у стеночки стоять нельзя никак, при всем почтении к возрасту – попрыгаем, Антон Антоныч… да вы все еще молодцом, я начинаю подозревать, что вы бессмертны; будь вы действительно Бидюк, я бы шепнул вам на ушко облегчительную новость: насчет известных вам перемен в турецком кабинете, а также запуска секретного спутника, в результате чего с будущей недели вас перестанут изводить черные псы с рыжими пятнами; сколько их теперь? сам сбился со счету. Простите, что придержал вас в сторонке, слишком хлопотно было бы с вами в одной истории. Надеюсь, вы меня поймете, коллега. В некотором смысле оба мы люди искусства и себе на уме, не так ли?.. А вы трое, важные господа, китайские болванчики, пожалуйте тоже в круг; поиграем в областную комиссию? Я не прочь, игра не хуже других, который год прыгаю… А вот и ваше величество? о нет, я никого не узнаю, как можно, ваше величество… который же вы у меня по счету? седьмой? да, шестерых повелителей пережил и все верчусь… не угодно ли с нами? Каждый в жизни развлекается как может, ваше величество, одни играют в шахматы, политику или баталии, переставляют фигурки или флажки на карте, углубляются в изысканные хитросплетения, другие разыгрывают увлекательные любовные сюжеты, третьи всю жизнь доискиваются до уравнения какого-нибудь там метагиперболического синтеза или, наоборот, расщепления, я уж не знаю, четвертые доводят до совершенства выделку искусственных одуванчиков, и надо сказать, ваше величество, последняя забава – самая безобидная и почтенная, поскольку в нее не втягиваются другие и материалом служит безболезненный воск. Но это уж кого как сподобит, ваше величество. Я – Прохор, то бишь артист, мне положен свой крест, хотя должен признать, ваше величество, не стоило бы в наш век, бесформенный от многолюдства и сложности, давать человеку такое непосильное имя. Наша забота – красота и узор, ваше величество; полжизни за узор! и всю, если понадобится. Я фокусник-виртуоз, я сгущаю из воздуха ниточку, дурную паутинку, лишенную толщины, и ведь смотрите, как тянутся к ней со всех сторон, оформляются из мути, выстраиваются четкими кристалликами… переливы-то, грани-то какие!.. Вот… слышите восхищенный ропот? Наконец-то принцесса!.. Вот она. Не правда ли, она прекрасна? Конечно, ее невозможно узнать – и не из-за наряда, не из-за жалких бумажных очков, которые выдают у входа гостям в обмен на их лица, – но каковы эти затененные щеки, этот рот, комично-неуместный на худеньком личике, а теперь царственно-четкий, прелестнейшего рисунка рот. Я-то знал это всегда – хоть она даже превзошла мои ожидания; теперь можете убедиться… у меня есть формула, ваше величество, формула под двумя дифференциалами с точностью до седьмого знака после запятой, но до поры это секрет, а пока обратите внимание, ваше величество, что любовь есть средство и инструмент красоты, а не наоборот, как уверяют непосвященные. Все подчинено красоте и узору, прекрасное уравнение есть генетический код жизни, а значит, предшествует ей. Но побоку теории!.. Как вам нравится это белое платье со сборчатыми манжетами, каких в здешних краях и не видывали, разве что на толкучке, в ветошном ряду, откуда оно трижды возвращалось непроданным? Ай да старая колдунья, ай пчелиная царица, ничто от нее в доме не укроется и никогда не укрывалось, ни в сундуке, ни в ящике. Мысленно целую ручку… Я всегда подозревал, старая карга, что ты придержала у себя ключи от всех замков. Нашла, выручила крестницу! Как было не помочь! И ведь почти без суфлера, чуть-чуть разве что в ухо поджужжали. Где они сейчас, сестры? Вон, в лягушиных нарядах, и тут одинаковые. Представляю, как девочка удивилась, когда платье пришлось впору; впрочем, она-то не удивилась, уверяю вас, потому что она не просто мое создание, сгусток моей мысли, моей жизни, плоть от моей бессмертной загубленной души. Надеюсь, башмачки тебе тоже не