Текст книги "Агония христианства"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Мой бедный святой отец, в душе которого агонизировало христианство, хотел вернуться в те дни, когда Иисус, Христос, Сын, который не был отцом, сражался с фарисеями-ультрамонтанами и с садуккеями-рационалистами. Эти строки о мормонах написаны 28 февраля 1884 г. А 16 марта того же года, все еще находясь в Соединенных Штатах, он писал: «И вот я снова в своем тупике, из которого мне уже не удастся уйти по-английски, но оставаясь в котором, я рискую быть раздавленным, пытаясь держаться посередине между ультрамонтанами и скептиками, между революционерами, с одной стороны, и реакционерами – с другой. Deduc me, Domine, in via tua et ingrediar in veritatem tuam! «(II, 250).[151]151
Настави мя, Господи, на путь Твой и вразуми в истине Твоей (лат.).
[Закрыть]
Однажды он сказал, что «христианство, быть может, уже преодолено» (II, 254), и сказал он это в минуту тяжких раздумий. «Я не могу сотворить мир по замыслу своему, воплотить его я могу лишь в словах, которые преходят, но не в делах, которые остаются» (II, 269). Ему не дано было уверовать в вечность Логоса, Слова, которым создано все сущее; ему хотелось верить в вечность Дела, Плоти и, может быть, Буквы.
Последние годы его жизни, когда он уже удалился от активной деятельности (с 1893 по 1912 гг., то есть с шестидесятишести – до восьмидесятипятилетнего возраста) были самым трагическим периодом в его жизни. То были годы величайшего одиночества. Старость его была крепкая, давидовская, и то была агония старости. «Я ужасно страдаю. Я пребываю в агонии, и мучительной, и бесславной» (III, 113). И вечно этот мир! Это он всегда заставлял его чувствовать свое религиозное аутсайдерсгво. Подобно Иакову, он от зари до зари в одиночку боролся с ангелом Господа, взывая: «Скажи имя Твое!» (XXXII, 24–29). В душе своей он чувствовал присутствие сразу двух людей, в равной мере чистосердечных и в равной мере религиозных: христианина и монотеиста (III, 134). И это чувство диссонанса между христианством и монотеизмом доказывает нравственную и религиозную глубину агонии, происходившей в его душе. Сын его, Павел, сын по плоти, поддерживал в нем монотеиста против христианина. Павел был мертвец, которому надлежало хоронить своего мертвого отца, и, конечно же, невозможно быть одновременно и отцом, и христианином, не агонизируя при этом. Христианство – это религия Сына, а не Отца, и к тому же Сына девственного. Человечество берет свое начало в Адаме, чтобы завершиться во Христе. Ибо рождение на свет – самый тяжкий человеческий грех, как сказал наш испанский поэт – Кальдерон де ла Барка.[152]152
Кальдерон сказал: преступление. «Ибо на свет родиться – тягчайшее из наших преступлений' (Жизнь есть сон, I, 1.).
[Закрыть] Это и есть истинный первородный грех.
Отец Гиацинт писал своему сыну: «Всякую душу надо, как ты говоришь, оставить в покое перед лицом Вечности, и одному только Богу дано право судить ее» (III, 140). «Я убежден в том, что истинное место души человека не среди его современников, но в одиночестве, в ожидании смерти или, быть может, по ту сторону смерти» (III, 1433). По ту сторону? Но по какую же именно? Памятуя о словах, сказанных ему однажды сыном: «Бедный мой отец! На склоне лет нет у тебя никакой другой церкви, кроме твоей семьи» (III, 148), он писал: «Я остался с моею Эмилией и с Богом» (III, 148). Он остался с духом и с плотью. М.Селье, комментируя мнение об отце Гиацинте, высказанное Эмилем Оливье, утверждает, что он был «католик-руссоист, а не разумный христианин» (III, 418), и если отбросить это абсурдное «разумный христианин», то тут верно подмечено, что наш святой отец ведет свое происхождение от Руссо. А точнее будет сказать – от Шатобриана, или, если угодно, от Руссо и через Шатобриана. Ведь разве Рене не католик-руссоист?
Отцу Гиацинту хотелось вновь разжечь «арийские костры, которые предшествовали христианству» (III, 176). Когда у него умерла жена, которая была ему и матерью тоже – ведь ему было восемьдесят три и он был уже дитя, – он писал: «Есть некий высший закон, закон мира и Бога, не позволяющий мертвым разговаривать с живыми и каким бы то ни было образом обнаруживать себя перед ними. Напрасно опыты спиритов и видения мистиков пытаются оспорить этот священный закон. О молчанье мертвых! О молчанье Бога! «(III, 185). Паскаль, который не был отцом, никогда таких акцентов не делал. «Если до сих пор тьма и молчание Шеола[153]153
Шеол (евр. Śeol. возможно, «вопрошаемый», «неисследимый»; по-гречески передается термином δ Αιδηζ и переводится как «преисподняя», «ад», иногда как «могила») – в иудаистической мифологии царство мертвых, загробный, «нижний», или «низший» мир, противополагаемый небу (Пс, 138, 8; Амос 9, 2; Иов 11, 8).
[Закрыть] ничем не нарушались, то, быть может, теперь пробил уже час, когда человек, вступив в него, положит начало воскресению из мертвых» (III, 186). И почему бы именно ему не быть тем самым человеком? Почему бы ему и его покойной Эмилии не стать первыми, кто воскреснет из мертвых? «Я навеки лишился той, что была жизнью моею, и нет у меня более ни надежды, ни утешения в этом мире. К этому присоединяются ужасные сомнения, сомнения невольные, иррациональные, но опустошающие мне сердце и воображение. Это как бы безотчетное ощущение ничто, сокрытого в бытии, в вещах и в людях… И все уже сомнения эти непроизвольны, и я никогда не смог бы уступить им, не отрекаясь от христианской веры, а, в конце концов, и от присущей мне человеческой природы. Это было бы нравственным самоубийством, которое, несомненно, очень скоро повлекло бы за собой и действительное самоубийство. Ибо воистину мрачная комедия жизни не стоила бы стольких мук, если бы не было ни разумной основы бытия, ни неизменной субстанции, ни твердой надежды» (II, 187). Все это он писал своему сыну Павлу, сыну своей Эмилии. Здесь я должен заметить, что сомнения всегда произвольны, потому что сомнения идут от воли; именно воля и сомневается. И бедный мой святой отец в свои восемьдесят три года, переживая свое второе детство, свое второе девство, пытался вместе с тем (чем не новая Ависага Сунамитянка!) воскресить Давида.
Когда отцу Гиацинту было еще шестьдесят четыре года и он еще не пережил смерть своей жены, своей матери, он написал Ренану, что твердо верит в «загробную жизнь и конечное спасение души человеческой» (III, 371). Он полагал, что «Ренан, при всей его интеллектуальной мощи, не сумел преодолеть сомнений» (III, 374). Ну а как же насчет его воли? «Ренан, – пишет он, – сомневался решительно во всем и, что в мои годы кажется особенно прискорбным, не умер от своих сомнений, а, напротив, жил ими; он не страдал, а забавлялся ими» (III, 375). С последним вряд ли можно согласиться. Но нет сомнений в том, что сам он, святой отец, агонизировал от своих сомнений. В то время как Ренан знал, что истина в глубинной основе своей печальна.
В свои пятьдесят восемь лет он изобразил себя в трагическом образе, сливающемся с образом Ниагары: «Душа моя – водопад, который низвергается с горных отрогов бурным потоком лет, а быть может, столетий, и чем круче склон, чем стремительнее течение, тем ближе развязка, столь же неотвратимая, сколь и ужасная: смерть и бездна, что лежит за ее порогом; и так будет до тех пор, пока творение Божие не обретет свое спокойное течение, войдя в иное русло, и свою последнюю пристань в лоне своего Бога. Вечное возрождение… Нам с Эмилией уже недолго ждать…» (II, 251). Ни Руссо, ни Шатобриан, или, вернее, Рене, ни Сенанкур,[154]154
Сенанкур Этьен де (1770–1846) – французский писатель-романтик, автор романа в письмах «Оберман» (1804) – одной из первых «исповедей сына века». Этическая проблематика творчества Сенанкура, подчеркнуто несистематический стиль мышления, созерцательность его героя и ярко выраженная автобиографичность его прозы сделали Сенанкура одним из любимых писателей Унамуно. «Это для меня одна из глубочайших книг, какие только существуют в мире, – писал Унамуно об «Обермане», – В ней есть страницы, исполненные величия, почти непревзойденного во французской литературе, более чем величия – интимности и самоуглубленности. Это потрясающая исповедь» (Цит. по: Мигель де Унамуно. Избранное в 2-х томах. А, 1981. Т. 1. С. 507).
[Закрыть] то есть Оберман, не нашли бы красок, более трагических.
Он был воистину человек, он был воистину отец, он был воистину христианин в агонии христианства!
Заключение
Вот мы и добрались до конца, ибо все на этом свете, а может, и на том тоже, имеет свой конец. Но является ли то, что я сейчас пишу, в самом деле заключением? Смотря что понимать под заключением. Если мы будем понимать под этим просто окончание, то мое заключение это, конечно, окончание, хотя вместе с тем и начало; если же речь будет идти о заключении в логическом смысле этого слова, о логическом выводе, то это мое заключение таковым не является.
Я пишу это свое заключение вдали от моей родины, Испании, в то время, как ее терзает самая унизительная и самая бессмысленная из тираний – тирания выжившей из ума военщины; я пишу его, будучи оторван от родного очага, от семьи, от моих восьмерых детей – внуков у меня пока что нет – и в своей собственной душе я переживаю гражданскую войну, а одновременно с нею и войну религиозную. Агония моей умирающей родины разбудила в моей душе агонию христианства. И теперь я чувствую, как в душе моей политика возгоняется в религию, и в то же самое время религия возгоняется в политику. Я переживаю в своей душе агонию испанского Христа, Христа агонизирующего. И я чувствую в себе агонию Европы, агонию цивилизации, которую мы называем христианской, цивилизации греколатинской, или западной. Агония христианства и агония западной цивилизации – это все одна и та же агония, а не две разные. Христианство убивает западную цивилизацию и одновременно западная цивилизация убивает христианство. Так они и живут, убивая друг друга.
Многие верят в то, что сегодня рождается какая-то новая религия, религия иудейского и вместе с тем татарского происхождения: большевизм – религия, пророками которой были Карл Маркс и Достоевский. Но только разве Достоевский не христианин? И разве Братья Карамазовы – не Евангелие?
А между тем ходят толки о том, что та самая Франция, где я пишу эти строки, чей хлеб я теперь ем и чью воду, вобравшую в себя соли костей ее мертвецов, я пью, обезлюдела, что ее заполонили иностранцы, а все потому что в людях умерла жажда материнства и отцовства, они больше уже не верят в воскресение плоти. Но может быть они верят в бессмертие души, в славу, в историю? Трагическая агония мировой войны очень многим помогла исцелиться от веры в славу.
Здесь неподалеку, в двух шагах от моею жилища, где я пишу эти строки, под Аркой Звезды – аркой имперскою триумфа! – горит вечный огонь на могиле неизвестного солдата, солдата, имя которою уже не войдет в историю. Впрочем, разве не является именем уже само это «неизвестный»? Разве «неизвестный» значит для нас меньше, чем Наполеон Бонапарт? К этой могиле приходят помолиться отцы и матери погибших, думая, что этот неизвестный солдат мог быть и их собственным сыном; сюда приходят помолиться отцы и матери христиане, верующие в воскресение плоти. И вполне возможно, что сюда приходят помолиться отцы и матери неверующие и даже атеисты. И вот, на могиле этой воскресает христианство.
Бедный мой неизвестный солдат, он мог верить в Христа и в воскресение плоти, мог быть верующим или же рационалистом, мог верить в бессмертие души, в историю, а мог и не верить, – но теперь он спит и видит свой последний сон, преданный скорее камню, чем земле, погребенный под огромными каменными плитами тех врат, что не открываются и не закрываются, на которых высечены буквы, запечатлевающие имена, прославившие Империю. Слава Империи? А что это такое?
Несколько дней назад я случайно стал свидетелем одной патриотической церемонии. Я имею в виду торжественную процессию граждан к могиле неизвестного солдата. Приблизившись к его праху, не погребенному, не преданному земле, а замурованному в камень, президент Республики богини Франции вместе со своим Правительством и несколькими генералами в отставке, переодетыми в штатское, надежно схоронился от истории за камнями с высеченной на них надписью, повествующей о кровавой славе Империи. А бедный мой неизвестный солдат, он был, наверное, мальчиком с сердцем и головой, битком набитыми историей, а может быть, совсем наоборот, он терпеть не мог историю.
После того, как патриотическая церемония закончилась, и первое лицо богини Франции вместе с сопровождающими его лицами разошлись по домам; после того, как смолкли крикливые голоса националистов и коммунистов, митинговавших допоздна, какая-то бедная мать – мать, верующая в непорочное материнство Девы Марии, – безмолвно и в полном одиночестве приблизилась к могиле своего неизвестного сына и стала молиться: «Ля приидет царствие Твое!», то есть да приидет Царство Божие, то самое, что не от мира сего. «Благодатная Мария, Господь с Тобою, – продолжала она, – благословенна Ты в женах и благословен Плод чрева Твоего, Иисус Пресвятая Дева Мария, Матерь Божия, молись за нас, грешных, на сей час и в час нашей смерти. Аминь! «Никогда и никто не молился так перед Акрополем! Она молилась и устами этой бедной матери молилась вся христианская Франция. А бедный неизвестный сын – кто знает? – он быть может слышал эту молитву, быть может, умирая, он мечтал о том, что воскреснет, и там, на небе, небе своей родины, своей милой Франции, он найдет свой отчий дом, мечтал о том, чтобы века веков вечной жизни были бы согреты поцелуями его матери, освященными поцелуем света Богоматери.
На могиле неизвестного француза – а в неизвестном французе гораздо больше святого, чем в среднем французе – я почувствовал агонию христианства во Франции.
Бывают такие минуты, когда вдруг ясно сознаешь, что Европа, цивилизованный мир, вступает в новое тысячелетие; и подобно первым христианам, истинным евангелистам, верившим в близкий конец мира, начинаешь верить в то, что близок уже конец Европы, близок конец цивилизованного мира, конец цивилизации. И некоторые люди преувеличенно трагическим тоном говорят. «Isto da vontade de morrer». От этого просто хочется умереть».
И поговаривают о создании организации Объединенных Наций Соединенных Штатов Цивилизации с резиденцией в Женеве, под сенью Кальвина и Иоганна Якоби. А также и Амьеля, который с грустной усмешкой глядит – как вы думаете, откуда? – на эти художества политиков. И грустно усмехается тень Вильсона,[155]155
Вильсон Томас Вудро (1856–1924) – двадцать восьмой президент США (1913–1921) от демократической партии. Инициатор вступления США в Первую мировую войну. В январе 1918 г. выдвинул империалистическую программу мира – так наз. «четырнадцать пунктов».
[Закрыть] еще одного христианского политика; вот вам еще одно трагическое противоречие, противоречие между делом плоти и делом духа. Вильсон, мистик мира, – противоречие не менее глубокое, чем Мольтке старший,[156]156
Мольтке (Старший) Хельмут Карел (1800–1891) – граф (1870), германский фельдмаршал и военный теоретик. В 1858–1888 гг. начальник Генштаба, фактически командующий в войнах с Данией, Австралией и Францией. Проводил идеи неизбежности войны, внезапного нападения и молниеносного разгрома противника путем окружения. Один из идеологов германского милитаризма.
