Текст книги "Имя кровью. Тайна смерти Караваджо"
Автор книги: Мэтт Риз
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Мне нравится эта картина, маэстро Караваджо, – голос Шипионе прозвучал тихо и едко. – Но черная рама мне не по вкусу. Я предпочитаю позолоченные.
Караваджо хотел уже сказать, что неплохо бы Шипионе сначала заказать картину, для которой он выбирает раму, но прикусил язык. «Молчи, Микеле».
– Да, позолоченная рама подойдет больше, – подытожил Шипионе.
– Вы так думаете, ваше высокопреосвященство?
И снова – взгляд, ничего не прощающий.
– Я это сказал, значит, вам стоит считать, что я так думаю. Впрочем, не стану утверждать, что вы в это поверите.
Вот и ловушка – одна из тех, которые сильные мира сего готовят всем, кто попадается им на пути, и художники для них не исключение. Неосторожное слово, слетевшее с уст придворного, легко взять назад, но известная своей скандальной славой картина, что висит в церкви или на стене дворца, так и останется неоспоримым свидетельством допущенной некогда ее автором непоправимой ошибки. Художники на все лады перепевали творения Рафаэля и Микеланджело, ибо слава гениев, которых уже не было в живых, защищала их от нежелательных нападок – никто не смог бы обвинить их в выражении опасных новаторских идей. Но Караваджо работал так, как подсказывали ему сердце, Писание, надежда на спасение. Предметом его живописи становилось то, что он видел своими глазами, а не подмеченное Леонардо век назад. Временами он осторожничал и следовал рекомендациям, данным Тридентским собором художникам, пишущим на религиозные сюжеты. Но вот теперь один Шипионе решал, боговдохновенна картина или безбожна, хвалить ее или порицать. Стоило художнику создать произведение, не соответствующее воззрениям кардинала-племянника, и ему грозила отнюдь не только потеря заказа – но и костер.
Дель Монте взял Шипионе под руку, а ладонь другой руки властно положил на плечо Караваджо. Он подвел обоих к высокому окну, которое выходило на незамысловатый фасад церкви Святого Людовика.
– Его высокопреосвященство кардинал-племянник весьма благосклонно отозвался о «Призвании апостола Матфея» – картине, что я показал ему сегодня.
Повинуясь нажатию руки дель Монте, Караваджо низко – даже слишком низко – поклонился, опустив голову и выставив вперед ногу.
Через прореху в чулке проглядывало колено. «Откуда взялась эта дыра? – соображал он, смутно припоминая уличную драку прошлым вечером. – Ах да, кто-то сбил меня с ног у поля для игры в мяч на пьяцца Навона. А завязалась заваруха из-за того, что я проиграл и не желал платить. Да, точно. Кому я теперь должен? Подобных долгов ведь не прощают». Он сделал глубокий вдох, к горлу подступила тошнота.
Шипионе тем временем говорил о «Призвании Матфея». И что он мог сказать такого, чего Караваджо не слышал за пять прошедших лет? Громкая молва, вызванная его своеобразным художественным стилем, еще не стихла. Знатоки искусства разглагольствовали об оригинальности изображения Спасителя, что подвальный мрак выделяет его ярче, чем дорогостоящий ультрамарин иного художника. Впрочем, поношений и насмешек тоже хватало.
Но никто не увидел в этой картине того, о чем хотел сказать Караваджо. Всем казалось, что если свет падает на седобородого старца за столом, то это и есть Матфей-мытарь – к тому же он указывал пальцем на себя, словно спрашивая, не его ли призывает Иисус.
Но они ошибались. Иисус смотрел поверх бородача – на сидевшего дальше всех от него угрюмого юношу, который склонил голову над темной столешницей и без особого интереса перебирал монеты. Многие видели в этом юноше символ убогой жизни, которую Матфею предстояло оставить позади. В отличие от него остальные персонажи «Призвания» выглядели вполне довольными своим существованием в мире, замкнутом стенами темной меняльной лавки. Он же смотрел на мир сквозь завесу несбывшихся надежд. И призвания ждал именно он.
Караваджо написал святого за мгновение до того, как тот, подняв голову, понял, что тьма рассеялась. «То же произошло и со мной», – подумал художник. Для него живопись стала подобием руки Христовой, протянутой, дабы напомнить о призвании. Он все еще следовал этому зову, не зная, куда приведет его путь, – точно так же и Матфей не был спасен в тот момент, когда Христос призвал его. Святому пришлось ждать много лет, трудиться, поддерживая в себе веру, – и не терять из вида свет, сиявший в горней вышине, пока не настал наконец час мученичества.
