Электронная библиотека » Михаил Эпштейн » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 16 июня 2014, 16:59


Автор книги: Михаил Эпштейн


Жанр: Воспитание детей, Дом и Семья


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
8

Итак, два первых воспоминания: одно утреннее – просыпаюсь с плачем; другое вечернее – не могу заснуть… Случайно ли, что оба они – на границе дня и ночи, там, где бытие, сплошь и гладко несущееся сквозь время, как бы спотыкается на неровных стыках между явью и сном?

Конечно, не обязательно, чтобы первыми запоминались именно пробуждение или незасыпание. Это вовсе не предмет воспоминания, а его первотолчок: очнуться, прозреть. У меня же так наглядно совпало, что суть воспоминания запечатлелась на тождественном ему предмете: пробудилась память впервые в миг пробуждения, не заснула – в миг незасыпания.

Любое воспоминание включает раздвоение, взгляд на себя со стороны. Днем мы обычно слиты с окружающим миром, ночью погружены в себя. Именно в промежутке между этими двумя состояниями, когда мы не принадлежим полностью ни тому, ни другому, чаще всего возникает отрешенность, невовлеченность. Тогда мы запоминаем и себя, и окружающее: внутреннее, из которого вышли, и внешнее, в которое не успели войти. Воспоминание, по сути своей, это зависание между сном и явью: душа, проснувшись наполовину, оглядывает себя и мир издалека: еще безучастная, но уже начинающая сознавать себя.

Соответственно два рода воспоминаний: резкие, как пробуждение, тягостные, как бессонница, – заполняют все мое детство и даже отрочество. Если вначале они возникали буквально на пересечении ночи и дня, то впоследствии уже не прикреплялись к конкретному времени. Условно их можно разделить на воспоминания «от стыда и страха» и воспоминания «от скуки и тоски». В первых ощутим испуг внезапного пробуждения, выпадения из тьмы на свет; во вторых – тоска неодолимой бессонницы, долгого бездействия во тьме.

Яснее всего мне запомнились в детстве моменты, когда действительность казалась удручающе однообразной, когда я оставался один, среди неподвижных вещей, и ничто вокруг не менялось. Тогда, равнодушный к миру, я мог объективно созерцать его – таким, бесконечно скучным, не дающим увлечься и забыться, он мне и запомнился. Вот, например, в пасмурный зимний день я гуляю один во дворе и от нечего делать втыкаю палку в сугроб – десять, сто, тысячу раз я поразил его насмерть, тоскуя от бедности своей затеи, зато запомнил навсегда.

Иногда же, наоборот, я вел себя резко, вызывающе, вразрез с привычным порядком. И моменты, когда я бывал застигнут врасплох, за недозволенным занятием, тоже запомнились – я как бы видел со стороны свою самость, выпавшую из тьмы на свет, и стыдился ее. Я помню, как на даче подглядывал за игрой взрослых в карты, за их вечерним застольем, затаивался возле дверной щелки или под окном… Даже если я не бывал захвачен на месте преступления, все равно, подглядывая за другими, я подглядывал как бы за самим собой, видел себя их глазами и корежился от стыда.

Часто скука и стыд сопровождали друг друга: помню, например, каким скучным мне казался сосед по коммунальной квартире, дядя Федя, и как мне было стыдно, когда я обозвал его дураком. Помню, как я подбирал и припрятывал монетки и как мне стало стыдно, когда их обнаружили. Именно вокруг этих болевых точек детства и сосредоточиваются воспоминания: в них либо действительность предстает отчужденной от «я», бездушной, унылой, либо самость предстает отчужденной от действительности, дерзкой, постыдной. Тогда-то и начинало работать сознание – как невозможность слияния «я» с миром, болезненный разрыв в непрерывности бытия. Либо скука – равнодушие к жизни, либо стыд – презрение к себе: вот два могучих источника памяти и рефлексии. Потому детство, дошедшее до меня в свете самосознания, освещено так тускло – в серости будней выделяются лишь черные провалы постыдных затей.

9

Но откуда же тогда представление о детстве как о самой яркой, ослепительной поре? Лев Толстой и Сергей Аксаков, Иван Бунин и Владимир Набоков – разве ощущения счастья и веселья, самозабвение, огромность и непосредственность впечатлений, которые преобладают в их воспоминаниях, не составляют сущность детства? Но может быть, их писательский взгляд направлен туда, а не оттуда? Одно дело – глядеть на свет, другое – из света: все кажется темнее. Для взрослых детство – утраченное самозабвение, для детей – приобретаемое самосознание. И когда Бунин пытается взглянуть оттуда, глазами ребенка, у него вырывается скорбный возглас:

«Каждое младенчество печально: скуден тихий мир, в котором грезит жизнью еще не совсем пробудившаяся для жизни, всем и всему еще чуждая, робкая и нежная душа. Золотое, счастливое время! Нет, это время несчастное, болезненно-чувствительное, жалкое»[17]17
  Бунин И. А. Жизнь Арсеньева. Юность / Собр. соч. В 9 т. М.: Художественная литература, 1966. Т. 6. С. 9.


