Текст книги "Пока тебя не было"
Автор книги: Мэгги О`Фаррелл
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Нет. – Она покачала головой. – Мама бы не хотела, чтоб мы ее звали.
– А кто нам тогда приготовит чай?
Моника почесала голову.
– Я.
Майкл Фрэнсис встал у раковины мыть картошку, а Моника постаралась ее почистить и нарезать. Майкл Фрэнсис дергался и нервничал, оттирая тугие грязные бочка.
– Что мы будем делать, если она не проснется? – сказал он тихим испуганным голосом.
– Проснется, – ответила Моника, отводя волосы с глаз.
– Мы ей тоже приготовим чай или только себе?
– И ей тоже.
– Что сделаем к картошке?
Монике пришлось задуматься.
– Яичницу, – решительно сказала она, потому что знала, что яйца в доме есть: она видела их утром в тарелке под крышкой и знала, как их готовить. Она была в этом уверена. Много раз видела, как это делает мать.
– Яичницу, – повторил вполголоса довольный Майкл Фрэнсис.
В его мире все шло правильно, если он знал, что будет к чаю. Он с новыми силами принялся отмывать картошку, но тут его локоть коснулся ждавшей своей очереди сковородки, и она с грохотом упала на линолеум.
– Майкл Фрэнсис! – прошипела Моника.
– Прости.
Он знал, что у него на глазах выступают слезы. У него, как утверждала мать, была тонкая кожа. На него нельзя было кричать, он слишком расстраивался. Иногда его доводило до слез что-нибудь типа мертвой птицы или хромавшего пони. Плакса, иногда говорил отец, и еще что ему нужно подсобраться. Монике пришлось не однажды, как выражалась мать, вправлять мозги мальчишкам из класса; они, бывало, очень наседали на Майкла Фрэнсиса, книжного мальчика, который, хоть и выглядел для своего возраста крупным, в драке был бесполезен. Она вздохнула и пихнула брата локтем.
– Все в порядке. Не думаю, что мама…
Они услышали голос из гостиной. Слабый, мягкий голос. Ничего общего с зычным материнским.
– Это мои зайки там чай готовят?
Они переглянулись. Майкл Фрэнсис вытер лицо рукавом свитера. Потом они побежали в гостиную. Мать все еще лежала, но глаза у нее были открыты, и она тянула к детям руки.
– Ты моя радость, и ты тоже, – сказала она им. – Только подумать, вы двое взялись готовить мне чай. Я так скажу, вы заслужили за это мороженое. Кто-нибудь из вас сбегает в магазин, купит брикет?
Казалось, все пришло в норму. Они закончили готовить чай; поели; съели мороженое, отрезая от полосатого желто-коричнево-розового брикета; вернулся отец, тоже поел. Но на следующий день, когда они пришли из школы, мать снова спала. В выходной отец отвел их – одних – в парк, чтобы мать «отдохнула». Моника шаркала носком туфли по земле, сидя на качелях. Она смотрела на отца, сидевшего на скамейке, заслонившегося газетой. Смотрела на Майкла Фрэнсиса, кидавшего в воздух мяч и принимавшего его на грудь. Хотелось встать с качелей, перейти газон и спросить отца: что с мамой, что происходит? Но ноги не шли, она не могла выговорить ни слова, а если бы и сумела, не отважилась бы сказать эти слова отцу, не захотела бы выслушать ответ.
Отец объяснил им несколько недель спустя, что мать «ждет». Они с Майклом Фрэнсисом уставились на отца снизу вверх с каминного коврика. Он казался выше обычного, когда стоял на пороге комнаты, и его волосы торчали дыбом, как пламя на спичке. Ждет. В уме Моники встал образ железнодорожной станции, заполненной людьми, которые смотрели вдоль рельсов, чтобы увидеть, идет ли их поезд. Животного, настороженного, с расширенными глазами, поднявшегося на дыбы. Человека, сидящего на корточках у почтового ящика в ожидании письма. Все они ждали.
– Вам придется ей очень много помогать в ближайшие месяцы. Понятно?
Они по привычке кивнули. Они знали, что это верный ответ, когда тебя спрашивают, понятно ли тебе.