– Тьма, маэстро Караваджо. Да, тьма.
Кардинал-племянник приблизился так близко, что художник почувствовал на щеке его дыхание – сладковатое, как у женщины.
– Мы привыкли к изображению библейских сюжетов на фоне чарующего тосканского пейзажа, – продолжал Шипионе. – Но, увидев вашего Матфея в подвальной каморке, я не мог не почувствовать напряжения, вызванного присутствием духа. Вы просто не в силах оторваться от его созерцания и отвлечься на окружающее.
Караваджо наклонил голову, показывая, что польщен. Взгляд его снова уперся в прореху в чулке. «Кому же я задолжал?..»
– Как вы думаете, в любом предмете можно отыскать корни духовности? – спросил Шипионе.
– Все зависит от того, кто ищет, ваше высокопреосвященство. От его души.
– Согласен. Что ж, я уверен, в его лице вы найдете то, что требуется.
«Кому я должен?..» Караваджо поднял глаза на Шипионе.
– В его лице? Что вы имеете в виду, ваше высокопреосвященство?
– Свой заказ. Я хочу, чтобы вы написали картину для золотой рамы. И не хмурьте брови.
«Что еще за лицо?»
– Вы желаете заказать мне портрет? – Караваджо склонил голову набок, словно прикидывая, впишутся ли черты кардинала в раму.
– Не свой, маэстро Караваджо, – покачал головой Шипионе. – С тех пор как мой дядя надел кольцо рыбака и призвал меня в Рим, у меня слишком много других дел.
– Разумеется.
– И одно из этих дел – сохранить для вечности черты Его Святейшества.
– Вы хотите, чтобы я написал…
– Вы будете работать в Квиринальском дворце. Холст и краски можете принести когда угодно, но первый сеанс начнется в воскресенье пополудни.
Караваджо опустился на одно колено и взял Шипионе за руку. Склонился к костяшкам пальцев, одновременно вопросительно глядя на дель Монте. Его покровитель поджал губы. Уж он-то понимал важность поручения. Слишком долго другие откровенно заурядные художники оттесняли Караваджо от папских заказов, но теперь наконец справедливость восторжествовала. Живописца озолотят. Он сумел произвести впечатление на главного в Ватикане ценителя искусства. Он напишет портрет Камилло Боргезе, папы Павла V, и тогда в каждом приходе и в каждом монашеском братстве всем, от кардинала до простолюдина, станет ясно: Караваджо – величайший художник христианского мира.
За дверями шуршала по терракоте щетка служанки.
* * *
Караваджо шел по Корсо, проталкиваясь через толпу горожан, вышедших прогуляться перед сном. Разговор с кардиналом-племянником его взволновал – ведь скоро ему предстоит встретиться с самим папой. Насколько правдиво можно его писать? Что если не устоишь от искушения и затушуешь какой-нибудь физический изъян понтифика или, к примеру, сделаешь его цепкий, алчный взгляд благодушным и целомудренным? Он уступил дорогу карете – та прогрохотала мимо, чуть не сбив его с ног, – и споткнулся о свинью, что валялась в сточной канаве. Нет лучшего способа отвлечься от мыслей о грядущем сомнительном успехе, чем работа. Он направился в Болотную таверну – поискать натурщицу для сестры Магдалины, которую он сейчас писал. Девки как раз подкрепляются винцом перед ночными трудами, рассудил он. Среди них наверняка найдется подходящее для святой лицо.
С балки над трактирной стойкой свисала единственная лампа. Караваджо почудилось, что он входит в спальню больного и не самого любимого родственника. Из сумрака выступали небритые хмурые лица, набычившиеся при виде вновь прибывшего. Множество рук нырнули под стол, готовые в любой миг выхватить нож. Возле двери, уронив голову на столешницу рядом с кувшином вина, храпел мужчина, – волосы, припорошенные густой белой пылью, выдавали в нем рабочего из мастерской каменотеса.
– Все нормально, синьор? – осведомился слуга, пробегая мимо него с тарелкой жареных артишоков.
– Меника здесь, Пьетро?
Слуга поставил тарелку. Человек в широкополой шляпе потянулся толстыми грязными пальцами за артишоком, оборвал жесткие листья и обмакнул артишок в оливковое масло. Другой рукой он крепко держал тарелку, будто боялся, что ее отнимут.
– Меника? Так рано, и уже не терпится, синьор? – усмехнулся Пьетро. – Не хотите ли сначала поужинать? Может, рикотты или вареного мяса? Как раз сил наберетесь.
Любитель артишоков презрительно усмехнулся из полутьмы – слуга ответил ему самодовольной ухмылкой. Караваджо сделал шаг к Пьетро.
Их глаза встретились, и наглости у слуги поубавилось.
– Я всего лишь пошутил, синьор. Разве посмел бы я обратиться к вам без должного почтения?
Внезапно с грохотом распахнулась дверь. Спавший за столом каменотес встрепенулся, подняв вокруг себя облако белесой пыли. В таверну ввалились двое гуляк, видно, уже успевшие порядком набраться. Один из них – повыше ростом, в черном камзоле с рукавами в пунцовых и голубых полосах, передал спутнику глиняную флягу.
– Микеле, куда ты запропастился, cazzo?
Онорио Лонги обнял Караваджо за плечи. Его бледное лицо усеивали веснушки, на подбородке топорщилась чахлая рыжеватая эспаньолка. Пряди волос свешивались на лоб, почти закрывая глубоко посаженные глаза. Даже когда Онорио веселился, в его взгляде угадывалась угроза – он, похоже, знал об этом, и ему определенно доставляло удовольствие наводить на окружающих страх. Он притянул Караваджо к себе и чмокнул его в макушку:
– Марио вчистую обыграл в мяч этого тупого громилу Рануччо. Верно я говорю, маэстро Миннити, мой милый сицилийский блудодей?
Тот, хохоча, обхватил Караваджо свободной рукой. Стройный, небольшого роста, он сохранил самоуверенный вид и кривоватую усмешку, запечатленные Караваджо шесть лет назад на портрете молодого дворянина, околпаченного цыганкой-гадалкой. На нем был тот же бархатный камзол горчичного цвета, в котором он позировал, правда, теперь заплатанный на локтях и заляпанный пятнами масляной краски и винного соуса. Караваджо взъерошил черные волосы Марио.
– Уж он у меня и побегал, этот Рануччо! Ни дать ни взять боров! Боров, обожравшийся желудей! – похвастался Марио.
Ах да, Рануччо! Теперь Караваджо все вспомнил. Вот кому он вчера проиграл в мяч! Не самый сговорчивый кредитор…
Слуга отступил в темноту кухни. Раз уж судьба послала ему Онорио, понял Караваджо, о работе сегодня можно забыть.
– Пьетро! – крикнул он. – Ладно уж, неси свою рикотту!
Они подошли к столу неподалеку от кухни. Караваджо охотно занял бы скамью у стены, но на нее уже скользнул Онорио, одним глазом поглядывавший на дверь: даже упившись вусмерть, он не терял бдительности.
Караваджо выбрал табурет в темном углу.
– Я искал Менику, – сказал он.
– А я ее только что видел, – вспомнил Онорио. – С рифмоплетом Гаспаре, твоим восторженным почитателем.
– У меня появились такие поклонники, по сравнению с которыми Гаспаре – мелкая рыбешка.
– Нюхом чую выгодный заказ! Скажешь, нет?
Пьетро поставил на стол тарелку рикотты и положил хлеб из муки грубого помола. Онорио развернул маслянисто блестевшие листья, в которых созревал сыр, понюхал, спросил вина и разломил каравай.
– Ага, заказ. И мой новый почитатель уже прикидывает, как бы выманить мои прежние картины у нынешних владельцев.
– Господи Иисусе, неужто тебя представили Его Святейшеству?
– Почти угадал, – улыбнулся Караваджо. – Кардиналу– племяннику.
Онорио разломил хлеб на три части и протянул ломти Марио и Караваджо.
– Остерегайся, Микеле. Он опасный человек. Хуже того, он любитель искусства.
Марио захихикал и поперхнулся вином. Онорио хлопнул его по спине. Марио высморкался на пол и снова взялся за хлеб.
– Я не шучу, – сказал Онорио. – Кардинал Боргезе уже назвал кавалеру д’Арпино сумму податей, которую тот якобы задолжал. И предложил в уплату долга передать ему свою коллекцию картин. Грабеж средь бела дня.
– В таком случае мне повезло, что я себе ни одной не оставил.
– Пьетро, принеси свечу, ради бога, – темно, хоть глаз выколи, – Онорио сплюнул в угол. – Но и у тебя есть что украсть.
– Мой талант? Свободу? Брось ерунду молоть.
– Твою жизнь, Микеле. Этот племянничек держит ее в своем цепком кулачке. Уж эти холеные пальчики свое возьмут, будь уверен. Окажешься у него в руках – не вырвешься. А если вырвешься, то перьев потеряешь немало.
– Я свою жизнь и сам загублю. Мне для этого папская помощь не требуется.
– И ради этого ты вчера оскорбил Рануччо?
– Разве?
Слуга принес свечу и второй кувшин кьянти.
– Тебе что, память отшибло? – нахмурился Онорио. – Да, ты пропустил несколько мячей – что неудивительно: ты так набрался, что едва на ногах стоял. А потом ты сказал Рануччо: «Хочешь получить свой выигрыш – понюхай мою…»
Караваджо засмеялся:
– Да ну?
– «Свои деньги можешь поискать вот здесь, – сказал ты. – Подходи, забирай». Потом ты взмахнул рукой, чтобы хлопнуть себя по заднице, но оступился, упал и порвал чулок. Мне тебя пришлось на спине утаскивать.
– А я держал Рануччо, не то бы он тебя убил, – Марио откусил сыру.
– Ты держал Рануччо? – Караваджо хлопнул Марио по плечу. – Да он вдвое тебя выше.
– Я сицилиец и бью ниже пояса. Чем выше противник, тем мне легче целиться.
– Отхвати его гнилое хозяйство и брось свиньям на обед, – посоветовал Онорио. – Ты у нас известный головорез.
Они выпили за смертоносный клинок Марио. Караваджо вытер жирные пальцы о хлеб и поднял свой кубок.
– Cent’anni! Сто лет не болеть! – пожелал он. – А причиндалы Рануччо – свиньям.
В таверну вошла женщина с непокрытой головой – маленького роста, хорошенькая, в дорогом, но разорванном на плече платье. Ее глаза метали молнии.
– Нет уж, лучше пусть ей достанутся, – Онорио помахал девице. Та пробиралась меж столов, не обращая внимания на руки мужчин, которые тянулись из мрака, норовя цапнуть ее за грудь.
– Видели его? – спрашивала она.
– Кажется, Пруденца потеряла своего сводника, – предположил Онорио. – Мы не так давно расстались с синьором Рануччо у поля для игры в мяч, но сейчас он наверняка уже в другом месте.
– Где? – спросила Пруденца. – Он мне нужен.
– Надо думать, развлекается с другой шлюхой, – Онорио потянул ее к себе. – Забудь о нем, посиди лучше с нами.
Караваджо убрал со щеки девушки прилипшую прядь волос. Пруденца отпрянула и закрыла лицо рукой. Ее запястье было замотано потемневшей тряпкой. Микеле поднес прядь к свету – волосы слиплись пропитанные подсохшей вязкой жижей, цветом не отличавшейся от въевшихся в его кожу охры и умбры.
– У тебя кровь, девочка, – сказал он.
– Филлида набросилась на меня с ножом.
Волосы Пруденцы выбились из косы, которая была уложена на макушке венком, и причудливыми рыжими завитками легли на стол поверх хлебных крошек.
– Скажи спасибо, что живой ушла, если эта сука не шутила, – Онорио положил руку ей на плечо.
– Да уж, повезло, – не в силах сдержать волнение, проговорила Пруденца. – Она правда хотела меня зарезать – я отбилась, но руку она мне все-таки поранила.
– И что, никого не было рядом, когда она напала? – Караваджо поднял окровавленную прядь и попытался вплести ее обратно в косу.
– Я была у себя. Филлида ворвалась и бросилась на меня. А когда увидела кровь и поняла, что порезала мне щеку, то выбежала прочь, осыпая меня проклятиями.
Не дождавшись ответа на свой вопрос, художник, задумчиво поигрывая кубком, снова обратился к Пруденце:
– Зачем тебе Рануччо?
– Мне нужен защитник.
Девушка, которой было семнадцать лет, приехала из Тосканы несколько месяцев назад. Мужчины молча переглянулись. Они жили в Риме достаточно долго, чтобы понимать: девицам, подобным Пруденце, чтобы выжить, следует быть чуточку сообразительнее.
– Не думаю, чтобы ты… – тихо начал Караваджо.
– Рануччо позаботится обо мне. Он меня любит.
Мужчины снова переглянулись. Она обречена, как если бы инквизитор уже подписал ей смертный приговор. Если шлюха верит в любовь сводника, она пропала. Шансов у нее не больше, чем у еретика с зажатым щипцами языком, которого везут в клетке на казнь. Отныне ей одна дорога – в адское пламя.
– Я поговорю с Филлидой, детка, – Караваджо знал, что не стоит допытываться, что именно они не поделили. Одно упоминание имени Рануччо уже многое объясняло: он был сводник и блудодей. Но что-то в девушке – возможно, ее поразительная наивность? – тронуло Микеле. Художник поднес к ее лицу свечу. «В отличие от большинства уличных потаскух, – подумал он, – она мечтает о любви и верит, что может быть любимой».
– Что это ты там рассматриваешь? – Пруденца сморщила носик.
– Ты придешь ко мне?
– Я должна найти Рануччо.
– Не сейчас. Завтра.
Она понемногу успокаивалась. «Вспомнила о своем ремесле», – решил Караваджо.
– Мне нужна натурщица, – сказал он. – Я хочу тебя нарисовать.
Внезапная догадка озарила ее лицо:
– Ты ведь тот самый, да? – Пруденца торжествующе улыбнулась. – Ты написал Филлиду. Онорио, почему ты сразу не сказал, что твой друг – знаменитый художник?
– Если ты имеешь в виду дурную славу, тогда ты совершенно права, puttanella[3]3
Потаскушка (итал.).
[Закрыть], – Онорио поднялся на ноги и ущипнул ее за щеку.
– Я живу в переулке Сан-Бьяджо, за флорентийским дворцом. Спроси Микеле, что квартирует у синьоры Бруни.
Караваджо бросил на стол несколько монет в уплату за ужин. Он взял руку Пруденцы и провел по ее ладони большим пальцем. «Большинство людей сочтет эту девушку недостойной любви, – подумал он. – Так же, как и меня». Люди не верят, что у тех, кто однажды ступил на скользкую дорожку, могут быть достойные устремления. Но Пруденца все еще смела надеяться на высокое чувство, словно ремесло шлюхи не лишило ее невинности. Сама того не сознавая, она сберегла чистоту души. Он улыбнулся. «А ты, Микеле? Остался ли в твоей душе хоть один незапятнанный уголок?» Эта мысль обожгла его. Он вложил девушке в руку золотой скудо и согнул ее пальцы.
– Только не показывай это Рануччо.
Глава 2
Марфа и Мария Магдалина
Три тощие девицы стояли на углу Корсо, поигрывая бедрами, и визгливыми голосами окликали проходящих мимо мужчин. Одна из шлюх, угадав в свете фонаря фигуру приближающегося Онорио, развернулась и досадливо шлепнула себя пониже спины:
– Поцелуй меня в задницу!
– Лучше укушу, мелкая ты паршивка! – он говорил вроде бы шутливо, но девушка вдруг попятилась, на глазах утрачивая кураж. Онорио следил за ней мрачным взглядом, и лицо его в тот миг напоминало портрет, на котором художник забыл оживить зрачок бликом света.
Марио взял шлюху под локоть. Та пренебрежительно махнула в сторону Онорио. Марио обхватил ее за бедра и, смеясь, потащил в переулок.
Онорио повернулся к Караваджо и оглушительно чихнул, усеяв тому брызгами плечо.
– Не переживай, – проговорил Онорио, смахивая брызги с одежды приятеля. – Всем, чем можно, мы друг от друга уже заразились.
– Надеюсь, не той дрянью, которую разносит она, – Караваджо махнул рукой вслед шлюхе, ушедшей с Марио.
– Еще подцепишь, – пообещал Онорио и утерся рукавом.
– Да ладно! Я с Марио не общался с тех пор, как он женился.
– У него две жены. А значит – ни одной. Так что он, выходит, снова на свободе. Путь открыт.
– Интересно ты считаешь. Надеюсь, когда строишь здания, опираешься на расчеты другого рода.