[Закрыть]
.

Конечно, взрослые ищут в детстве прежде всего то, из чего они сами уже выросли: умилительную наивность, невинность и целомудрие. Сами же дети постоянно ощущают потерю и дробление своей цельности, раздвижение и враждебность пространства, раньше любовно их облекавшего. Каждый день ребенок покидает обжитый им накануне мир и переселяется в другой. Скитальческая тоска, быстрая смена привязанностей. Прежняя, бессознательная связь с мирозданием слабеет, новая, сознательная, еще зыбка и не обеспечивает уверенности, уюта. Детство – это глушь, заброшенность, стремительное выпадение в пустоту, тысячи внешних раздражителей, на которые неизвестно как ответить, и тысячи внутренних побуждений, которые неизвестно как утолить. Это время величайшей растерянности и одиночества, разрыва природно-непосредственных и необретения общественно-условных связей с миром, время гигантского, ни с чем последующим не сравнимого отчуждения.

Взрослый человек может чувствовать себя чуждым тому или иному – каким-то обычаям, нравам, людям, природе; если же он чужд всему, то это состояние, ведущее к самоубийству. Ребенок же в таком состоянии начинает жить: он в первые годы проходит ту страшную полосу отчуждения, которая взрослого, закаленного человека способна разрушить.

В замечательном рассказе Юрия Казакова «Во сне ты горько плакал» связаны напрямую два «недуга бытия»: детский и взрослый. Друг рассказчика, талантливый, трудолюбивый, преуспевающий писатель (Дмитрий Голубков), необъяснимо для окружающих кончает с собой. Сын рассказчика, маленький Алеша, беспричинно плачет во сне после счастливо проведенного дня:

«Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал горько, с отчаянной безнадежностью. Совсем не так ты плакал, когда ушибался или капризничал. Тогда ты просто ревел. А теперь – будто оплакивал что-то навсегда ушедшее… Что успел узнать ты на свете, кроме тихого счастья жизни, чтобы так горько плакать во сне?»

Проснувшись после этого необъяснимого плача, Алеша странно меняется, как будто переходит в иной возраст, – а всего ему полтора года:

«Я вдруг понял, что с тобой что-то произошло: ты не стучал ножкой по столу, не смеялся, не говорил „скорей!“ – ты смотрел на меня серьезно, пристально и молчал! Я чувствовал, как ты уходишь от меня, душа твоя, слитая до сих пор с моей, теперь далеко и с каждым годом будет все отдаляться, отдаляться, что ты уже не я, не мое продолжение и моей душе никогда не догнать тебя, ты уйдешь навсегда. В твоем глубоком, недетском взгляде видел я твою, покидающую меня душу, она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мною навеки!»

Невидимое горе и тревога заставляют плакать во сне маленького мальчика, переживающего духовное отторжение «я» от начальной цельности, слитности с бытием. И эта же болезнь бытия толкает к необъяснимому самоубийству взрослого, сильного и, казалось бы, счастливого человека.

10

Детство можно сравнить с расстройством сна: отсюда необычайная раздражительность, ежеминутная готовность сорваться в крик, залиться слезами – признаки хронического недосыпания. Ведь младенец привык подолгу спать в утробе матери, в самой тихой и уютной из спален, – и вот его помещают в среду, где все его будит или не дает заснуть: свет, мелькания, прикосновения, шорохи, голоса… В первые Олины месяцы мне казалось, что расстройство сна – самое мучительное в детстве. Теперь, возвращаясь к своим воспоминаниям, я вижу, что само детство – это расстройство сна, болезненный выход из забытья, раздражение чувств, плененных внешним шумом и блеском, невозможность вернуться в начальный уют. Детство – сплошное недосыпание, благодаря которому и обживается постепенно явь за пределами сна. Это значит, что раздражение становится привычным, обретает форму сознания, то есть хронической бессонницы.

И как мучительно жить, пока сознание еще не утвердилось в реальности, не выстроило для себя нового, по-своему цельного мировоззрения, пока оно еще только разрушает дремотный уют, выталкивает не протершего глаза младенца в утренний, знобящий, оглушительно яркий мир!

Потом, созревая, человек обретает новые берег и пристань – в сознании, твердо сомкнувшемся с явью. Мои воспоминания, тусклые в детстве и отрочестве, начинают проясняться к юности. Взрослость мне кажется более счастливой порой, чем детство. Мир, прежде блекло освещавшийся слабыми всполохами сознания, теперь светлеет, прозрачнеет. Скука и стыд были лишь первичными, теневыми импульсами сознания. Зарождаясь, оно разрушало инстинктивную, магическую слитность «я» и мира, которые распадались на стыдную самость и скучную обыденность.

Для взрослого они соединяются вновь – в сознательном действии, целеполагании, умении приспосабливать свое «я» к обстоятельствам и приспосабливать их к себе. Но детство, исторгнутое из сна и не достигшее яви, повисшее, как шаткий мостик, между двумя бесконечностями, – как может оно быть счастливым? Если взрослые тоскуют по детству с его цельностью, то как же оно само должно тосковать, утрачивая ее так стремительно, не по годам, а по дням и часам!

Что же удивляться неземной грусти в детских глазах – скорее стоит поражаться ее отсутствию, по крайней мере до того времени, пока младенец не повзрослеет, не превратится в резвое дитя мира сего, в того «счастливчика», на кого взрослые завистливо и глуповато умиляются: «Счастливое детство!» А это счастье – уже переход в начальную взрослость, которая отделяет беспечного шалуна от погруженного в себя, болезненно-чувствительного младенца, с плачем выходящего из небытия-забытья.

VIII. Игра

Поскольку самое волнующее для младенца – это опыт возникновения, то игра в прятки, в отнятие и возвращение бытия становится первой и любимейшей.

1

Перемены в Оле столь постоянны и стремительны, что кажется – ничего не происходит. Но стоит задуматься над каким-то мельчайшим событием – и оно по своему значению вырастает до эпохального сдвига.

Вот, например, в три с половиной месяца Оля впервые смахнула рукой ватку со стола – это целый переворот в ее отношении к вещам. Раньше она просто тянулась к ним, а коснувшись, замирала или осторожно убирала пальчик: вещь была для нее заветной целью и одновременно тупиком, неодолимой преградой движению. Когда же Олю поднесли к столу – проверить, заметит ли она ватку, потянется ли к такой малости, она не только потянулась, но и направленным, озорным движением сбросила ее на пол. Сразу ощутилась какая-то новая ловкость и уверенность в ее жестах, будто тело вырвалось из оцепенения. Отныне развенчана магия незыблемых вещей: рука движется дальше – сдвигает, переносит, отбрасывает. Так ребенок учится познавать необязательность совмещения предмета и места, а значит – и всеобщую относительность миропорядка.

Даже воистину неподвижные вещи начинают подвергаться испытанию на переместимость. Прежде, когда я наклонялся над Олей, она благоговейно тянулась к моему носу и осторожно касалась его; теперь крепко хватает и начинает дергать в разные стороны, ни за что не желая признать его незыблемость на моем лице. Так вокруг Оли возникает новый, аналитически расщепленный мир, состоящий из пустоты и подвижных вещей, тогда как первоначально она воспринимала их в нераздельности, как сплошное вещепространство.

Я и горжусь этой новой ее сноровкой, и жаль мне той робости, с какой она раньше тянулась к вещам. Было нечто трепетное и смиренное в том, как она протягивала свои пальчики, осторожно ощупывая незнакомое ей пространство, будто оно живое, способное затаиться и отпрыгнуть. Оля тянулась – и все, что возникало перед ней, становилось благодаря этому недостижимым, запредельным. Теперь она уже не тянется, а тянет, не сама придвигается к предмету, а предмет придвигает к себе или отодвигает от себя – вещи из сакральной неприступности выходят в утилитарную наличность.

2

В ее глазах еще не истаяла застывшая неземная грусть, но тельце подает уже признаки счастливой земной резвости. Вся она – как ручеек, пробивающийся из-под весеннего льда и журчащий все смелее и заливистее.

Раньше она любила лежать на спине и глядеть на все, что высилось перед ней. Очень обижалась, когда ее переворачивали на живот, чтобы она поскорее заснула, – будто бросали в душную непроглядную мглу. Ведь жить для нее значило – созерцать; лежать на спине было единственной возможностью и блаженством присутствовать в мире; а кладя на живот, мы закрывали от нее белый свет, вселенский проем, для которого она родилась.