[Закрыть] мистик войны.
Ураган безумия, сметающий цивилизацию на значительной части Европы, представляет собой тот род безумия, который медики назвали бы специфическим. Все эти агитаторы, диктаторы, эти политики, которые ведут за собою народы, – все они в большинстве своем страдают прогрессивным параличом. Это – не что иное, как самоубийство плоти.
А кое-кто уже уверовал в тайну беззакония.
Вспомним еще раз о давней традиции, отождествляющей библейский грех наших пращуров, вкусивших от плода древа познания добра и зла, с грехом плоти, которая хочет воскреснуть. Но потом плоть уже не заботилась о себе, главным ее побуждением стала уже не жажда материнства и отцовства, а само по себе наслаждение, голое сладострастие и больше ничего. Источник жизни был отравлен, а вместе с источником жизни был отравлен и источник познания.
В одном из евангелий Эллады, в «Трудах и днях» Гесиода, тексте гораздо более религиозном, чем тексты Гомера, говорится, что когда царит мир, когда земля приносит обильную пищу, «горные дубы желуди с веток дают и пчелиные соты из дупел, и овцы приносят ягнят», тогда «жены детей им рожают, наружностью схожих с отцами» – έοιχότα τέχνα γονεΰσιν (стихи 232–235). Это не означает, что сыновья законные, скорее всего он просто хочет сказать, что они хороши собою, ладно сработаны (см.: Hésiode, Les travaux et les jours. Edition novelle par Paul Mazon, Paris, Hachette et Compagnie, 1914; обратите внимание на стих 235, с. 81). Ладно сработаны, а стало быть – здоровы.
Как-то раз мне довелось беседовать с одним крестьянином. Это был глубокий старик, горец из Урдеса, одного из самых глухих районов центральной Испании. Я у него спросил, не живет ли там у них народ в промискуитете. Он спросил, что это такое, и, выслушав мои объяснения, ответил: «О нет! Теперь уже нет! Другое дело в прежние времена, когда я был молод. Когда рот у всех чистый, можно пить из одной кружки. Тогда и ревнивцев не было. Ревнивцы появились с тех самых пор, как к нам пожаловали эти болезни, от которых портится кровь и родятся сумасшедшие или слабоумные дети. Ведь если у тебя родится сумасшедший или слабоумный сын, который потом ни на что не будет годен, то этому уж ничем не помочь». Он говорил, как мудрец и, быть может, как христианин. Во всяком случае, совсем не так, как говорил один муж из драмы Кальдерона де ла Барка, муж, которому не давала покоя мысль об оскорбленной чести – переживание не христианское, а языческое.
В словах старого мудрого горца мне открылся истинный смысл трагедии первородного греха, а вместе с тем и трагедии христианства, истинное значение догмата о Непорочном Зачатии Пресвятой Девы Марии. Мать Бога, который воскрешает из мертвых, должна быть свободна от первородного греха.
В словах старого мудрого горца мне открылось также истинное значение агонии нашей цивилизации. И я вспомнил про Ницше.
Но действительно ли этот грех плоти – самый гнусный из человеческих грехов? Является ли он поистине первородным грехом?
Для Святого Павла самый гнусный грех – корыстолюбие, и по той причине, что корыстолюбие состоит в подмене цели средством. Но что есть средство? И что есть цель? В чем цель жизни? Есть корыстолюбие духа, и есть корыстолюбие материнства и отцовства.
Кант в качестве высшего морального принципа выдвинул требование, чтобы мы относились к ближнему как к цели в себе, а не как к средству. Таков был его способ толкования заповеди: «возлюби ближнего твоего, как самого себя». Но Кант был неженат, он был монах в миру, он был духовный корыстолюбец. Был ли он христианином? Возможно, к себе самому он и впрямь относился как к цели в себе. Человеческий род закончился на нем. «Возлюби ближнего твоего, как самого себя». Но как же должно любить самого себя?
И вот, вместе с этим ужасным физическим недугом возникает еще один недуг, недуг психический, плод духовного корыстолюбия – зависть – каинов грех. Согласно Данте, зависть – грех Каина, Иуды Искариота, Брута и Касио. Каин убил Авеля не по причине экономической конкуренции, а из зависти к милости Божией, которая досталась Авелю, и Иуда предал Учителя не за тридцать сребреников, а из зависти: Иуда был духовным корыстолюбцем, а потому и завистником.
Я пишу эти строки вдали от моей Испании; но моя Испания, дочь моя, Испания воскресения и бессмертия, она здесь, со мною, в этой моей Франции, которая питает плоть мою и дух мой, мое воскресение и мое бессмертие. Вместе с агонией христианства я чувствую в своей душе агонию моей Испании и агонию моей Франции, и я говорю, за Испанию и Францию, а в их лице и за все – христианское и нехристианское – человечество: «Да приидет Царствие Божие… Пресвятая Дева Мария, Матерь Божия, молись за нас, грешных, на сей час и в час нашей смерти…». Сейчас, сейчас, ибо час сей – это час нашей агонии.
«Христианство, оно, как холера, проходит по земле, чтобы унести с собою нескольких своих избранников, а затем исчезнуть без следа». Эти слова отец Гиацинт услышал от М. Газье, последнего из янсенисгов, на одном официальном ужине 25 января 1880 г. Ну а цивилизация, она разве не болезнь, которая уносит с собою своих избранников, ввергая иx в безумие? В конце концов, людей эта холера уносит очень быстро. Для М. Газье христианство было одной болезнью, а цивилизация – совсем другой. Но в сущности это все одна и та же болезнь. А болезнь – это не что иное, как внутреннее противоречие.
Я пишу эти строки – повторяю я вновь – вдали от моей Испании, матери и дочери моей – да, вот именно, дочери моей, ибо я один из отцов ее, – и пишу я иx в то самое время, когда Испания моя агонизирует, а в ней агонизирует христианство. Она вознамерилась распространить католицизм мечом, объявила крестовый поход, и мечом погибнет. Мечом отравленным. Агония моей Испании это и есть агония моего христианства. Также как агония моего кихотизма это и есть агония Дон Киxoта.
Недавно в Вера были гарротированы несколько несчастных, которых перед этим военный Трибунал признал, невиновными. Они были гарротированы потому, что этого требует воцарившийся террор. И хорошо еще, что не были расстреляны! Ибо когда я однажды сказал нынешнему королю Испании – а на дворе у нас нынче суббота, 13 декабря 1924 г., – что пора бы уже покончить со смертной казнью, дабы покончить наконец с палачами, то он мне ответил: «Но эта казнь существует почти повсюду. Во Французской республике, например, она тоже есть, и хорошо еще если без кровопролития…! «. Он имел в виду гарроту в сравнении с гильотиной. Но Христос агонизировал и умер на кресте – с кровопролитием, и тогда пролилась кровь искупления. Вот так и моя Испания агонизирует и умрет, быть может, на кресте, от меча и с кровопролитием… Прольется ли и теперь кровь искупления? Поживем – увидим. Быть может, вместе с кровью из нее вытечет и яд, испортивший ей кровь.
Но Христос не только пролил кровь на кресте, кровь, которая, брызнув на сотника, слепого солдата, заставила его уверовать и прозреть. В своей агонии, в своем борении на горе Елеонской (Лука, XXII, 44) он обливался потом, и пот его был, «как капли крови» – φσεί Θρόμβοι άΐματοζ. И те капли пота, подобные каплям крови, стали семенами агонии, агонии христианства. А Христос тем временем молился: «Не Моя воля, но Твоя да будет' (Лука, ХХ11, 42).
Христос наш, Христос наш! Для чего Ты нас оставил?
Париж, декабрь 1924 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.