– Ей ничего нельзя поднимать. Пакеты с покупками. Ведра с водой. Ничего. Это все за нее должны делать вы. Понятно?
Они снова кивнули, одновременно.
– Ей нужно каждый день отдыхать, и вы не должны ее тревожить.
– Да, папа, – сказала Моника.
Она следила за матерью каждую секунду, что была рядом. Стала бояться ходить в школу, не хотела оставлять мать ни на минуту. Если та поднимала тарелку, чашку чая или вязание, Моника зажмуривалась. Она не хотела видеть, как это случится. Что-то ужасное могло случиться с матерью в любой момент. Она это поняла, подслушивая, как мать шепотом говорила с другими женщинами через забор во дворе или возле церкви. Есть опасность, вот что она узнала. После всех тех случаев. Врач сказал, чтобы больше и не думала, не стоит оно того.
Моника перестала спать. Лежала без сна, продевая пальцы в кромку одеяла, потом выпутывая. Туда, сюда, туда, сюда, пока край одеяла не собирался волнами вокруг ее костяшек. Она слушала, как укладываются родители. Слушала, как они чистят зубы в ванной, как мать забирается в постель, как отец запирает входную дверь. Лежала без сна, пока не захрапит отец, как двигатель, с усилием лезущий в гору. Прислушивалась ко всему, что еще могла услышать: запоздалый велосипедист на улице, фургон молочника в серых предрассветных сумерках, соседская кошка, мяукающая под дверью во двор. Чего бы они ни ждали, она хотела быть к этому готова.
Она выяснила, чего все ждут, когда подслушала разговор между матерью и тетей Брайди. К тетке они зашли в гости как-то в воскресенье днем; предполагалось, что Моника побудет с кузенами на заднем дворе, пока мать и Брайди поболтают за чашкой чая. Но кузены ныли, с ними было скучно, и она решила, что куда интереснее посидеть возле кухонной двери, в тесном пространстве под гладильным катком, где ее никто не увидит. Мать с Брайди завели долгий разговор о еще одном родственнике, который, судя по всему, «связался с дурной компанией»; обсудили чудовищные цены на детскую обувь; повздыхали по поводу того, что мать назвала «одним из мрачных дней Роберта»; Брайди рассказала длинную историю, касавшуюся автобуса на Брайтон, – Моника поначалу слушала невнимательно, так что не была уверена в том, что история действительно важная. Потом Брайди сказала каким-то уютным голосом: «Так когда, говоришь, родится ребенок?»
Моника колупала зеленую краску на плинтусе. Затолкала пальцы так глубоко между валиками катка, что стало очень больно. И слушала, застыв на месте, превратившись в слух. Она узнала, что мать теряла детей, много детей. Моника представила, как мать неосторожно роняет младенцев из корзины для покупок или из кармана пальто, как случайные монетки или выпавшие шпильки. В кухне бормотали что-то про младенца, который где-то был похоронен некрещеным, но Моника не расслышала, был это младенец матери или чей-то еще.
На обратном пути она очень крепко держала мать за руку. Тщательно осмотрела ее знакомый силуэт от хороших, выходных и парадных ботинок до самой шляпки на голове. Ждет.
Завернувшись в полотенце, Моника осторожно прокралась по голым доскам в спальню. Ей столько раз случалось занозить ногу, но, едва услышав слова «ковровое покрытие», Питер прижимал ладони к ушам. С этим приходилось мириться.
Моника перебрала плечики с одеждой в гардеробе (трехдверный, ореховая фанеровка, поздняя Викторианская эпоха, приобретен на распродаже наследства в Глостере). Одеваться в такую погоду было особенно сложно. Что надеть, чтобы было прилично, но не жарко? Моника выбирала между отрезным платьем с юбкой гофре, топом из оранжевой индийской жатки с открытой спиной и полосатым комбинезоном с молнией посередине, но потом остановилась на батистовом платье с оборками. Одном из любимых платьев Питера. Он говорил, что Моника в нем похожа на молочницу. Это, судя по всему, было хорошо. Они вместе покупали эту одежду в бутике в Оксфорде; ходить за покупками с мужчиной Моника не привыкла. Она всегда отправлялась туда в компании матери или сестры; одна она по магазинам бродить не любила, ей трудно было принять решение, она никогда не могла понять, идет ей что-то или нет. Она брала с собой Гретту или, позже, Ифу, которая, хотя и одевалась как бродяжка, удивительно хорошо разбиралась в том, что на ком хорошо смотрится. Монике было непривычно выходить из-за занавески и показываться мужчине, который ждал в кресле, чтобы получить его одобрение еще до того, как сама поймешь, нравится тебе вещь или нет. Джо ненавидел магазины, никогда не согласился бы с ней пойти, даже если бы она попросила.
Моника просунула крошечные перламутровые пуговицы сквозь оборки в петли. Их так много, и они такие маленькие. Она об этом забыла. Посмотрела на себя в зеркало туалетного столика (ар-деко, дуб с инкрустацией из розового дерева) и вдела сережки (марказит и рубин, цветочный дизайн, 1930-е). Она не хотела детей. Она это знала. Она так и сказала Джо. С самого начала. Но он, похоже, ей не поверил, думал, что она согласится, передумает. Она и Питеру так сказала, и он ответил, хорошо, мне не больно-то хотелось проходить все заново. Питер был с уже готовой семьей, с детьми в запасе, девочками, которые, как надеялась Моника, могли бы встроиться в их жизнь почти как родные. Все казалось идеальным, когда она об этом думала: ребятишки, а рожать их и не нужно.
Она никогда не хотела детей, само получилось. Тогда получилось и сейчас.
Она провела щеткой (эмалевая обратная сторона, серебряная ручка, инициал «Х», еще одна распродажа наследства) по волосам, потом еще и еще. Сотня расчесываний в день, так всегда велела мать. Волосы от этого здоровее.
«Беречь» – вот какое слово она употребляла. Моника себя берегла. Она научилась вымарывать то, чего не хотела видеть; она в совершенстве овладела этим навыком – слегка сощурить глаза, чтобы ресницы размыли поле зрения, опушили его по краям, – умением отвести зрачки, если попадется что-то нежелательное. Ее тревожили, как она недавно поняла, дети трех-четырех лет.
Моника хотела не младенца. А ребенка. Ей были не нужны эти существа в коконах одеял, ужасающие в своей хрупкости, настойчивые в требованиях, такие новые, что от них все еще пахло телесными жидкостями, молоком и кровью, кровавым месивом, напряжением и насилием родов. Нет. Она не смогла бы это совершить, не смогла бы пройти через то, что пережила ее мать с Ифой.
Монике нравилась младшая Майкла Фрэнсиса, Вита. Не мальчик, слишком похожий на свою мать, с этим луноподобным лбом. Вита была настоящая Риордан, Гретта всегда говорила, что она – вылитая Ифа в том же возрасте. «Но, бог избавил, без ее странностей», – как-то добавила Моника, а мать рассмеялась и сказала: «И то». В последний раз, когда Моника ее видела, Вита взяла ее за руку и показала кукольный домик. Крошечные комнатки, тщательно обставленные, книги с настоящими страницами, выстроенные на полках, кухарка, готовящая нарисованный бекон на кухне, собака, свернувшаяся на миниатюрном коврике у камина перед потрескивающим полиэтиленовым огнем. Моника тогда подумала, прижавшись глазом к окну с занавесками в цветочек, что хотела бы такую девочку с кукольным домиком, девочку с заколками, в красных туфельках с перемычкой, как Вита. Моника увидела в витрине магазина прелестный миниатюрный буфет, зашла, купила его, отправила Вите и получила нарисованную карандашами открытку. Клэр в этих вопросах была понимающей, Моника оценила письмо с благодарностями. Да и кто бы не оценил?
Ни к чему было задумываться обо всем этом. Детей не будет. Это ее решение, и оно правильное, окончательное. Моника в этом уверена. Серьги на месте, прическа доделана, помада на губах, но не слишком жирно, ведь Питеру не нравился ее вкус – Моника встала из-за туалетного столика, готовая встретить вечер.