жмут? Прекрасно, девочка, прекрасно, можно подумать, ты всю жизнь ходила в лодочках на высоких каблуках; у тебя элегантнейшая на земле походка – походка босой девушки; копытца не отменили ее, только придали завершенность. Смейтесь над моей гордостью, но я вправе… да: мое создание, ваше величество, и куда более настоящее, чем я сам, – вот в чем страх, от которого холодеют ладони… но об этом – тсс! что уж теперь говорить! Надеюсь, старуха предупредила тебя, чтоб вернулась домой до полуночи, а то мачеха хватится? Да ты и сама знаешь – тебе ли это не знать! Не волнуйся, тут я с тобой, и принц твой уже знает, что ты здесь, пробивается к тебе – об этом есть кому позаботиться. Вон хоть бы тот, с лицом индюка, – ах как он хочет подложить мне свинью, напакостить, посмеяться над моей проницательностью, заставить меня схватиться за сердце! – аж сопли на клюве набухли желчной кровью… Неужели я сумел вызвать такую злость? – мороз по коже. Если б я не знал наверняка, что мальчик принц!.. принц, уверяю вас, достаточно взглянуть на эту синеву, которая не умещается вокруг зрачков и заливает всю наивную бумажную прорезь. Сегодня всего лишь первый акт их встречи, но он этого не знает, хотя мог бы и догадаться. Как трогательно он держит ее за руку даже в паузах между танцами: боится, не исчезнет ли вдруг. Исчезнет, милый, все равно исчезнет, тебе еще придется ее упустить – не позже чем без четверти полночь, и ты вволю набегаешься по дворам, отыскивая хозяйку крохотного башмачка. Потерпи, у вас впереди много времени. Разве так не лучше? Я поклялся преподнести своей дочери прекраснейшей из узоров, она способна оценить… Она не бросит камень в старика, у которого так страшно плавится мозг и так светятся нервы, что меня сейчас удобно демонстрировать студентам в качестве наглядного пособия по анатомии. Ведь все это ради нее, ваше величество… Почему вы усмехаетесь? Думаете, хочу оправдаться, а у самого, мол, главная забота – о формуле? Да хоть бы и так – чем плоха формула? С апофеозом, с пирком да свадебкой, вы еще увидите, не в чем извиняться, я имею право. Если уж на то пошло, ваше величество, суть всякой игры – в стремлении к совершенству и законченности мысли. Тот самый высоколобый интеллектуал, который доискивается своего метасинтеза или там расщепления, – вы думаете, он заботится о сентиментальных оговорках, о высшей гармонии, о человеческом или хотя бы своем счастье? Ведь нет же, ваше величество, согласитесь, он ищет лишь совершенства, предела своего замысла, а там хоть воздух сгори и ты вместе с ним – это уж дело особое. У меня хоть замысел прекрасен… Конечно, и насчет добрейших замыслов вы могли бы напомнить мне аналогии, вплоть до всемирно-исторических… но стоит ли, ваше величество?.. Я и сам знаю. Один дурак с индюшачьей головой назвал меня романтиком. Дурак тоже иной раз попадает пальцем в небо… я не отказываюсь, я имею право, ваше величество, потому что в голове у меня черт знает что, можете убедиться, от одного моего взгляда люди движутся по траектории и стены пульсируют, как резиновые, а рост – я прошу прощения за свой рост, ваше величество, тем более что этот купол – нелепейший головной убор, я сознаю, вдобавок он тесен и изношен, но это не моя вина, ваше величество, я давно хлопотал о ремонте, вы же знаете, там жесть вся проржавела. У меня под куполом боль, ваше величество, и отменнейшего качества, она сделана в лучшей лаборатории из вещества, которое идет на шаровые молнии, по секретной формуле, которую нельзя раскрывать, разве что вы прикажете; вся ее соль в двусмысленности, в очаровательной двусмысленности и шутовском намеке: фунт двусмысленности на полфунта намека; все это сдобрить изрядной дозой высокомерной иронии, артистической провокации, и главное – перемешивать, перемешивать, не отрываясь, вплоть до седьмого знака после запятой…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации