Текст книги "В знакомых улицах"
Автор книги: Михаил Чижов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глухой осенней ночью 1943 года в наш дом залезли воры. Вторые зимние рамы ещё не стояли в окнах. Воры во все времена – лучшие потребители передовых технологий. Банда домушников стеклорезом вырезала на кухне оконное стекло, смазав его предварительно мёдом, и бесшумно вынула. Девка-соучастница стояла на стрёме, трое влезли в окно и разбрелись по комнатам.
Славке – ему в ту пору исполнилось одиннадцать лет – захотелось в туалет. Проснувшись, он не сразу вскочил, как обычно, а какой-то неведомой и необъяснимой силой (может, это и есть интуиция) был остановлен. До его чуткого уха донёсся еле слышный шорох. Чуть погодя, он заметил некрупную фигуру, серой тенью проскользнувшую мимо него, лежащего на сундуке. Тогда он тихо спустился на пол и на цыпочках смело пошёл за неизвестным небольшого роста. Тот вошёл в гостиную, огляделся и направился к буфету, где обычно хранились ценности. Звериным чутьём поняв, что вор может боковым зрением заметить его, Славка прыгнул ему на плечи и сбил с ног.
– Тише, тише, это я, Шило, – зло зашипел вор, подумав, что это сообщник.
– Папа, мама, – заорал Славка во всю мочь своих лёгких, – воры!!! Ловите их!
Началась паника, все повскакали с постелей. Воры, воспользовавшись сумятицей, выскочили из дома и бросились вниз, на Похвалинский съезд. Но этот налёт обошёлся им боком: они наткнулись на милицейский патруль. Всех не поймали, но девку схватили, а та выдала остальных. И вот ведь совпадение, которое бывает не только в кино, как говорила мама. Один из патрульных приходился ей двоюродным братом. Он-то и рассказал маме, что бандиты планировали в случае их обнаружения резать по очереди всех проснувшихся.
Славка стал героем в глазах большой родни, а сам заболел с тех пор желанием борьбы с двуногой нечистью, по его выражению. Он поступил в пограничное училище, служил после его окончания на Курилах, переучился на чекиста, работал многие годы в ГДР, заканчивал чекистскую службу в центральном управлении. Его детская мечта сбылась в полной мере.
ПоходПеред глазами вновь солнечный воскресный летний день, когда мы собрались вчетвером – папа, мама, Валерка и я – на Бугровское кладбище. Требовалось что-то устроить на могиле деда с бабушкой. Впереди шли родители, а мы с Валеркой плелись по Малой Покровской сзади, о чём-то, как всегда, споря. Вдруг брат говорит:
– Смотри, сейчас слева пойдёт трамвай.
И действительно, трамвай пересёк Малую Покровку слева направо.
– Ух ты, – восхитился я, заинтригованный новыми способностями Валерки, – как ты угадал?
В детстве брат проявлял недюжинные способности проворства и сообразительности. С шести лет он бегал в хлебный магазин на «Решётку» и легко считал сдачу. Я же казался увальнем и тугодумом, о котором мама изредка говорила, что быть мне или очень умным, или круглым дураком.
– Слишком голова тяжелая у Серёжи, – добавляла она, – как ни упадёт, то обязательно стукнется головой.
Говорила за глаза, но я об этом почему-то знал. Верно, Валерка подсуетился по доведению до меня этой информации…
– Не скажу, секрет, – заважничал Валерка, дёрнув коротко остриженной головой, но в глазах – я это видел – мелькали хитрые искорки.
«Ладно, – подумал я, – совпадение».
Но метров через сто брат опять сказал, что сейчас пройдёт трамвай, но теперь уже справа налево. И вот чудо – прошёл. Тут уж я забеспокоился и очень разозлился.
– К-а-к? Откуда ты знаешь? – заикаясь от злости, прошептал я.
– Я – оракул и волшебник. Учись, мелочь пузатая, пока я жив! – крикнул брат, а сам отскочил в сторону, потому что я, хоть, будучи младше на три года, мог со злости больно ударить.