Когда вернулся Питер – в грязном комбинезоне, до небес разя растворителем, – она уже накрыла стол белой льняной скатертью, зажгла свечи, насыпала на серебряный поднос чищеного миндаля, как он любил.
– Милый, – промурлыкала она, когда он вошел в кухонную дверь, и едва не поцеловала его, но вовремя вспомнила про платье, – чем занимался?
– Мне пришла в голову отличная мысль. – Питер забросил в рот горсть миндаля. – Помнишь, сосновый столик, который я добыл на прошлой неделе? Так вот, ночью я внезапно подумал…
Питер продолжал говорить. Моника смотрела, как шевелятся его губы, разглядывала масляные пятна на комбинезоне, гадала, просочились ли они на одежду под ним, спрашивала себя, скоро ли можно будет попросить его снять комбинезон, чтобы проверить, заметила черную кайму под ногтями, перебирающими орехи. Он все еще рассказывал, как они с помощником обработали стол металлическими цепями, чтобы придать «потертость и патинированность», по которой народ в последнее время начал сходить с ума. Моника думала, что скоро придется сказать про кота, иначе все будет выглядеть странно. Надо ему рассказать. Надо выговориться.
– Питер, – перебила она его.
– …не знаю, почему мне это раньше не пришло в голову. Купить новье или недавнюю работу, а потом просто немножко ее обработать. Никто не заметит разницы. Гениально же.
Он обхватил ее за талию, его комбинезон прижался к крохотным перламутровым пуговкам, похожим на ряды замерзших слез.
– Муж у тебя гений.
– Милый…
В прихожей снова зазвонил телефон. Питер отпустил ее, словно хотел пойти и ответить.
– Оставь, – сказала она и внезапно, необъяснимо расплакалась, слезы явились ниоткуда, полились по щекам, закапали на высокий воротник платья.
– Питер, – всхлипнула она. – Питер, послушай…
Он тут же оказался рядом, обхватив ладонями ее щеки.
– Что такое? Что случилось?
Телефон продолжал звонить. Да кто так ее достает? Почему не оставить ее в покое, почему она сегодня никак не перестанет плакать?
– Что случилось? – повторил Питер.
Моника поняла, что собирается сказать: Ифа пришла, Ифа видела. Слова уже сложились у нее во рту: ему было бы почти три.
Но ей удалось этого не произнести. Удалось удержать их, проглотить, удалось превратить их в:
– Кот умер.
Она выговорила это вместо того, что хотела; смогла сказать это мужу, отцу детей, которые любили этого кота.
Телефон снова зазвонил, когда они ужинали: Моника приготовила довольно удачную запеканку. Нашла новый рецепт в журнале, там велели добавить курагу. Ей обычно не нравилось сладкое в пряных блюдах, но тут получилось очень даже неплохо.
Питер подошел к телефону. Она плеснула себе еще немножко вина, красная жидкость гортанно булькнула, выливаясь из бутылки. Оторвала хлебную корочку и откусила мякиш. Она чувствовала себя вымотанной, дрожащей, как бывает после приступа рыданий. Как лондонская улица после уборщиков: темная, мокрая, очистившаяся.
Питер внезапно вернулся в комнату и встал за ее стулом. Она обернулась и посмотрела на него снизу вверх.
– Моника… – начал он, положив ей руку на плечо.
Ей не понравился этот голос, не понравилось серьезное лицо Питера.
– Что? – спросила она, вздрогнув от его прикосновения. – Что такое?
– Твой брат звонит.
Она продолжала смотреть на мужа.
– Что случилось?
– Ты с ним лучше поговори.
Моника посидела еще мгновение, потом сорвалась с места. На середине комнаты она вдруг поняла, что пол под ее туфлями пошел рябью и волнами и что сама она сейчас упадет. Она внезапно осознала, почему день был таким странным, почему она все время была на грани слез, почему воздух вокруг нее казался гнетущим и истертым. Она знала. Знала, что сейчас скажет Майкл Фрэнсис. Знала, что это, но не хотела слышать. Что-то случилось с Ифой. Автомобильная авария, утопление, передозировка, убийство, ужасная болезнь. Ее брат звонил, чтобы сказать, что их сестра умерла.
Она не могла заставить ноги двигаться; не могла дойти до двери. Хотелось остаться здесь, возле вина и запеканки. Не хотелось этого слышать.
У нее новенькая сестричка, сказала медсестра, стоя рядом с Моникой у окна детского отделения, где младенцы были выложены, как булки в пекарне. Маленькая девочка. Сложно было понять, потому что ее завернули в столько одеял, пеленок и тряпочек. У нее было красное личико и крошечные кулачки, крепко стиснутые. Ее звали Ифой. Ифа Магдалена Риордан. Длинное имя для такой малышки.
А потом, так Монике казалось, малышка открыла рот и принялась кричать, и кричала очень долго. Кричала, чтобы ее покормили, кричала, когда ее кормили, кричала после кормления, так кричала, что отрыгивала все молоко, что проглотила, странными желтовато-белыми струйками, которые ударялись в стены и в ткань дивана. Она кричала, стоило положить ее навзничь, хоть на мгновение, в кроватку или в коляску. Молотила воздух кулачками, наполняла комнату звуком; вцеплялась в волосы и шею Гретты, охваченная мукой, которую ни с кем не могла разделить, плакала, и слезы текли по ее лицу на воротнички распашонок. Ноги у нее поднимались и опускались, словно она была заводной игрушкой, лицо морщилось, и комнату заполнял неровный звук, о который можно было бы порезаться, если встать слишком близко. Гретта опускала голову на руки, и Моника отрывалась от домашнего задания и брала малышку, и они с Ифой вдвоем отправлялись в горестный обход кухни.
Мать носила малышку к врачу, который посмотрел в верещавшую коляску и сказал: давайте ей бутылочку. И они пошли гуськом в аптеку, Моника, Майкл Фрэнсис и их мать с коляской, и купили блестящие бутылочки с оранжевыми крышками и банку порошкового молока. Но Ифа лишь раз приложилась к бутылочке, отвернулась и завыла.
Моника стояла в прихожей, которую Дженни выкрасила в темно-коричневый, похожий на расплавленный шоколад. Она хотела сделать здесь ремонт – ее подташнивало каждый раз, как она оказывалась в прихожей. Но она никак не могла решить, в какой цвет красить. Розовый, как раковина, или радостный оранжевый? Мягкий желтый? Весенний зеленый?
Она подняла телефонную трубку и сжала ее в руке. Она знала, брат собирается сообщить ей, что их сестра умерла. Сообщить подробности, время, даты. И что тогда сказать? Нужно будет все устраивать. Она знала, что Ифа в Нью-Йорке. Их родители в Лондоне. Как собрать всех в одном месте? И в каком? Им что, всем поехать в Нью-Йорк? Или в Лондон? Или в Ирландию? Где подходящее место?
Она поднесла трубку к уху и на мгновение прислушалась к шуму в доме брата, словно любопытствующий, приложившийся ухом к замочной скважине. На фоне голосил ребенок – трубная, восходящая нота. Поверх слышался голос другого ребенка, говоривший что-то про маму и сказку на ночь. Она слышала, как брат сказал:
– …сосчитаю до пяти, и, когда дойду до четырех, ты слезешь с подоконника, слышишь?
– Майкл Фрэнсис? – сказала Моника, отправляя голос по проводам к нему в самый Лондон. Она не хотела знать, что он собирался сказать, не хотела принимать слова, забирать их у него и укладывать в себя, где они будут лежать всю ее оставшуюся жизнь.
– Господи, Моника, – выплюнул Майкл Фрэнсис в телефон, и Моника тут же поняла, что никто не умер, что дело в чем-то другом, и новизна происходящего испугала ее, – где ты, ради всего святого, была?
– Тут, – сказала Моника, выпрямившись; да как он смеет так с ней разговаривать? – Я была тут.
– Я звонил, звонил… Почему ты не подходила к телефону?
– Я была занята. И сейчас занята. Что тебе нужно?
– Папы нет.
– Что?
– Пропал.
– Пропал? Он не мог пропасть. Он, наверное, просто…
Голос Моники заглох. Мысль о том, что отец мог сделать что-то хоть отчасти неожиданное или незапланированное, была нелепа. Он был из тех, кто тщательно обдумывает поход в супермаркет, взвешивая все «за» и «против».
– Не мог он пропасть, – повторила она. – Он, наверное, просто…
Ей пришлось остановиться и сделать несколько вдохов. Ее мозг, как выяснилось, все еще был занят кончиной Ифы и вопросом того, где устраивать похороны. А нынешнее – чем бы оно ни было – было так невероятно, так немыслимо, что она не могла отвлечься и задуматься об этом.
– Мама искала… не знаю… дома?
– Они везде искали, и…
– Кто «они»?
– Полицейские, – нетерпеливо произнес Майкл Фрэнсис, давая понять, что до нее не доходит, насколько все серьезно, что она пропустила несколько стадий этой драмы. – Мама не видела его с утра, и они…
– С сегодняшнего утра? – спросила Моника. – Но это целая вечность!
– Знаю.
– А они проверили… не знаю. Он куда-то выходил? Или…
– Мон, – сказал Майкл Фрэнсис, и голос его стал мягче. – Он снял деньги с их счета.
– Ох.
– Он не попадал в аварии, насколько мы знаем. Он… сбежал.
– И куда он направился?
– Мы не знаем.
– А что говорит полиция? Что они намерены предпринять?
– Сказали, что ничего не могут сделать.
– Почему?
– Говорят, это не пропажа человека. Мы думаем, что он и паспорт прихватил. Сначала он отправился в банк, но что было потом, мы не знаем. Он просто исчез.
Моника смотрела на то место, где шоколадно-коричневая краска на перилах облупилась, открыв слои цветов внизу, как кольца на дереве. Тусклая бирюза, неистовый лиловый, кремово-белый. Она на мгновение задумалась о других, стоявших, как она, в прихожей и думавших, в какой цвет ее покрасить.
Майкл Фрэнсис снова заговорил о том, что она должна приехать в Лондон, помочь матери, что нужно связаться с Ифой, но у него нет ее телефона; он звонил по тому, который она давала, но человек, ответивший по нему, сказал, что Ифа там больше не работает.
Ифа во всей красе, тут же подумала Моника: поменять работу, но не уведомить. Потом она почувствовала укол раздражения, заметив, что ее мозг снова обратился к младшей сестре. Что сегодня за день, почему от Ифы не отвяжешься, почему она так завладела ее мыслями – как взрослая, как ребенок, как младенец? Разница в возрасте между ними обеспечивала Монике ясное представление об Ифе во все периоды ее жизни. Ифа, вспомнила Моника, глядя на облупившуюся краску, голосила годами. Почти без передышки. Они в конце концов к этому привыкли, привыкли жить в фоновом шуме ее бешенства. Она верещала, сидя в детском стульчике, в прогулочной коляске, в машине, в автобусе, в кроватке, в переносной люльке. Если Моника надевала на нее помочи[6]6
Ремни, тесьма для поддерживания ребенка, обучаемого ходьбе.
[Закрыть], чтобы прогулять по улице, – а это она делала часто, потому что Гретте нужно было передохнуть хоть иногда, хоть четверть часа, – Ифа бросалась ничком на асфальт и лягала его в бешеной ярости. Если Моника не разрешала ей исследовать какую-нибудь крутую лестницу, она кусалась, царапалась и орала; если Моника позволяла ей забраться туда, потому что устала от того, что ее кусают и царапают, и Ифа падала и билась головой, а Моника сама начинала кричать.
Казалось, сон Ифе не нужен. Она просыпалась по пять раз за ночь, уже подросшая, раздирая тьму внезапными воплями. Их мать с серым лицом врывалась в комнату, пытаясь снова ее убаюкать. Моника, чья кровать стояла рядом с Ифой, пыталась добраться до нее первой, пыталась утихомирить Ифу, чтобы мать не услышала, чтобы могла поспать, чтобы снова стала такой, какой была раньше, до всего этого: радостной, влюбленной в жизнь, вечно сновавшей по чужим домам или надевавшей шляпку, чтобы проведать священника, а не похожей на призрак, иссохшей женщиной, бродившей по дому. Но Ифа не успокаивалась. С ней всегда что-то да случалось. Ей снились кошмары про тварей, живущих под кроватью или стучащих в окно, про черную тень за дверью ванной. Если Моника вела ее через площадку и показывала, что эта черная тень – всего лишь банный халат отца, Ифа на мгновение прекращала крутить волосы, смотрела на халат и говорила:
– Но раньше это был не он. До того.
Отец говорил, что Ифа сложная; мать говорила, что это ее крест, наказание за то, что хотела еще одного; Брайди говорила, что девчонку надо пороть, пока задница не отвалится; врач сказал: «Так она у вас из этих», – и выписал Гретте рецепт на транквилизаторы, первый из многих.
С тех пор мать много спала, а иногда, даже когда бодрствовала, казалось, что где-то в глубине головы она все равно спит. Моника часто рано приходила из школы, отпрашивалась, сославшись на головную боль или расстройство желудка, но на самом деле она просто знала, что если успеет домой до того, как Ифа проснется от дневного сна, то сможет вынуть ее из кроватки и отвести вниз или во двор и она не разбудит мать воплями и криками. Иногда Гретта спала до вечера. Моника сажала Ифу в манеж, давала ей сковородку и деревянную ложку, а сама готовила чай. Мать выходила с мятым и каким-то размытым лицом, клала руку Монике на макушку и говорила, что та – ангел, ангел, которого послало небо. И Моника стояла, ощущая вес материнской руки, и то, что омывало ее изнутри, было не столько радостью от слов матери, сколько облегчением от того, что она дотащила всех до завершения еще одного дня.
Ифа пошла, когда ей не было и года: сваливала все с кухонных полок, высыпала золу из камина, стаскивала чашки со столов. В полтора года она заговорила распространенными предложениями: «Не хочу ту красную миску, почему-то хочу вон ту зеленую». Ко второму дню рождения она считала до пятидесяти, знала алфавит, читала стишок про мышку. Монике казалось, что родители вздохнули с облегчением. Вот почему Ифа была такой: она одаренная, она особенная, она у нас гений. «Конечно, – могла теперь сказать в магазине мать, когда Ифа ложилась в дверях, лягала дверь и верещала, – она просто чудовищно умная».
Но потом, ко всеобщему удивлению, дела у Ифы пошли не очень, когда дошло до школы. Она каждый день возвращалась домой со злым, напряженным лицом, вымазанным чернилами. Если Гретта спрашивала, с кем она играла на переменах, Ифа зыркала и ничего не отвечала. Она съезжала со стула и скрывалась под столом. Моника как-то проходила мимо младшей школы по дороге на игру и, оглядев группки и компании детишек, заметила знакомую фигурку в спущенных гольфах, с растрепавшимися косичками, стоявшую в одиночестве под платаном и занятую оживленным разговором с самой собой.
Ифа едва ли не за ночь превратилась из «трудного ребенка» и «гения» во «внушающую тревогу». То, что она писала, разворачивалось от кончика карандаша нечитаемыми паучьими каракулями. Она пользовалась обеими руками, без разбора; казалось, она не осознавала, что нужно предпочесть одну. Писала «с» не в ту сторону, а «т» вверх ногами. Промежутки между словами она пропускала, или они возникали без всякой системы, посреди слов.
– Смотри, Ифа, – говорила мать, – вот это «а», красивое, высокое «а». Видишь? «А» значит «апельсин», «аминь», и в твоем имени она есть, «Иф-А».
Ифа колотила пятками по ножкам стула, щурилась на букву, потом клала голову на руку и закрывала глаза.
– Видишь? – настаивала Гретта.
– Ммм, – отзывалась Ифа себе в рукав.
– Можешь написать для меня такую?
– Нет.
– Почему?
– Потому что она похожа на дом сбоку, на дом, который разрезали пополам, и крыша вся разрезана, и открыта, и все люди выпали, и…
– Давай перейдем к «б», – Гретта проявляла твердость; учительница сказала, что Ифу нужно приструнить, что нельзя потакать в ее выходках. – Смотри, «б» значит…
– «Балка», – сказала Ифа. – И «бодрый», и «бугристый», и «буфера», и «булки». У миссис Сондерс такие здоровенные булки…
– Ифа, нельзя говорить такие слова…
– …ты таких в жизни не видела. Такие огромные, что не влезают на учительский стул. Ей приходится садиться как-то…
– Ифа…
– …боком, чтобы втиснуться.
Майкл Фрэнсис, сидевший за тем же столом напротив над домашним заданием по геометрии, зафыркал.
– А знаешь, она права, – сказал он. – Так и есть.
Гретта вскочила, сбросив букварь на пол.
– Не понимаю, с чего я вообще упираюсь, – закричала она. – Я тружусь, чтобы ты лучше справлялась, а тебе наплевать. Ты не стараешься. Надо стараться, Ифа. Все это могут – все, кто угодно! Нужно просто приложить усилия. Я бы убила за образование, которое тебе дают, а ты все просто выбрасываешь на ветер.
Миссис Сондерс сказала, что навыки чтения у Ифы очень слабые, что она даже цифры толком писать не умеет, тем более складывать их, и что, короче говоря, она рекомендует оставить Ифу на второй год. Миссис Сондерс в разговоре называла Ифу Евой и, когда Гретта ее поправила, ответила, не думает ли Гретта, что «для всех» будет лучше использовать то, что она назвала «правильным написанием» имени? Просто дать Еве возможность научиться его писать? Моника, стоявшая рядом с Греттой в классе, почувствовала, как Гретта втянула воздух, выпрямилась во весь рост и уперлась костяшками в учительский стол – и Моника закрыла глаза.
Как бы то ни было, Ифа-Ева осталась на второй год, потом еще раз. В семь она все еще ходила в первый класс младшей школы, сидела, упираясь коленками в крышку крошечного столика в заднем ряду, писала буквы не в ту сторону и вверх ногами, а слова по диагонали или задом наперед, нечитаемые цифры у нее текли справа налево, словно отраженные в зеркале.
В это время Моника начала встречаться с Джо или проводила вечера за учебниками по сестринскому делу, так что она слегка отвлеклась от «проблемы Ифы», как это называли в семье. Именно из-за наличия в ее жизни Джо она получила – впервые – особое освобождение от присмотра за Ифой, от ответственности за нее.
Но потом однажды вечером, когда Ифа, так и учившаяся в первом классе, боролась с историей из букваря про кота и мышку, а Майкл Фрэнсис писал для нее буквы, Джо наклонился вперед со своего стула:
– Почему ты так делаешь? – спросил он.
Ответа не было.
– Ифа? Зачем ты так делаешь?
Она неохотно подняла глаза, вся перекосившись, прикрыв один глаз ладонью, и было видно, как кот и его деяния с ковриком и мышкой утекают с ее лица.
– Как – так?
– Закрываешь глаз рукой, – пояснил Джо, стряхивая пепел в камин.
– Так буквы не прыгают по странице, – ответила Ифа, возвращая руку на место и снова переводя взгляд на книжку.
Джо этот ответ очень позабавил, и он в тот вечер поделился этим с парой человек в пабе. Монику бросало в жар, когда он рассказывал. Она не хотела, чтобы над Ифой смеялись, не хотела, чтобы люди знали, что сестра у нее странненькая.
Но потом Джо позвал Монику замуж, и стало неважно, что Ифа загадочным образом отказалась учиться читать. Стало неважно, что Ифа так и не научилась писать ни буквы, ни слова. Неважно, что ей, Монике, приходилось делить комнату с девочкой, которая просыпалась ночью от разговоров с самой собой или от криков из-за того, что приснился кошмар. Стало уже неважно, что она плохо сдала экзамены за первый курс сестринской школы, что отец все больше молчал, а мать упорно носила плащ, прорехи на котором были заделаны степлером. Больше ничто не было важно, потому что она уходила из этой семьи в свою. Неважно, если ей придется бросить образование, потому что на самом-то деле какой смысл продолжать, если скоро у нее будет муж и квартира над магазином, будет собственный дом?
– Ну, меня не спрашивай, – сказала Моника брату по телефону. – Я понятия не имею, как с ней связаться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?