Текст книги "Форточка с видом на одиночество"
Автор книги: Михаил Барановский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Лев Толстой, если не врет, помнил, как его пеленали. Я же, как ни силюсь, не могу докопаться не то, что до младенчества, а и до более взрослой фазы своего детства. Иногда мне кажется, что его и не было. Будто бы появился на свет и тут же из роддома отправился в школу. Впрочем, однажды в детском саду, когда мы играли на улице, чья-то бабушка угостила меня сырой сосиской.
За тридцать восемь лет я много чего успел съесть. Какие только вкусности не готовила мама. Какими только гастрономическими изысками не соблазняли меня разные женщины. В каких только ресторанах не тратил я денег… Но. Никогда в жизни не испытывал я такого удовольствия от еды, какое мне доставила та сырая сосиска из советского гастронома, которую я держал тогда в своих маленьких и грязных руках летом шестьдесят седьмого примерно года. Помню, я тогда хотел жениться на воспитательнице Марии Владимировне. Она была похожа на пони. Монголоидные глаза и челка. Тогда я еще мог влюбляться.
Я лежу под одеялом, пью кофе, курю и слушаю джаз. Дым от сигареты плывет под потолком перистыми облаками и, достигая открытой форточки, сливается с туманом. Я пытаюсь понять, чем, собственно, так уж хороша была та, случайно попавшая мне на молочный зуб сосиска, память о которой я пронес сквозь тридцать пять лет? Чем отличалась она от тысячи других съеденных мной за эти годы сосисок? И самое главное: почему из тысяч женщин, встречающихся мне на жизненном пути, ни одна (пони – не в счет) таким же необъяснимым образом не привела меня в состояние влюбленности?
Ни фу – ни фа, как говорят испанцы о лишних людях. Ни фу – ни фа.
РОСТОВ-ПАПА
Что-то мне не пишется.
Я никак не могу определиться с идеей романа, с главными действующими лицами, с обстоятельствами, которые должны привести их в движение, ни с чем. Я даже не могу решить, где должны развиваться основные события романа? Мне надо поместить героя в какую-то среду, снабдить его воздухом, недвижимостью, пейзажем за окном, чтобы он мог во всем этом как-то существовать. Хорошо я знаю только один город. Ростов. Ростов-папа.
Ростов-папа, Одесса-мама. Такая урбанистическая парочка. Получается, как бы отчасти еврейская жена и русский, опять же от части, муж.
Как говорит одна моя знакомая Маша: «Раньше я была еврейкой только наполовину, а теперь – на все сто. За двадцать лет совместной жизни с Перельманом я столько попила его крови…»
Так что, поди, теперь разбери: кто есть ху?
В общем, когда-то они, возможно, были счастливы вместе, а потом денонсировали свой брак. Она нашла себе другого – украинца. А он – так снова и не женился.
В Одессе я был один только раз еще мальчиком, в пубертатный период. Помню, у меня тогда все время болели яички. И больше никаких воспоминаний об этом городе.
Ростов – единственный в мире город-папа. Даже Ватикан не удостоился подобной чести, что было бы вполне логично. Почему Ростов – папа? Кто его дети? Не хочется развивать эту метафору. Оставим ее для школьных сочинений. Ну, папа и папа.
Умное слово «топонимика» шагнуло со страниц энциклопедий и научных статей прямо в народную гущу и жижу массового сознания. Было это в начале девяностых. Ворошиловскому проспекту решили вернуть бывшее название – Большой. Моя родственница Лола реагировала на это абсолютно индифферентно. Со свойственными ей еврейскими интонациями она сообщила: «Ну, будем теперь ходить по Большому. Что с того?»
Сейчас она ходит по другим улицам и, мало того, – по другому континенту.
Помню, я чуть было не заблудился, когда Театральный проспект, на котором я вырос и прожил большую часть жизни, переименовали в проспект Микояна. Слава богу, новые таблички с указанием улиц достаточно быстро свинтили и вернули старые.
Как говорят экскурсоводы, посмотрите направо.
Театральная площадь. В бронзе отлита женщина. На ладони ее вытянутой руки сидит голубь – символ мира. Рядом с женщиной застыл ребенок. Злые языки в голодные брежневские годы приписали девочке слова: «Мама, мамочка, наш завтрак улетает!»
В Ростове много странных монументов.
Перед вами памятник Кирову. (Кстати, если КИРОВ прочитать наоборот, получится ВОРИК. Учитывая репутацию Ростова, получается весьма занятная анаграмма.) Многие годы он возвышался напротив изнурительного долгостроя – музыкального театра, указывая рукой на еще имеющиеся отдельные недостатки. Здание возводили десятилетиями. Многие полагали, что театр в форме открытого рояля вообще никогда не достроят. А оптимисты говорили, что, когда строительство наконец-то завершится, Киров резко опустит руку.
Не случилось.
ПОД ЯЙЦАМИ
Особое внимание хотелось бы уделить памятнику Семену Михайловичу Буденному на вздыбленном коне, с шашкой наголо. Говорят, сначала никаких яиц не было и в помине. Но, когда Семен Михайлович собственной персоной, при полном параде, в расклешенных усах прибыл на торжественное открытие монумента и не обнаружил у коня яиц, возмущению его не было предела. Ибо под задницей легендарного кавалериста никогда не водилась ни одна кобылица. Что тут делать? Правда жизни в период расцвета соцреализма добралась до самых укромных, самых интимных мест. Торжественно сдернутое в момент открытия памятника полотно пришлось натягивать заново. Под его покровом приделали яйца. Да такие, чтоб уж на этот раз ни у кого и тени сомнений не возникло относительно половой принадлежности скакуна – огромные, монументальные, гиперреалистичные каменные яйца. С такими яйцами в живой природе не обитают. А вдруг случись такая аномалия – впору обращаться к ветеринару. Потому как скакать мешают. Даже стоящие по обе стороны от коня матрос с красногвардейцем не в состоянии своими мощными фигурами заслонить лошадиные гениталии. Они до такой степени, что называется, перетягивают на себя одеяло, приковывают внимание, завораживают и уже не отпускают ваш взгляд, что заслоняют собой всю скульптурную композицию. Все делается как бы не резким, а в фокусе получаются одни лишь яйца. Зато Семен Михайлович, говорят, остался доволен.
С тех пор ни одно поколение ростовчан назначало встречи, приглашало на свидания, томилось в ожидании возлюбленных здесь, у памятника – «под яйцами».
Как-то оказавшись неподалеку от памятника Юрию Долгорукому в Москве на Тверской, я специально подошел поближе. Из чистого любопытства. Как и предполагалось: вторичность первичных половых признаков очевидна. Наудачу скульпторам Юрий Долгорукий по уважительной причине не смог присутствовать на открытии монумента в его честь и внести необходимые коррективы.
А вот статуя Пегаса во дворе ростовского Союза писателей и вовсе без яиц. Хотя, будь у нее такие яйца, как у буденновского скакуна, не знаю, как насчет вдохновения, но крылья бы не пригодились точно.
УМЕРЕТЬ НА ШИРОКУЮ НОГУ
Как-то я в очередной раз прилетел из Москвы в Ростов. Мама сказала:
– Лолка прислала тебе из Америки золотой магендовид, а мы подарим тебе цепочку.
Я говорю:
– Какая-то она новорусская, хоть и с магендовидом.
А папа взял меня за руку:
– Возьми, – говорит. – Там бабушкины зубы, мои зубы и наши с мамой обручальные кольца.
Вот так. Почувствуйте дыхание Освенцима!
Я понял, что не могу не носить эту цепочку, в которой все в прямом смысле переплавилось. Есть в этом какая-то драматургия. Хотя к семейным реликвиям я отношусь без должного пиетета. Особенно к столовому серебру. Когда вижу слизанные кончики ложек… Пусть даже ртами моих бабушек и прабабушек… Аппетита это не прибавляет. Лучше все переплавить: вилки, зубы, кольца…
Как переплавляется одно поколение в другое, смерть в жизнь.
Вот только думаю: кому пригодится моя металлокерамика?
Так мы плавно подъехали к кладбищу. Ростовское кладбище – самое большое в Европе. (И нам, ростовчанам, есть чем гордиться!) Тут вы воочию убедитесь в том, что не только жить, но и умирать можно на широкую ногу. Здесь легко отыскать памятники ничуть не хуже тех, что стоят в центре города. Хотя, как мне кажется, пафос на кладбище не очень уместен.
Сюда лучше приезжать весной или летом, как на природу. Деревья уже зеленые, пахнет акацией и жасмином, щебечут птички и как-то очень покойно.
– Когда я умру, посадишь на моей могиле акацию, – сказал мне папа. – Мне нравится этот запах.
– Ты думаешь, будешь лежать там и нюхать? – поразился я его наивности.
Если есть тот свет, думаю, там должны цвести акации. Как в Ростове.
СВОЯ И ЧУЖАЯ НУЖДА
Ростов состоит как бы из двух городов: собственно Ростова и армянского Нахичевани. Из всего Нахичевани я знал только одного армянина – Колю Николаева. Правда, наполовину ассирийца. Однажды я вручил ему на день рождения коробку подарочного мыла исключительно из-за того, что на ней было написано «МЫЛО ИЗ НИКОЛАЕВА». Коля того стоил.
Центр Ростова маленький, а вот спальные районы: Западный, Северный, Александровка – значительно превышают его по площади. Это понятно: спящих больше, чем работающих.
Эти спальные районы ничем не отличаются от таких же районов в Харькове, Питере, Москве и других российских городах. Безликие многоэтажки и прилагаемая к ним инфраструктура, в которой обычно напрочь отсутствуют общественные туалеты.
Кстати, однажды в Москве мы с армянином Колей Николаевым зашли в какую-то подворотню и справили там малую нужду. А выйдя на улицу, с восторгом обнаружили на доме табличку: «Институт водных проблем».
Ростов расположен на холмах. Поэтому если вы прибыли в город по воде, вам придется круто взять вверх, поднимаясь от набережной в сторону центра.
От Дона выложенная брусчаткой дорога поведет вас мимо одноэтажных, большей частью дореволюционных строений «частного сектора» и «старого фонда» конца позапрошлого века. Эти дома примечательны, прежде всего, своей изнанкой. Дворами-колодцами с металлическими, шаткими лестницами и общими на этаж деревянными палубами балконов, где сушатся на солнце связки речной рыбы, и чьи-то выстиранные рейтузы, и широкоформатные экраны простыней для демонстрации черно-белой хроники моего детства. Чешуйки облупившейся краски на дверях и стенах. Старческий пигмент рыжей ржавчины, выступающий на металлической балюстраде длинных ярусов балконов. Запах близкой илистой реки, сырости, закрытого от солнца днища двора и пышущей жаром крыши. Старческий, остеохондрозный скрип и потрескивание деревянных полов. Эти дома еще хранят ту, коммунальную, вымирающую атмосферу общего двора, общих кухонь, общих обид и прощений, общих склок и примирений, общих несчастий и торжеств.
Я родился в одном из таких домов, на улице Обороны, около Центрального рынка.
Помню широкую мраморную парадно-белозубую лестницу, ведущую в темную гортань общего коридора. Своей помпезностью эта лестница грубо контрастировала с убогим жильем коммуналки и единственным на всех ее жильцов жалким сортиром. Мне было тогда не больше трех лет. Я зашел в туалет, вернее, успел лишь открыть незапертую дверь и увидел водрузившуюся с ногами на унитаз одноглазую соседку Филимонову. Она сидела, как стервятник на горной круче, и пучилась на меня своим невидящим стеклянным глазом, который зловеще сверкал, отражая мерцание сорокаваттной лампочки. В ту же секунду я захлопнул дверь, но сердце мое еще долго трепетало от ужаса.
Говорят, когда в ЦПКО построили шикарный, отделанный мрамором общественный туалет, к нему даже приставили швейцара, в обязанности которого входило следить за тем, чтобы посетители не взбирались грязными башмаками на сияющие унитазы. Для этого он заглядывал под дверцы и если не обнаруживал спущенных на пол ног, стучал большим кулаком в кабинку и свирепым басом громыхал: «Ноги!»
Как-то раз новый туалет посетил Михаил Светлов.
– Ну, как вам? – поинтересовались устроители экскурсии.
– Калос-сально! – ответил поэт.
Ростов незамедлительно отозвался на перестройку сооружением платного туалета в центре города на углу Большой Садовой и Газетного переулка. За пятачок – по маленькому, за пятнадцать копеек – по большому. Прейскурант! Многие искренне негодовали: как можно наживаться на чужой нужде?
Видимо, платные туалеты в России, и в Ростове в частности, никогда не будут приносить прибыли их владельцам. Ведь сколько лет прошло с открытия того первого платного туалета, а подъезды домов до сих пор пропитаны неизбывным запахом мочи.
Как-то я гулял в Парке Революции со своей собакой – ризеншнауцером Ирвином. Вдруг Ирвин навострил уши и куда-то стремительно ускакал. Я отправился за ним. Смотрю, двое мужчин мочатся под деревом. Ирвин решил не отставать: пристроился к стволу и поднял лапу. Мужики пришли в неописуемый восторг. «Брат…» – говорили они ему. Так, все втроем стояли и воодушевленно ссали на одно дерево.
Когда в доме родителей что-то случалось с канализацией, возникал сантехник Женя – вечно всклокоченный, весь в пакле, всегда с бодуна. Женя привычно склонялся над унитазом и командовал. Родители ему ассистировали. У Жени был профессиональный сленг. Он говорил: «Толик, сышь? Поддержи здесь». «Рена, сышь? Принеси тряпку». «Толик, сышь…»
Ростов мечется между прошлым и будущим, между цивилизацией и варварством, между желаниями и возможностями, между купленным на последние деньги абонементом в филармонию и искушением поссать под деревом.
Через Ростов пролегает граница между Европой и Азией.
Наверное, эта граница пролегает и по мне.
МЕСТО ДЕЙСТВИЯ
Получается, что мой герой будет жить в Ростове только потому, что здесь жил я. Потому что я знаю этот город лучше других. А какое до этого дело читателю? Интересен ли ему герой из Ростова-на-Дону?
А если бы я большую часть жизни провел в какой-нибудь глухомани, в каком-нибудь г. Запиндюринске? Читатель довольствовался бы персонажами, прописанными в г. Запиндюринске? У меня нет ответа. У меня нет четкой позиции. Не только по этому вопросу. Вообще часто нет твердых убеждений, принципов. Не то чтобы я был совершенно беспринципным, но когда я участвую в каком-то диспуте и вслушиваюсь в аргументы сторон, порой не могу склониться к какой-то определенной точке зрения. Мне кажется, что и те и другие правы. Но ведь не могут же быть правы все? Или могут? Мне кажется, я очень нудный человек. И роман я напишу такой же занудный, под названием «Жить и умереть в Запиндюринске». С подзаголовком «Где родился, там и пригодился».
Вот и мой отец не хотел уезжать из Ростова, из России. Он говорил:
– Куда я поеду? У меня здесь все родственники похоронены.
– Ну, правильно. Все, что тебя здесь держит, – это могилы, – отвечал я.
И тут меня в очередной раз осенило. Мой герой должен жить в виртуальном пространстве, в мировой Сети, в Интернете, везде и нигде. А влюбляться и заниматься сексом можно и по переписке. Мне показалось, что это очень удачная идея. Но, поразмыслив, я решил отказаться от подобной затеи. Все-таки в романе должна быть реальная жизнь. Пусть она начнется в провинциальном Ростове, а продолжится в Москве или в Венеции, или в Дюссельдорфе…
ГУТЕН ТАГ!
Сначала в Германию поехал я. Поехал на разведку.
Я всегда завидовал людям, владеющим хоть каким-нибудь иностранным языком. Это так приятно, когда тебя понимают где-нибудь в кафе на берегу Рейна. Заходишь, а сразу, с порога говорят: «Гутен таг!» И я легко, несколько не смущаясь, отвечаю в том же духе: «Гутен таг!» И они думают, что я еще что-то могу сказать. А я все. Ну, практически. И самое обидное, что, как ни произноси это «гутен таг» на разные лады, с всякими там модуляциями, обертонами и секвенциями, а все равно больше чем «добрый день» ничего этим «гутен таг» не выразишь. И твой богатый внутренний мир останется для них незамеченным. Потому что нужны еще какие-то слова.
Заказал кофе и «апфельштрудель». Это все, что я понял в меню. А только что я шел по старой улочке Дюссельдорфа. Дождь бился о брусчатку. Брусчатка блестела. Рейн был в тумане. Люди прятались под полусферами зонтов, как грибы. И город был такой черно-белый, кинематографичный. И я шел и думал о чем-то непростом. Ощущал, как все это стремительно ускользает в прошлое, просачиваясь сквозь сито настоящего. Думал об ускользающем времени. Ускользающей жизни. Потому что только за границей понимаешь это в полной мере. Когда озираешься по сторонам и каждая улочка неожиданна: неизвестно, как она называется, какими домами застроена и сколько от нее тянется других улочек. А когда бредешь давно исхоженными маршрутами и все знаешь наперед, то время размазывается, как масло по бутерброду. Ведь ты давно уже здесь ходишь. Может, всю свою жизнь. И еще долго будешь ходить теми же улицами. И не услышишь этого пронзительного колокольного звона, сорвавшегося с остроконечной кирхи где-то в Дюссельдорфе. Часы пробили полдень или какое-то другое время суток. И понимаешь, что это время уже прошло. Полдня пролетело или даже больше, а ты и не заметил, как оно превратилось в прошлое. В твое прошлое.
Как перевести мне это на немецкий? «Гутен таг…»
Закончились сигареты – так часто и нервно я курил.
– Гутен таг, – сказал я фрау в ларечное окошко. – Цвай «Мальборо».
И она меня поняла. И мне стало приятно. Всегда приятно, когда тебя понимают, а особенно когда ты далеко от родных мест и совсем один в чужой стране, в чужом городе, на чужой улице, и даже сигарет у тебя нет – такой ты одинокий.
А одиночество говорит без акцента в России, Германии, Израиле… Везде.
И потом во всех немецких кафе я только и заказывал, что кофе и «апфельштрудель». Так прошли полтора месяца. Стоит ли говорить о том, как я теперь ненавижу эти «апфельштрудели».
А вернувшись в Москву, я пошел в ресторан и заказал супу горохового, омлет с помидорами и водочки – сто пятьдесят. И только тогда почувствовал себя дома. Так сильно, как никогда еще дома я не чувствовал себя дома. И время потекло привычно, по-домашнему уютно. И я ни о чем больше не жалел. Разве только о том, что не владею никаким иностранным языком. Но дома время течет не так стремительно, как за границей, и кажется, все еще успеется, потому что жизнь такая длинная, такая длинная…
БЕЗ ЯЗЫКА
Как-то в Израиле меня познакомили с одним старым евреем. Он спросил меня:
– Do you speak english?
– No, – сказал я. – My english so bad.
– Иврит?
– No.
– Идиш?
– No, – вздохнул я.
– Фрэнч?
– No, – вздохнул я еще тяжелее.
– Дойч? – не унимался он, унижая мое человеческое достоинство и оскорбляя мой интеллект.
– No.
– А я не говорю по-русски, – сообщил он в финале, надолго испортив мне настроение.
И тогда я сказал себе, что непременно выучу английский.
Я до сих пор себе это говорю.
Один американец, прилетевший в Москву ранней зимой, сразу же купил себе шапку в Шереметьеве-2. Он жутко замерз уже по дороге из самолета в здание аэропорта. И вот он купил первую попавшуюся шапчонку и тут же нахлобучил ее на свою беспечную американскую голову и вышел на улицу. Какой-то предупредительный гражданин на стоянке такси подошел к нему и, улыбаясь, сказал:
– Ярлык! – указывая взглядом на бирку, свисавшую с шапки за ухом у иностранца.
Американец воспринял это как приветствие и, улыбаясь, радостно повторил:
– Ярлик, ярлик!
Потом он сел в такси. В машине работала печка. Стало жарко. Он снял шапочку с ярлыком, расстегнул куртку. Он не знал слова «жарко» и тем более слова «печка». Не понятно вообще, о чем думают эти американцы, прибывая в наши края. И тогда, любезно обращаясь к водителю, он сказал:
– Солнце!
Водитель, смотря в беспросветную, обложенную тучами серость зимнего дня, вяло произнес:
– Да…
Водитель долго уже работал водителем и повидал на своем веку всяких пассажиров со странностями. Так что он не сильно удивился.
Иностранец, подумав, добавил:
– Много солнца.
«Сколько сумасшедших вокруг!» – подумал таксист и, вздохнув, сказал:
– Ага…
Очень сложно без языка любому человеку в чужой стране. Но наши люди в силу природной смекалки все же более находчивы, чем какие-нибудь там американцы.
Мне рассказывали, как две русские девушки приехали в Испанию отдыхать. И там какие-то испанцы попросили их приготовить пельмени. Отправились в магазин. Им надо было купить говяжьего и свиного фарша. Но они не знали никакого языка, кроме русского.
Тыча пальцем в фарш за витринным стеклом, одна из них спросила продавца:
– Му-у-у?
Тот утвердительно кивнул.
– А хрю-хрю? – спросила девушка.
В Германии мне рассказывали, как одна наша соотечественница пришла в супермаркет, чтобы купить курицу. Супермаркет огромный и курица средних размеров в нем не сразу отыщется. А как «курица» по-немецки, женщина еще не успела выучить. Тогда находчивая дама взяла упаковку яиц и обратилась к первому встреченному продавцу с вопросом:
– Где их мама?
А еще одна барышня только приехала в Германию, и, видимо, от нервного напряжения у нее стали выпадать волосы. И она испугалась, что скоро так совсем облысеет. А лысой женщине гораздо сложнее адаптироваться в новой стране. И вот она пришла в какой-то косметический салон. Дергает себя за оставшиеся еще волосы и приговаривает: «Ауф видер зеен. Ауф видер зеен. Ауф видер зеен».
Ее поняли, дали какую-то мазь, сказали, что надо втирать каждый день, и так же жестами только в обратном порядке показали, что волосы будут к ней возвращаться, приговаривая: «Гутен таг. Гутен таг. Гутен таг».
БАНКА С ГВОЗДЯМИ
Однажды, уже перед самым отъездом родителей, я засиделся на кухне до глубокой ночи с книжкой в руках. Квартира была уже практически пустой. Мебель – какую продали за бесценок, какую раздарили. Всюду стояли упакованные сумки. Голоса множились, налетая на голые стены. Наша маленькая квартирка в кооперативной хрущевке тоже была уже продана. Новые жильцы ожидались со дня на день.
Здесь я вырос. У меня была отдельная комната: два на три метра. Сделанная отцом стенка с секретером, тумбочка для постельного белья, стул и диванчик, с которого у меня к восемнадцати годам стали свешиваться ноги. Вот и вся обстановка.
Примерно в том же возрасте, когда я перерос свой старенький диван, я познакомился с Машей. Она жила в доме напротив. Ее окно смотрело на мое. Мы разговаривали с ней по «видеотелефону» – я стоял с трубкой у своего окна, она – у своего. Потом она вышла замуж и уехала в Израиль. После этого я перестал расти. Хотя мне не помешало бы еще несколько сантиметров. Напротив стали жить чужие люди, с которыми я не разговаривал по «видеотелефону». И вообще смысл смотреть в окно был утрачен.
Скоро и в нашей квартире будут жить «чужие люди».
Из коридора послышался какой-то шорох, потом появился папа в трусах, с пол-литровой банкой.
– Вот, – сказал он, – отобрал самые лучшие гвозди. Возьму с собой в Германию.
– Какие гвозди?
Он говорит:
– Самые лучшие. Я отобрал.
– У вас и так груза на пятерых!
– Ничего. Гвозди пригодятся. И тисочки возьму.
– Кого ты ими там будешь тискать?
– В Германии металл дорогой, – говорит.
Я посмотрел на него. Он в трусах, щурился на яркий свет, взлохмаченные остатки волос, в руках банка с гвоздями… Мне захотелось его обнять.
ВЕЧНОЕ НАЧАЛО
Самое сложное – начать. Это правда. Я почему-то всегда в начале. В самом начале. Там, где другие уже давно довольствуются результатом, я только пристраиваюсь в самый хвост бесконечной очереди, зная, что на мне обязательно закончится. Какое-то вечное начало. Куда ни плюнь. Такое ощущение, что я не жил все эти сорок лет, а лишь примерялся к жизни. Я каждый раз начинаю с нуля. Этот нуль вся время прокручивается, за что бы я ни взялся. Он абсолютно гладкий, за него не зацепиться, не ухватиться, не покатить вперед. Я все время на нуле. Все мои счетчики и счета обнулены. Они отсчитывают только прожитые годы и безвозвратные потери. Они работают только на минусы.
ХОРОШО
Помню, мы идем тогда еще с моим пятилетним сыном по улице, тем временем года, когда «почки» ассоциируются с деревьями, а не с урологами, когда птицы продирают онемевшие за зиму горла и солнце лежит на еще холодном небе, как желток на не прогревшейся сковородке. Вдруг Марик останавливается на полуслове-полушаге и спрашивает, застыв:
– Папа, а у тебя большой писюн?
– Да, – говорю, прочувствовав важность момента, – большой.
– И у меня большой, – произносит он успокоенно.
И мы продолжаем оборванный шаг и разговор, кажется, о бабочках.
Да, Марик, у твоего папы большой писюн. Я иду по жизни с большим писюном, вот, как сейчас.
Хорошо. Взявшись за руки, гуляют по весеннему бульвару отец и сын с большими писюнами.
Скоро деревья станут зелеными.
– Скоро с тополей полетит пух, – говорю я.
– А с акации – тля, – говорит Марик.
Скоро придет жара. Мы будем стучать по арбузам, как в тамтамы, и с треском вскрывать острыми ножами их полосатые панцири. Мы будем варить кукурузу, вгрызаться зубами в ее молочную мякоть и высасывать сок из оголенных початков. Мы будем стреляться из водяных пистолетов. Ты – Пушкин, я – Дантес. А потом – наоборот. Мы будем играть в футбол. Один на один. И если кто-то из нас свезет себе коленку о шершавость асфальта, то ни за что не станет плакать.
А однажды по дороге в кино мы попадем под страшный ливень и укроемся под большим зонтом летнего кафе, прижавшись друг к другу. Мы станем наблюдать за лужами и натяжением пузырей, за смешной толстой теткой с полиэтиленовым пакетом на голове, неуклюже перескакивающей через потоки воды. Мы будем следить за тем, как молнии рвут ткань неба на лоскуты и как оно трещит громом. Это куда интереснее того фильма, на который мы не попадем из-за этого ливня. Потом прояснится, как в кино после сеанса.
Волосы наши еще будут пахнуть дождем, когда мы вернемся домой и выпьем горячего чаю. Потом мы отключим телефон и заснем рядом на диване. Будто на плоту. Посреди океана ночи. Нас будет покачивать на волнах наших снов. Отца и сына с большими писюнами.
КОСМИЧЕСКАЯ ПЫЛЬ
Вечером я опять открыл окно. Погода была примерно такой же, как вчера. Я попытался подышать воздухом. Я даже включил Стиви Уанднера. Но это не помогло. В чем же здесь дело? Отчего то, что доставляло удовольствие только вчера, сегодня не приносит желаемого результата?
Я смотрел в окно, на небо, на звезды. Мне стало как-то не по себе. Я подумал, что вот земля болтается в космосе. Она ни на чем не подвешена, ни на что не опирается. Просто болтается сама по себе. Она еще и вращается! Среди каких-то там планет, астероидов, черных дыр, всякой космической пыли и дряни. Несется по космосу. А я – на ней, беспечно выглядываю в окошко…
Это навеяло на меня ужас. Хотя летать на самолете, конечно, страшнее. Но, в общем, это примерно одно и то же.
И еще я смотрел на небо, на звезды и как-то физически чувствовал, как движется время. Мне захотелось укрыться где-то от этого стремительного потока секунд, минут, часов, дней, недель, месяцев, лет…
Я огляделся по сторонам, но не нашел на своей кухне достойного убежища.
ВСЕ – УБЛЮДКИ
Я решил какое-то время не думать о романе. Я должен отдохнуть от этих мыслей. Потому что чувствую, как он давит на меня, этот роман. Чувствую свою ответственность перед будущими читателями, пред грядущими поколениями. Нельзя так взять с бухты-барахты и что-то такое великое и глобальное начать делать. Пусть отлежится где-нибудь там, в подсознании. А потом только и останется – сесть и записать. Все гениальное обычно рождается не в муках, а легко и непринужденно.
А пока я решил встретиться с Машей. Просто прогуляться, развеяться. С этой Машей мы знакомы лет тридцать. Она тоже из Ростова. Последние лет двадцать мы с ней просто дружим. Болтаем, гуляем, ходим в кино, едим суши – проводим время. Я позвонил ей и сказал, что хочу встретиться.
И вот. Мы идем по Бульварному кольцу. Настроение у нее отвратительное. Никогда еще я не видел ее в таком состоянии. Она переезжала с одной квартиры на другую, и во время переезда потерялись все ее фамильные драгоценности. Я искренне посочувствовал. Это все, на что я был способен.
На Сретенском бульваре она попала в зону турбулентности, но, кажется, не заметила этого. Так сильно она переживала из-за этих драгоценностей.
Я видел, как ее трясет, будто в лихорадке, и еле заметно подбрасывает так, что содержимое ее сумочки то и дело встряхивается и бьется о дно. С тихим, чуть слышимым звоном вокруг нее сталкиваются и разбиваются молекулы, выпавшие из них ядра, подпрыгивая, катятся вдоль бордюров.
Еще она поругалась со своим директором.
– Семенов сволочь, – говорит она.
Я соглашаюсь.
Как с ним работать дальше, она не знает.
Я стараюсь ее утешить. Карликовые, недоношенные смерчи, подхватывая песчаное покрытие Чистопрудного бульвара, завихряются перед ее ногами.
– Меня окружают сплошные ублюдки, – продолжает она.
Я молчу.
– Все ублюдки, – настаивает.
– Так уж и все?
– Все.
– А Тимофеев? – спрашиваю.
– И первый из них Тимофеев, – отвечает она, скрипя зубами.
– А Попов?
– Вот уж кто ублюдок!
Странно, если в отношении Тимофеева у меня еще были какие-то подозрения, то в Попове я практически не сомневался. Неужели действительно и Попов – ублюдок? Я представил себе его розовое лицо, вспомнил его, как живого, в деталях. Никогда бы не подумал.
– Ладно, – говорю, – хорошо. А Синицын?
– Ублюдок! – выпаливает она не задумываясь.
Хоть бы немножко посомневалась, чисто для приличия. Но нет.
– Что ты скажешь про Голощекина? Вот мне интересно! – говорю я.
– Ублюдок твой Голощекин, – отвечает.
Честно говоря, про Голощекина я и сам догадывался.
– Ну, а взять, к примеру, Трахтенбройда?
С моей точки зрения, Трахтенбройд – святой человек. Не думал я, что она посягнет на Трахтенбройда.
– Трахтенбройд? – переспрашивает.
Так я и знал. Назвать Трахтенбройда ублюдком при всем желании невозможно, такой это чудесный человек.
– Да, – говорю, – Трахтенбройд. Ну? Что? А?
– Ублюдок, – говорит она. – Полный ублюдок твой Трахтенбройд.
Я почувствовал, как температура, давление и плотность среды вокруг нее подвергаются хаотическим флуктуациям.
– Далай-лама? – почему-то срывается у меня с языка.
– Ублюдок.
– Хари Кришна?
– Ублюдок.
– Васко да Гама?
– Ублюдок! Ублюдок! Ублюдок! Да, все ублюдки, до единого. Хоть бы раз встретился не ублюдок. Так нет же! Все ублюдки. Все!
Она искрится электрическими разрядами, будто утраченными драгоценностями.
Тут я начинаю понимать, что, очевидно, и я не исключение. Я – очередной ублюдок, которому она может пожаловаться на жизнь. Я останавливаюсь.
– Знаешь, – говорю, – пожалуй, я пойду.
– А что случилось? – удивляется она.
– Ничего.
Неужели, думаю, не понятно?
– Ну, пока, – она свернула за угол.
И тут же яркая вспышка пронзила вечернее небо. Раздался взрыв, и над крышей пятиэтажного здания поднялось густое облако пыли. Я услышал, как мелкими осколками осыпается на дорогу содержимое ее сумочки.
Нет, думаю, все-таки зря она так про Трахтенбройда.
ДЕВУШКА МОЕЙ МЕЧТЫ
Я шел домой и думал. Думал, что мне очень нужна девушка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.