Теперь же только так, ничком, она и хочет лежать. Мир придвинулся к ней вплотную, из созерцаемого далека перешел в осязаемую близь, и она уже хочет его знать не отрешенно, взглядом, а ручками и ножками, отталкиваясь и пружиня. Не терпит, когда ее кладут на спину, в самое простое и удобное положение, которое словно бы унижает ее, возвращает в бессильную пору младенчества. Сразу начинает реветь и отчаянно дрыгает ножками, как жучок, ищущий былинку, чтобы зацепиться, перевернуться и встать.

Вообще, для деятельного существа нет ничего ужаснее, чем быть перевернутым на спину, в положение чистого созерцательства, когда невозможно передвигаться и защищать себя. Вот и Оле мир уже нужен как почва, годная для копошения, изыскания и всякой озабоченной суеты. Повернуться спиной к небу, лицом к земле – видимо, здоровая потребность любого существа, рыщущего, роющего, ищущего прибежища и пропитания. И Оле приспела эта пора – упереться в земное, упружить, барахтаться, подминая собой толщу мира для обретения легкости и господства над ним.

Когда-нибудь величие этой начальной позы: лечь навзничь, запрокинув голову, – опять к ней вернется, уже как освобождение от суеты, которое изначально дано новорожденному, а взрослому – лишь в высочайшие моменты созерцания. Так упал на поле битвы раненый Андрей Болконский, и тогда-то небо предстало ему во всю свою беспредельную высоту, для постижения которой ему надо было оказаться в беззащитной позе младенца. И в самом деле, он из этой позы «навзничь» как бы заново на свет родился, для жизни иной, которой на земле уже тесно…

3

Все-таки в младенце есть столько чрезмерной, ни к чему не направленной резвости, воодушевления, что она его к земле не прилепляет, напротив, саму землю превращает в свободную стихию. Младенец – живое истечение пространства, которое каждый миг заново развертывается вокруг него – мятое, сбитое в комок, словно детская простынка.

Может быть, смысл теперешнего Олиного копошения состоит именно в том, чтобы отлепиться от плоскости, к которой она раньше плотно прилипала. Повернувшись к ней лицом – оттолкнуться руками; встретиться с земным веществом как равная и свободная, а не покоиться на нем безвольно. Простор, раньше вобранный глазами, теперь подарить своему телу.

Подобно тому как взгляд может легко перебегать с вещи на вещь, уходить и возвращаться, так и рука постепенно обретает вольность зрения. Теперь появился у Оли особый жест – сжимать и разжимать вещь в ладошке. Новое – именно в отпускании, в щедрости расставания с тем, что раньше стискивалось намертво, непоколебимо.

Эта диалектическая манера проявляется и в том, что Оля скребет горошки, нарисованные на подушке, пытаясь выковырять их из полотна. Емкая пустота наполняет ладонь, которая становится по-человечески щедрой и жадной и уже готова отдавать реальное и вмещать иллюзорное. Как будто эта ладошка постепенно вылепляется из вязкой плоти мира, в которой она раньше увязала, плотно сжатая в кулачок или крепко зажавшая какую-то вещь. Теперь она открывается, готовясь вобрать невозможное.

4

Впервые раскрыли перед Олей книжку с картинками – и, вопреки ожиданию, она восприняла ее именно как книжку: не рвала, не мяла, а созерцала. Правда, она тянулась пощупать картинки и царапала их ноготками, как бы для того, чтобы вытащить их из плоскости и перевести в объем; зато объемность самой книги она оставила без внимания. Я сам впервые столь остро ощутил разницу между вещью, пребывающей в пространстве, и книгой, вмещающей пространство в себя. Сила иллюзии такова, что Оля, едва познакомившись с такой невиданной вещью, как иллюстрация, сразу потянулась вглубь ее – в нарисованный, вымышленный мир, соблазнилась им как чем-то реальным, а реальности переплета, плотности и толщины страниц просто не заметила, прошла сквозь эту материю, как сквозь туман, чтобы ощупать образ как материю. Книга – обратна вещи: тут существенно только то, что не существует.

Этот дар воспринимать мнимое и воображаемое – откуда он берется, как воспитывается? Мы нашли его в Оле готовым, и эпизод с книжкой, скорее всего, был уже сравнительно поздним проявлением этого дара. Лишь постепенно, по мере того как нарастала Олина действенность в отношении к реальному миру, потребность его дергать, ворошить, осязать, – созерцательная способность сужалась, переносилась на отдельный иллюзорный предмет: книгу, картинку. Вначале же картинкой, предназначенной взору и отрешенно вокруг парящей, было для нее все окружающее. Когда оно стало подступать ближе и сгущаться в материю, тогда-то и обособилось нечто, куда может уходить беспрепятственно взор, то идеальное, к чему не прикоснется рука. Новорожденный еще как бы из иного мира смотрит на этот, воспринимая его как сон; когда же полностью переселяется в этот мир, обретает его рядом, на ощупь, тогда взгляд ищет дальнейшего пути и устремляется в узкую щель книги, ведущую к иным, воображаемым мирам.