– Не беспокойся, моя работа – красивые фасады. А за тем, чтобы они не развалились, пускай следят каменщики.
Они двинулись по Корсо и дошли до освещенной факелами Португальской арки, обозначавшей южную границу Поганого садика – квартала Ортаччо, отведенного папским указом продажным девкам. Здесь нередко собирались художники, чувствовавшие себя среди городского сброда в родной стихии. Караваджо остановился между опорами арки. Какая-то неведомая сила мешала ему сделать следующий шаг, словно не давала вернуться в мир приличных людей; словно каждый, кто встретил бы Микеле за пределами знакомого до последнего закоулка Поганого садика, населенного шлюхами, сводниками и прочими отбросами общества, должен был шарахнуться от него, как от спустившегося с холмов дикого зверя.
– Что будешь делать с Рануччо? – Онорио понизил голос до шепота. – Ну, с деньгами, которые проиграл?
Какие-то обрывки воспоминаний подсказывали Караваджо, что Рануччо сплутовал. Или он ошибается? Но откуда тогда эта волна ярости, накатывающая на него при одной мысли о Рануччо?
– Игра была нечистая. Мяч не перелетел через линию, так что выигрыш не считается. Я этому ублюдку ни гроша не заплачу.
В нем рос гнев, захлестывая рассудок, как случалось уже не раз. И, как всегда, он был полностью убежден в своей правоте, даже если его неистовство пугало окружающих.
Онорио сжал руку Караваджо.
– Семья Рануччо в фаворе у папы, Микеле, – Онорио чувствовал, как бешено и прерывисто бьется у него под большим пальцем пульс Караваджо. Что, впрочем, не удивительно. – Его братья сражались в папской армии. Отец – глава стражи в замке Сант-Анджело. Понял? В папской личной крепости. По распоряжению Его Святейшества они следят за порядком в этой округе.
– И премного в том преуспели, не правда ли? Да тут шагу не ступишь, чтобы тебе не залезли в карман.
– До краж и разбоя папе дела нет. Он следит за тем, чтобы не было бунтов против правительства. Семья Томассони этого не допускает. Ну, хорохорится Рануччо. Ну, режет своих шлюх. Зато, если папе понадобится в этом квартале верный меч, Рануччо поднимет его со словами: «Ave, Святейший! Те, кто не гнушается нанести удар в спину, приветствуют тебя!» Если Томассони и ведут себя, как шайка разбойников, Ватикан смотрит на это сквозь пальцы, – Онорио наклонился ближе. – Но вот если ты повздоришь с Рануччо, то разбираться с ним будешь один.
– С ним-то я справлюсь, – Караваджо отнял руку.
– Да только он-то будет не один. С ним братья, отец и еще целая шайка головорезов, которых нанимают, чтобы выпустили из врага кишки в темном переулке.
Караваджо присвистнул.
– Люди говорят, что я бываю не в себе, Микеле. Признаюсь честно – порой как вспылю, себя не помню. Ну ты понимаешь, о чем я, – ухмыльнулся Онорио. – Но сейчас я вижу, что в опасности ты. Ты мне друг, и я не хочу, чтобы тебя убили.
– Тогда прикрой мне спину в драке.
Онорио отступил. Караваджо смотрел на него с едва сдерживаемым гневом; от напряжения на шее у него вздулись жилы. На миг ему почудилось, что он отделился от собственного тела и воспарил, глядя с высоты на себя самого, приводимого в движение некой нездешней силой.
– Дружище, я видел, как ты бросался в людей камнями с пары шагов и колотил противника по голове мечом, который держал плашмя. Но драться с Рануччо? – Онорио поджал губы и фыркнул. – Даже в шутку об этом не заикайся.
Они дошли до мрачной подворотни. Ночь в Поганом садике вступила в свои права. Караваджо содрогнулся – такое возможно лишь во сне: он слился с темнотой и ощутил себя обладателем сверхъестественного дара человека-невидимки.
– Убийство не утаишь, Микеле. Помнишь, как ты называл мазки, которыми исправлял на холсте положение руки или линию шеи? Pentimenti[4]4
Поправки (итал.).
[Закрыть]. Так вот, если свяжешься с таким головорезом, как Рануччо, ничего поправить будет уже нельзя, верно тебе говорю. Прольется кровь.
Караваджо тяжело дышал. Он возвращался назад в свое тело из призрачного небытия, изгоняя вон ночную мглу.
– Если дело дойдет до драки, я буду на твоей стороне, – сказал Онорио. – Но сделай милость, воздержись. У меня жена и пятеро детей.
– Ладно, – выдохнул Караваджо. Ночь была вокруг – к счастью, уже не в нем.
– Оставь Рануччо шлюхам, – Онорио засмеялся. – Пусть этого подонка доконает сифилис. Верни ему деньги.
– Ты прав. Я отдам долг.
Они со смехом обнялись.
Мимо подворотни прошли двое мужчин. Они быстрым шагом направлялись к окраинам Корсо.
– Ба, да это же малыш Просперо и мужеложец Гаспаре. Эй, Просперино! – крикнул Онорио им вслед.
Мужчины обернулись. Оба были невысокого роста, оба ярко одеты. Просперо, как и Караваджо, уроженец Ломбардии, но лет на десять старше, – успел заметно располнеть, особенно в бедрах, в бороде его уже пробивалась седина.
– Микеле, да ты на воле! – чуть навыкате глаза Просперо были расставлены так широко, что казались расположенными по бокам узкой головы. Мясистой верхней губой и улыбкой до ушей он напоминал древних гротескных божков, которых переносил на свои картины со стен римских катакомб. Человек с таким лицом всегда готов посмеяться над сальной шуткой. Он потянулся вверх и обеими руками хлопнул Караваджо по плечам. – Если ты гуляешь по Корсо, значит, ты не в застенке и мне не придется тебя выкупать.
– Ночь еще молода. Дай ему шанс! Еще затеет заварушку, – Онорио схватил ус Гаспаре пальцами и дернул вниз. – Что, больно тебе, finocchio?[5]5
Педераст (итал. груб.).
[Закрыть]
– Не так чтобы, – Гаспаре подкрутил ус, и тот снова вознесся вверх воинственным рогом.
– Вот и сочини об этом стишок. Твои стихи больно слушать – значит, и говориться в них должно о боли.
Гаспаре улыбнулся и зажмурился, как от глубокого тайного удовольствия. Кожа у него под глазами и на носу покраснела и шелушилась.
– Что ж, лови стишок: «Онорио схватил меня за ус, а я в отместку вздуть его берусь».
Все захлопали. Онорио шутливо толкнул поэта в бок:
– Браво, о потасканный Боккаччо наглых непристойностей, – на эти слова Гаспаре не мог не ответить поклоном. – Ну что ж, любезные, Филлида сегодня принимает у себя на виа Фраттина некоторых особо разборчивых господ. Кто желает девиц, игр, песен и танцев?
* * *
Филлида вертелась волчком – так, что широкая юбка вихрем закручивалась вокруг ног. Она подхватила подол, и ярко-красная тафта зашуршала в такт с ее смехом. Белые кружева, двумя дугами спускаясь к вырезу, клином вонзались между грудей. Она одернула платье, и взорам открылись темные полукружья над сосками.
– Что скажете, мальчики?
– Сколько алого! – Онорио потянулся к стоящей на столе бутылке вина. – Ни дать ни взять кардинал с большими сиськами.
– А может, кардинал ей это платье и подарил? – Просперо чмокнул куртизанку в щеку и, приникнув к груди, пощекотал ей бородой декольте. – Какой-нибудь особо знатный клиент?
Она стукнула его костяшками пальцев по макушке.
Вошли Караваджо с Гаспаре. «Шипионе узнал Филлиду на картине. Не он ли купил ей этот богатый наряд?» – спросил себя художник. Он оглядел комнату, словно опасаясь, что где-нибудь на диванах развалился сластолюбивый кардинал-племянник.
С серебряного канделябра на восточный ковер, наброшенный на стол, капал воск. Картины и гобелены тонули в сумерках. Постель, стоявшая в дальнем углу, была занавешена сбоку тяжелым белым пологом. В вогнутом зеркале, стоявшем в изножье ложа, отражался полулежащий мужчина, одетый в свободную белую рубашку и красное облегающее трико. Заслышав новых гостей, он приподнялся на локте, встретился в зеркале с взглядом Караваджо, насторожился было, как зверь в засаде, но тут же презрительно скривился.
– Тот, кто подарил тебе это платье, – Караваджо говорил, обращаясь к зеркалу, – жалкий ублюдок.
Лежащий на постели дважды ударил указательным пальцем по мочке уха: «От мужеложца слышу».
Из кухни вышла черноволосая женщина – такая бледная, что пламя свечи на фоне ее лица выглядело точно мазок алого кадмия на нетронутом холсте. Она несла миску вареной баранины.
Гаспаре помог ей поставить кушанье на стол.
– Позволь мне, дражайшая Меника… – проговорил он.
– Что, собираешься написать поэму о том, что желаешь засунуть свой кусок вареного мяса в ее мисочку? – Филлида левой рукой взяла Гаспаре за подбородок. Ее безымянный палец торчал вверх под неестественным углом в память о некогда полученной от грубияна-клиента травме. – Пощади нас, Гаспаре.
Лицо Филлиды еще сохраняло девичью округлость. Янтарного цвета волосы, завивавшиеся у висков, золотились, оттеняя нежность кожи. Свежо розовели ключицы и ямка между ними. А чего стоила пухлая нижняя губка! Она одна могла бы сделать состояние любой куртизанке. Для Караваджо Филлида стала Юдифью и святой Екатериной. Теперь он писал с нее Магдалину. Смеющаяся Филлида показалась художнику более живой, чем ее запечатленный на холсте образ. Но ненамного.
Меника подошла к Караваджо и, наступив ему на ноги, обхватила руками за шею. Подтянувшись на носках, она приблизила губы к его уху:
– Там, в алькове, Рануччо. Он говорил о драке – с тобой, Микеле.
Он погладил Менику по щеке. Ее кожа чуть огрубела после шести лет продажного ремесла. Поцеловав ее в лоб, Микеле крикнул в дальний угол комнаты:
– Тебя Пруденца в таверне искала, Рануччо.
Онорио выпрямился и схватился за кинжал. Филлида бросила на Менику недовольный взгляд. С кровати донесся принужденный смех.
Рануччо, отдернув полог, спустил ноги на пол. У него были каштановые волосы, местами выгоревшие до цвета гнилой соломы, и борода той же масти. Он запустил руку в штаны, поковырялся там, что-то извлек, затем стряхнул находку со своих длинных тонких пальцев и потянулся к Онорио за бутылкой.
– Отдай, Лонги, – сказал он. Ему пришлось дернуть бутылку дважды, прежде чем Онорио отпустил ее.
– Забавно, – Рануччо обнял Филлиду сзади, зарываясь носом в ее волосы. – Эта вот резвушка пыталась порезать Пруденцу.
– А ты как думал? – ответила та. – Я застала тебя голым в постели этой мерзавки.
– «Ах ты, дешевка, да я тебя всю исполосую», – передразнил Рануччо фальцетом. – Вы бы ее слышали, парни. Настоящая фурия. «Грязная шлюха, я тебя на куски порежу!»
Их идиллию нарушил Караваджо:
– Оставьте Пруденцу в покое.
– Ты мне должен, живописец, – Рануччо медленно вынул руку из выреза Филлидиного платья и отодвинул женщину от себя. – Помнишь про должок?
– Микеле заплатит, – Онорио хлопнул Филлиду по заднице, – но теперь время музыке и танцу. – Он достал из угла испанскую гитару и бросил ее Караваджо.
Пока тот настраивал инструмент, Рануччо громко мочился в ведро у двери. С первыми нотами «Tiparti, cormiocaro» он застегнул штаны и подступил к Филлиде. Выкинув щеголеватое коленце, он закружил ее в вилланелле. Гаспаре – прямой и торжественный, как на придворном балу, – пригласил Менику. Онорио, смеясь, потянул с места Просперо, и они закружились по комнате.
Караваджо, перебирая струны, запел чистым низким голосом старую болонскую песню:
Расстанусь, милая, с тобой,
И слезы льют рекою,
Душа в разлуке с дорогой
Не ведает покоя.
Рануччо присвистнул и чмокнул Филлиду в шею. «Этот шут и под похоронный марш плясать будет», – подумал Караваджо.
Не покидай меня, душа,
Прошу тебя я богом…
Рануччо замедлил шаг и притянул Филлиду к себе.
А коль уйдешь – вернись, спеша:
Тебя влюбленный молит.
О, мне разлука смерть сулит,
Не покидай меня, душа…
Рануччо с Филлидой повалились на кровать. Она толкнула его на матрас, вскочила сверху и задернула занавеску.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?