Я и в самом деле почувствовал себя круглым дураком, хотя и не знал, кто такой «оракул», но… «волшебник». Это слишком. Как же он, засранец, отгадывает, когда идти трамваю? – спрашивал я себя и не находил ответа. Выйдя на перекрёсток, я огляделся, пытаясь найти отгадку, но где там… Единственное, что бросилось в глаза – это вновь установленные светофоры, которые только-только стали появляться в городе. Тут же, на перекрёстке, находилась школа, во втором классе которой учился брат. Понятно, что Валерка знает этот перекрёсток как свои пять пальцев, но как его знание связано с трамваями – вот в чём загадка.
По Ильинке громыхали полупустые деревянные трамваи с незакрытыми дверями, изредка фыркали чёрные и юркие «Эмки» и величаво проплывали трёхосные американские «Студебекеры». Но я ничего не замечал вокруг, озабоченный загадкой, преподнесённой мне братом. Чертовщина какая-то.
Будь Валерка чуть великодушнее, и поясни мне истинную причину, то я зауважал бы его за находчивость. Но он ломался, словно тульский пряник, вызывая во мне досаду и раздражение. Состязательность, которой мы переполнялись, была хороша до поры до времени. Излишки в любом деле, даже в хорошем, несут в себе отчуждение и даже вражду. Слава Богу, что генетически я оказался свободным от зависти, а не то…
Решил я Валеркину задачку лишь спустя три года, когда сам стал учиться в этой школе. Ларчик открывался просто и с изрядной долей везения. Трамваи ожидали, когда для них загорится зелёный свет светофора, а для нас – красный, видимый издалека. Валерка брякнул наобум, увидев красный свет, что пойдёт трамвай. Конечно, интервал движения трамваев составлял не тридцать секунд – период чередования света у светофоров в ту пору, а гораздо больше, но брату повезло. Его величество случай! Он сумел поразить моё воображение.
Этот день стал богат на потрясения.
Наконец показалась красная кирпичная кладбищенская стена. Прямая и длинная, как стрела, она казалась монолитной и монотонной, словно «Болеро» Равеля. И в то же время зыбкой, купающейся в призрачном, знойном мареве, исходящем от перегретого булыжника, выложенного вдоль неё. И не тяготы пешего перехода, не физическое изнурение запомнились более всего, а одинокая старуха в чёрном, идущая вдоль стены, почти касаясь плечом ярко-красной кладки. Чёрный глухой редингот до пят, чёрная маленькая шляпка с чёрной вуалью, закрывающей лицо, чёрная сумочка на фоне рябиновой стены с белыми, исключительно ровными прожилками известкового раствора, замешенного, как объясняла мама, на яичном желтке.
Я вцепился в мамину руку, забыв о всех испытаниях и мучениях.
– Мама, кто это? – в моих глазах бился, наверно, огонь страха.
– Скорбящая мать или бабушка, – просто ответила мама, – она не ведьма из сказки. Не бойся.
Сильных и сложных чувств должно быть немало в детстве, иначе инфантильность сожмёт душу до угрожающих своей малостью размеров. И когда в пятнадцать лет я посмотрел фильм «Девять дней одного года» с больным Гусевым (Баталовым), бредущим на фоне стены какого-то огромного белого здания, память услужливо высветила мне, как на экране, печальную старуху, устало передвигающую ноги вдоль кладбищенской красной стены, бесконечной стены, чтобы помянуть своих любимых и дорогих детей. Мне легко понять настойчивого, порой упрямого Гусева, и жутковатую на вид старуху, и безымянную стену, часто вырастающую перед моим сознанием в трудную минуту. Её порой надо прошибить своей волей, как лбом…
– Как это грустно, что матерям приходится хоронить своих детей, – добавила тогда мама.
Слава Богу, ей не пришлось этого делать.
Обратной дороги будто и вовсе не было. Сила образа скорби, воплощённого в старухе у красной стены, победили усталость, жажду, злость от всезнайства брата. Всё негативное забылось. Остались образы неразделённого горя, тихой грусти и красной стены. Они не растворились в сумерках искрой вспыхнувшего, но ещё несовершенного сознания. Из-за того, видимо, что часто приходилось видеть этот кладбищенский кирпич, убитых горем людей. Когда родители, тётки и дядья старше тебя на сорок-пятьдесят лет, это не удивительно.
Всякий раз, когда я иду по кладбищу, неведомая сила заставляет меня скользить взглядом по лицам, фамилиям, именам, датам погребённых. Машинально отмечаешь интересные факты и образы, иногда даже считаешь, сколько лет жил некто, да ещё скажешь при этом: «Хорошо пожила старушка» или «Ого, силен старик!» Трудно определить необходимость этого действа. Тем самым ты вроде отдаёшь дань памяти совсем неизвестным людям, или представляешь, как будет выглядеть место твоего последнего упокоения, или пытаешься найти подтверждение красиво звучащему утверждению «ничто не проходит бесследно». Тогда-то и понимаешь, что кладбище – не место для человеческой души. На нём витают только факты, воссоздающие образы прошлого.
Если же упрёшься взглядом в кладбищенскую дорогу, чтобы не глядеть на бесчисленные имена, то странные чувства овладеют вдруг тобой, словно десятки, сотни глаз покойных с осуждением глядят на тебя. И снова скользишь взглядом по постаментам, по плитам, как бы пытаясь найти имя родного или знакомого человека. Их на кладбище становится всё больше, а вокруг меня меньше. Тех, с кем я часто ходил по знакомым улицам.
Мама«Жаворонки» – так называется народный праздник в день весеннего равноденствия, на который пекут из теста фигурки жаворонков и закладывают в них монеты или памятные амулеты. Почему-то этот обычай называют языческим, как будто народ не заслужил своих традиций, кроме религиозных. Особая любовь простых людей к жаворонкам объясняется просто: именно эта птаха вьётся в синем бездонном небе, когда крестьянин пашет и сеет. Она своей звонкой песней скрашивает тяжкий труд земледельца, заставляет его, пусть на секунду, оторваться и посмотреть в небо, лишний раз обратиться к Богу. Знает ли мир других певцов, подобных жаворонку, что не сидят во время пения на веточке или крепкой жердочке, надёжно охватив её тоненькими цепкими лапками, а парят под куполом небес, творя песню пробуждающейся к жизни земле? «Над полями, да над чистыми…».
– Чтобы злые духи не проникли в дом, на дверях перед этим праздником рисуют кресты, – сказала мама мне, вьющемуся вокруг неё и, вероятно, мешающему ей.
Зачем она сказала мне об этом? Не знаю. Я понял её слова как приказ к действию.
Мел я без труда нашёл в потайном ящичке швейной машинки «Зингер». Изрисовать крестами двери, а они были высокими, было нетрудно, но хлопотно: пришлось таскать за собой табуретку. Но мне этого показалось мало.
Я оделся и вышел во двор. Взял палочку в сарае и стал царапать кресты на снегу во дворе, но узкий двор почти полностью убирался от снега, тогда я перешёл в сад. И замер. Чёрные, как уголь, крупные птицы с белым колечком у основания носа купались в глубоком снегу. Я знал, что это грачи: ведь в кухне висела репродукция с картины Саврасова «Грачи прилетели». Один из них, видимо, особенно «грязный», закрыв глаза, забивался в снег с головой, ничуть не боясь меня и моего внимания. Долго он купался, долго и я стоял, наблюдая за ним. Наконец он улетел, а я, забивая валенки снегом, рисовал кресты. Здесь работы было много. Я нацарапал их десятки, заполнив всё белое пространство.
Смотрел ли на меня с небес ангел? Одно точно – истовости моей можно было позавидовать: уж очень мне не хотелось, чтобы злые духи или люди – это неважно, – именно злые (это слово я уже хорошо знал) не прошли в родной дом.
Помнится, что день стоял неяркий, пасмурный. Переполняло ли меня ощущение причастности к чему-то великому и тайному, известному лишь моей душе, я не знаю. Помню, что я впервые почувствовал себя защитником мамы, отца и всех родных. Маленький мальчик, рисующий кресты на снегу под хмурым низким небом в заснеженном саду с высокими глухими заборами. Картина казалась дикой в своей неестественности, заброшенности и отрешённости от мира, что шумел вокруг меня. Мира, который украдёт у меня спустя годы детскую чистоту и светлую, пропитанную искренней верой наивность, сделает меня жёстче, суше, официальнее. Жизнь часто похожа на облака даже внешне. Плывёт над головой лёгкая тучка, похожая на женское красивое лицо. Ветерок мало-помалу размывает его прекрасные черты: нос утолщается, губы растягиваются, дева дурнеет, дурнеет, а потом и вовсе расплывается без следа…
Мама пребывала в вечных хозяйственных делах и заботах о нас, пятерых детях, о муже, о свёкре и свекрови. Она топила русскую печь и готовила еду, кормила скотину, доила корову, стирала руками постельное бельё, наши многочисленные штаны и подштанники, рубахи и майки. Мыла полы в доме, а перед праздниками и в сенях, и в чуланах. Перед Пасхой она мыла крашенные маслом стены и потолки, перетирала всё, на что могла сесть пыль. Залезала рукой в самые удалённые углы, где паук мог сплести свою прочную и плохо заметную паутину. Мама полола огород: две грядки с луком, две грядки с огурцами и клубникой, одну – с чесноком и одну с морковью. Она следила за курами, чтобы те не клохтали, купала в бочке с водой непослушных, и вместе с клушкой выводила цыплят. Когда с нами жили старшие её дочери, они всячески помогали ей, но, оставшись без них, разбросанных по Союзу молодых специалистов, она тянула эту хозяйственную ношу одна-одинёшенька. Отец копал по весне огород, чистил хлев, разбрасывал навоз и подметал двор, носил с нами – Валеркой и мной – воду из водоразборной колонки.
Труд не старил нашу маму, только пальцы рук от многолетней дойки к старости скрутила подагра. К 26 годам у неё уже было трое детей, но она, по словам всех очевидцев, выглядела девчонкой. Мама со смехом рассказывала, как однажды ехала перед войной в трамвае, в том старом трамвае с деревянными сидениями, стоящими друг против друга. Как лицом к ней сел молодой мужик и долго смотрел на неё, изучая миловидное лицо с озорным от курносости носом, алые нетолстые губы, мягкий овал лица, обрамлённый чёрными как смоль волосами. Смотрел-смотрел, и стал вдруг сжимать её ноги коленями, с намёком заглядывая в глаза. «Не нахальничай!» – строго сказала мама. «Пойдём погуляем», – предложил парень. «Ты в своём уме? У меня трое детей!» Парень покраснел, тотчас встал и вышел из трамвая. Она могла защитить себя простыми словами, сказанными негромко и с предельной ясностью, доходящей до самого тупого.
Мама никогда не воспитывала нас общепринятым, нотационным способом. Никаких нравоучений я никогда не слышал от неё, – кажется, что она их не знала. То, что требовалось до нас донести, она демонстрировала показом или рассказом. Ненавязчиво, мягко и устало. Лишь после смерти её я узнал, откуда это раздумчиво-философское выражение маминых глаз. От больного сердца. На Гребешке к маме часто забегала участковый врач, чтобы послушать её сердце. Да, вот так: без вызова, без просьб, а просто по велению долга приходила врач. Какое-то редкое заболевание. После переезда на новое место к маме уже никто из врачей не ходил. Она не знала дорогу в поликлинику, и мы забыли, что у мамы больное сердце.
Часто она ссылалась на Святое Писание, но как мило она это делала! Схватишь, бывало, после сна что-нибудь из съестного, она заметит (как она всё успевала?) и скажет тихо, но не елейным голоском, словно набожная монахиня или слепая нищая, а уверенно, как умудрённый знаниями человек: «Нельзя греховными, не омытыми руками брать еду. Она – от Бога».
Кусок тут же застрянет в горле, и я, чтобы исправиться, стремглав бежал к рукомойнику и споласкивал руки водой, а потом умывался, вспоминая ещё одно наставление из Маминого Писания: «Прежде, чем сморкаться, умой руки и лицо». Сморкнуться же хочется сразу.
Пустяковые на первый взгляд советы. Главная сила не в них, а в устах, их вымолвивших. Это ясно становится позже, гораздо позже. Все эти наставления, порой шутливые, каким-то неведомым способом запомнились на всю жизнь, дисциплинируя нас. Подчиняться, соблюдать их было необременительно и даже приятно. Всегда легко подчиняться человеку, любящему тебя, и всем тем, кто уважает подчинённого, поднадзорного, воспитываемого.
В нашей семье обязанности стояли на первом месте, а права – на втором, как в сельских общинах, где права почти повсеместно заслуживались, а не давались априори. Потому-то они и были вторичны. В этом заключалось основное своеобразие крестьянской, а значит, русской, народной культуры.
Скажет мама, что перед походом на реку нужно наносить из водоразборной колонки (она по нижегородскому обычаю называлась «фонтаном») 200-литровую бочку для полива огурцов – значит, так тому и быть. Выполнил обязанности – заработал право отдыха – иди купайся и нежься на солнышке.
Мама была твёрдо убеждена, что если вокруг нет зла и его проявления в окружающих людях, то дети вырастут хорошими и добрыми. Наверное, она была фаталисткой, решившей раз и навсегда, что всё в руках Божьих, в том числе и черты характера, не говоря уж о судьбе.
С обязанностями тесно смыкалось такое слово-правило, как «надо». Думается, что оно – наиглавнейшая особенность русского человека, не испорченного ни генетически, ни морально. Вот сказала мама: надо идти. Я шёл, палимый нещадным июльским солнцем, глотая пыль. Шёл, превозмогая усталость, а порой боль. И что-то сдвигалось в моём сознании, его быстро населяли взаимно противоположные чувства, образы, представления. Я энергично переходил от состояния серого беспамятства к осознанию своего разума и тела, пусть мысли были короткими и неглубокими, а мышцы слабыми.
У брошенных или детей из неблагополучных семей недетское выражение глаз. Это от жестокости, чёрствости той среды, где они оказались не по своей воле, это от недостатка родительской, чаще всего материнской, ласки и любви. Такие дети, вырастая, вносят в мир с каждым поколением всё большее отчуждение среди людей. Они злы, практичны, несентиментальны и помнят себя с 2-летнего возраста.
Да, я не помню себя с этих лет, но вдоволь покупался в материнской ласке не только на отведённое на детство время, но и гораздо большее.
* * *
Где-то в подсознании укрепились во мне чувства уважения, освежающей силы и благодатной радости от любого физического труда, непременно избавляющего от вязкой кислоты унылых, однообразных буден и плохого настроения.
Иногда мне кажется, что в то далёкое время я был более собран, серьёзен и целеустремлён, чем во взрослой жизни. Словно всем, и прежде всего родителям, доказывал, что не зря появился на свет. Отцу, что вытягивал последние жилы на своей малоквалифицированной работе, чтобы прокормить и поднять большое семейство. Маме, весь день обихаживающей корову или рыхлящей грядки с овощами, которые требовались нашим бурно растущим юным организмам.
Мне трудно судить, насколько велика была набожность мамы. Перед великими праздниками она непременно выстаивала всенощные в доме старообрядческой общины на улице Гоголя и возвращалась домой за полночь, когда мы уже спали. Мы ни о чем её не спрашивали, а утром лишь жевали принесённые ею твёрдые просвирки, запивая их холодным молоком.
Она знала старославянский язык и читала по воскресениям красивые книги в сафьяновых переплётах с латунными застёжками. Помню жёлто-мраморные, шелковисто-толстые листы, пахнущие застарелой плесенью. Скорее всего, так пахла древняя кожа, отдавая запахи неведомых присадок при её выделке, и влаги, накопленной за долгие столетия. Бумага этих книг была сделана из тряпья, – тогда ещё не знали, как делать бумагу из дерева. Резкие, замогильные запахи наполняли дом и волновали нас, когда мама вносила их для чтения. Мы как-то никли перед этой непонятной и загадочной учёностью, подавляющей нас, и спешили убежать в очередной поход на реку или в овраг. Видимо, маме запахи тоже не нравились, и потому она держала свои заветные книги в чулане.
Большие, непонятные буквы вызывали невольное уважение и внутренний трепет от гордости за маму, понимающую эту «тмутаракань». Где теперь эти книги? Порой, вспомнив о них, горечь горькая заливает мою грешную душу, что та не помогла, не подсказала взять книги под своё крыло. Все-таки советское воспитание оказалось пусть не решающим, но значительным в нашем невнимательном отношении к старине, к памяти предков. Мы слишком буквально понимали (нас заставляли так делать) слова песни: «Мы наш, мы новый мир построим». Мама не настраивала детей против такого взгляда, понимая, что жить нам внутри этой системы долго. Быть же белыми воронами она нам не желала.
Богобоязненное мамино состояние в некоторые дни (православные праздники) разжигало во мне острое любопытство. Зачем эти походы на ночь глядя? Зачем светящая лампадка перед иконами? Зачем эти сложные движения правой рукой: сначала ко лбу, потом на живот, затем на правое и левое плечи. Загадочно и непонятно всё это!
Какие-то разговоры шли вокруг этих сложностей, и я что-то понял своим несовершенным, детским умишком и попросил:
– Мама научи меня молиться.
Сколько лет мне тогда было? Одному Богу известно.
– Для этого нужно терпение.
Мама не говорила, что для этого нужна ещё любовь к Богу. Она, верная своей методе, ни к чему не принуждала. Казалось, что она наблюдает лишь за нами, делая свои выводы, которые неведомым образом понимались нами без слов. Вздох сожаления, одобрительный кивок, вдруг погрустневшие глаза. Большего не требовалось.
– Молитву надо заучить наизусть.
– Скажи, что учить.
– «Богородица, Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с Тобою; благословенна ты в женах и Благословен Плод чрева твоего, яко Спаса родила еси душ наших».
Я ничего не понял. Мама почувствовала моё недоумение.
– Давай попроще. Слушай. «Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешного».
– Мама, я – грешный?
– Пока ещё нет, – мама улыбнулась, снимая возникшую напряжённость.
– Тогда зачем говорить, чтобы меня простили?
– Такая молитва. Она общая для всех.
– И для детей?
– И для тебя тоже.
– Надо молиться на коленях?
Где-то я уже видел или слышал, что молятся, стоя на коленях.
– Не обязательно на коленях, – мама отвечала серьёзно. Если бы даже подобие улыбки промелькнуло у неё на лице, моё желание непременно погасло бы искоркой на сильном ветру. – Можно стоя, но после крестного знамения делать поклон.
– Я буду на коленях. Сколько надо стоять?
– Насколько сил хватит. Теперь смотри на меня: как надо креститься. Сожми щепотью три пальца десницы, а потом прислони их ко лбу.
Она показывала, а я уже чувствовал всем сердцем, что ей по нраву и моя просьба, и моё желание с послушанием. И хотя она крестилась по-старообрядчески – двумя лишь пальцами, но меня, крещёного в церкви, она учила по её заветам. Она даже в этом не могла покривить верой и душой.
Чтобы мне было удобнее молиться, мама сняла одну из икон, что стояли на полочке в правом углу кухни, и поставила её на табуретку. Я встал на колени перед ней так, что мои глаза почти упирались в глаза Спасителя. Электрическая лампочка под потолком была погашена. Теплилась лампадка в тёмном углу передо мной, и огонь её тихо мерцал на латунных тиснениях оклада, на ребристом венчике нимба, а сама икона отбрасывала на угол тень, сужающуюся вверху и похожую на монашеский клобук.
Тёмный лик Иисуса смотрел из тёмного овала, вырезанного в кажущемся теперь золотым окладе, спокойно и раздумчиво, словно он спрашивал сам себя: стоит ли принимать молитву этого мальчишки. В окладе был ещё один вырез. В нём виднелись тоненькие полоски, разделяющие пальцы левой руки. «Шуйца» – так по-старославянски мама называла левую руку в торжественные дни. У правой было более благозвучное название – десница.
Сказав что-нибудь непонятное, она потом подробно, с интересом и озорным блеском в глазах объясняла. Как-то услышал от мамы – «Упокой душу грешную» и спросил:
– Мам, что такое душа?
– Подарок Божий человеку. Она помогает человеку любить, радоваться красоте, различать добро и зло.
– А, у кошки есть душа?
– Мне кажется, что есть. Кошки и собаки могут отличать доброго человека от злого. Только сказать этого не могут.
– Люди без души есть?
– Сколько угодно, – без запинки ответила мама, но призадумалась, – говорят же «бездушный человек». Злой, бесстыдный, бессовестный.
То, о чём она говорила, для меня было примером. Нормой, которой надо следовать без раздумий. Хотя и родилась мама в деревне и прожила в ней первую четверть века, но речь её в основном была «городской», свободной от всяких местных диалектов. Лишь иногда она проглатывала последнюю гласную «е» в глаголах, и у неё получалось «подумашь, „вытягат“, „вылечиват“»…
Перед праздниками деревянный дом пропитывался густым, духовитым и вкусным запахом мясных щей. Из огромного чугуна, стоящего на шестке русской печи, казалось бы, плотно закрытого, шёл невидимый парок, вызывающий зверский аппетит.
Хотелось есть, но скудный ужин давно уже прошёл, и надо было терпеть. «Бог терпел и нам велел».
Ну зачем же это говорить самолюбивому мальчишке?
Молился я истово, пока усталость не повесила мою голову на руки, положенные на табуретку. Наверное, это был самый счастливый сон.
С тех пор я считаю себя православным человеком. В школу я ходил без крестика не потому, что боялся насмешек. Мне неприятно стало бы, если по этому поводу в школу вызвали маму. Мне до сих пор хватает той веры в Бога, что вложила в меня она. Да, я редко хожу в церковь, один раз в год исповедуюсь и причащаюсь, но я не плюю на мостовую, какой бы грязной и заплёванной она ни была, не выбрасываю трамвайный или автобусный билет на Божий свет, выйдя на улицу после поездки, не оставляю в лесу мусор после пикника. Весь свод нравственных правил, заложенных мамой, словно груз, удерживающий подъёмный кран от падения, сидит во мне и не теряет веса.
И в то же время я отлично понимаю, особенно с приходом «новой» России, что быть православным в век оголтелого пиара, пошлости и распутства, повальной лжи, не прикрытой даже фиговыми листами мнимого благочестия, – значит обречь себя на насмешки, на бедность, на неуспех. «Успешность» же – основная фишка буржуазного бытия. Для успеха любой ценой – а именно он весьма ценится – часто требуется забыть о совести. Попробуйте воззвать к совести человека, её потерявшего, – можешь даже лишиться жизни. Растущие, как грибы после дождя, церкви вовсе не приведут к увеличению количества честных и благородных людей. Советский моральный кодекс был гораздо эффективнее, чем тысячи церквей. Пожилые люди помнят лозунг в транспорте: «Совесть – лучший контролёр». Казалось бы, очень просто отличить совесть от наглости, но нет: число нравственных дальтоников растёт с каждым годом.
Мы жили в любви и православном согласии, и потому легко и без нажима оформилась совесть и острое чувство справедливости, неприятие авантюр, интриг, подсидок.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?