Так что первоначально весь мир – внутри вымысла, и лишь потом вымысел – внутри мира. Книги, картинки – бедные остатки волшебства, обмелевшие, подслеповатые лужицы, куда стаивает переливчатый покров ранних всеохватных сновидений. Все непостижимое, невероятное, чем казалась жизнь, уходит в призрачный объем страниц, раскрашенных плоскостей. Сначала младенец еще пытается извлечь оттуда спрятанный мир, скребется, бьется, как птица о прозрачно-непреклонное стекло, – но, взрослея, постепенно свыкается с его призрачностью и оставляет в покое, довольствуясь уже чисто эстетическим взглядом и лирическим вздохом.

5

Чем ближе Оля осваивается с реальностью, тем больше в ней склонности к иллюзии – уже не безусловной, как раньше, но вытесненной в игру. Первоначальная серьезность и всамделишность инобытия теперь входят в ее облик чередой притворств, нарочитых переиначиваний и развоплощений.

Первая настоящая игра – в прятки – началась у Оли в семь месяцев, еще до «ладушек», хотя вроде бы неизмеримо сложнее. Ведь «ладушки», хлопанье в ладоши – прямое подражание взрослым, а прятки, напротив, ускользание от них, противодействие их воле. Натянет на лицо какую-нибудь ткань – пеленку, платок – или просто отвернется, как будто ее не видно.

«Оленька! Где Оленька? Нету Оленьки!!!» – сплошное наше недоумение и вопрошание. И тогда, выждав, мигом сбросит завесу и покажет нам сияющее лицо. Мы изумлены и обрадованы: «Вот она! Вот наша Оленька! Нашлась наконец!»

Поразительно, что такой несмышленыш может проникнуть в тонкий смысл этой игры. Почему ей нравится исчезать и слушать, как мы ее ищем, как переживаем ее потерю? Когда она играет с Л., я стою с противоположной стороны и вижу, что, отвернувшись, она ничего не разглядывает, не отвлекается, зрачки застыли – ее в самом деле нет… Но всем трепетом ожидания она обращена туда, откуда отвернулась и откуда сейчас раздастся восклицание: «Где наша Оленька?!» Она уже сознательно заводит эту игру – мы только подыгрываем.

Но может быть, вся эта забава младенцу даже проще и понятнее, чем нам, – ведь тут разыгрывается опыт небытия и появления на свет. Единственное предварительное знание, какое нужно для этой игры, – знание бытия как такового в его отличии от небытия. «Меня нет» – «Я есмь»: это чередование и есть прятки. И поскольку самое волнующее для младенца – это опыт возникновения, то игра в отнятие и возвращение бытия становится первой и любимейшей.

Потом, к пяти-шести годам, эта игра приобретет иной смысл: хорошенько спрятаться, чтобы труднее было найти. Целью станет обмануть ищущего, незаметно прокрасться к месту, где он стоял, обойти его со спины: игра – на выигрыш. Но маленький прячется совсем не для того, чтобы скрыться, – он хочет, чтобы его обнаружили, нетерпеливо ждет этого и сам выглядывает или выбегает навстречу. Его победа – быть найденным. Как он сияет, вновь являя себя миру! Ни один герой не выглядит ослепительнее в день своего возвращения из дальнего похода. Да ведь и возвращается младенец оттуда, куда не ступал самый неустрашимый полководец, самый неутомимый путешественник, – из инобытия.

Прятки – первая игра после рождения, потому что эта игра в само рождение. Потом начнутся игры подражания, перевоплощения: я – собачка, лисичка, дедушка, продавец, пожарный. Но это уже смена обличий внутри бытия, игра здешняя, обстоятельная, со множеством реалистических подробностей… А прятки – игра метафизическая, поскольку балансирует на грани существования и несуществования, света и тьмы. Тут не разное сближается, а противоположное, самое противоположное из всего: «есть» и «нет».

Быть может, в прятках низведена до детской забавы древняя мистерия умирающего и воскресающего бога… Но вернее предположить, что эта игра, столь естественная для детства, сама предшествует и задает смысл ритуалу. Когда ребенок прячется, то через игру он выдает тайну своего предсуществования, скрытую за видимым появлением плода ниоткуда. Прятки не только прячут, они самым наглядным образом обнаруживают спрятанное – бытие, затаившееся в небытии.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации