Электронная библиотека » Михаил Гаспаров » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 11 сентября 2023, 18:00


Автор книги: Михаил Гаспаров


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 83 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ценность Ахматова Блока ценила «за Тютчевым», а Гумилева «около Дельвига».

Ценность Когда я говорю «это 4-стопный ямб», я – ученый, когда говорю «этот ямб хороший», я – изучаемый.

Ценность Отзывы детей о политиках: «Ельцин – и плохой, и хороший: плохой, потому что Чечню разбомбил, хороший, потому что нас не разбомбил» («Арг. и факты», 1995, № 36).

Цитата В анекдоте дама недовольна «Гамлетом»: «Общеизвестные цитаты, сшитые на живую нитку!» Собственно, каждый человек есть связка цитат, и у меня только перетерлась нитка, на которую они нанизаны.

«Цнотхим» была вывеска на доме в Старосадском переулке; cnota по-польски значит «добродетель».

 
Кому роскошь дорога, а не мила цнота,
Перед тыми накажи зачинить ворота.
 
Герасим Смотрицкий

«Цынцырны – цынцырны – цынцырны – цыцы», – изображает Блок бредовую мазурку в проекте варшавской главы «Возмездия». Это звукоподражание – от любимого им Полонского: «… И цынцырны стрекотанье…» («Ночь в Крыму», с примеч. «татарское слово, то же, что и цикада»).

Человек – это мыслящий тростник, а НН – это чувствующий гранит.

Четверг считался недобрым днем по созвучию с червем и добрым по созвучию с верхом (С. М. Толстая).

Чечня «Здесь совсем чужие горы, / И чужая здесь река. / Здесь чужое бродит горе / С автоматами в руках…» – писал когда-то сын-школьник об афганской войне.

Чичиков и Манилов В Китае, когда двое пропускают друг друга в дверь, третьей репликой следует сказать: «Подчинение выше уважения», – и пройти (слышано от В. М. Солнцева, а Б. Рифтин сказал: «Может быть, так было в эпоху вежливости, но не сейчас»).

Член-корреспонденство – это как сановника, от которого больше нечего ждать, назначают членом государственного совета. «Как я буду теперь смотреть в глаза Мелетинскому?» (еще не членкору) – сказал С. Ав. после своего избрания. «А каково мне было два года смотреть в глаза вам?» – напомнил я.

Чтение «Ты хочешь читать в его душе слишком уж мелкий шрифт».

Что и о чем По радио на Пасху читают стихи Набокова о Марии: «…что, если этих слез / Не стоит это Воскресенье?» Стихотворение – антихристианское, но, видимо, опять важнее, о чем говорится, чем что говорится. Так когда-то прославлением революции считалось вступление Пастернака к «Девятьсот пятому году», кончавшееся: «Ты бежишь не одних толстосумов – все ничтожное мерзко тебе».

Чувство «Очень чувствительна и очень бесчувственна», – сказала дочь о НН.

Чувство Г. Уолпол говорил: мир – это комедия для тех, кто думает, и трагедия для тех, кто чувствует. «Думай за себя, чувствуй за других», – кажется, это Хаусмен?

Чувство Есенина водили в ночлежку (чтобы вправду было: «Я читаю стихи проституткам…»), он изо всех сил читал стихи, слушали его прохладно, только одна женщина плакала навзрыд. Когда уходили, он подошел, заговорил, она не ответила: оказалось – глухая (Эрлих).

Чувственность. В «Комс. правде» была анкета «Насколько вы чувственны?» с вопросами:

1) У вас есть любимое время года? 2) Любите ли вы смотреть на радугу? 3) пробовать новую пищу? 4) любоваться закатами? 5) ощущать прикосновения? 6) прикасаться к любимым людям? 7) Случалось ли вам плакать от музыки? 8) Связываются ли для вас запахи и звуки с определенными воспоминаниями? 9) Возбуждают ли вас духи? 10) Любите ли вы прикасаться к некоторым тканям? 11) к шелку? 12) хрустеть по свежему снегу? 13) Нравится ли когда солнце согревает лицо? 14) Раздражают ли громкие и назойливые звуки?

Я на все ответил «нет» (на первый и последний с колебанием) и оказался ниже нуля. А. на все твердо ответила «да».

Чужое слово Если я в газетной заметке возьму каждое слово в кавычки – она обретет фантастическую глубину: почти Андрей Белый. Кавычки – знак безответственности (как и тире).

 
Что знает волна о море?
 
Саид Исфаганский

Шкура Эйдельман сказал Городницкому: «Все, социализм уже не вернется, в худшем случае на несколько лет, не больше». – «Так за эти несколько и тебя, и меня убить успеют». – «Ну, не знал я, что ты такой шкурник!»

Щель «Не позавидовать ли человеку в футляре, который прячется в мир, где есть хотя бы слово anthropos, человек?» – спросил А. Л. Ренанский.

«Э» Буква Э была приметою иностранных слов, писали Эва и Эврипид, но Етот; еще Грот жаловался на jеканье от иных написаний. Теперь, кажется, наоборот: е от церковных написаний (в словах, пришедших еще до изобретения буквы э) кажется престижнее: Ефес, Елевсин почтеннее, чем Эфес, Элевсин. Для Северянина это был еще знак иностранной элегантности: он писал шоффэр и грезэрка и даже французское написание Embassadeur рифмовал с русским пример. За ним последовала Цветаева: написав имя Lausun по-русски – Лозэн, она стала по аналогии писать Антуанэтта, Розанэтта, а само это имя рифмовать с измен и даже с Reine.

Эволюция О. Форш рассказывала о докторе Шапиро, который считал: Бога еще нет, есть дьявол, медленно эволюционирующий в Бога (А. Штейнберг).

Эдип Одна из версий его смерти: он был сыном Гелиоса и погиб на поле брани. («А может быть, его убили разбойники? – спросил И. О. – Может быть, это у них наследственное?») С. Ав. говорил, что разноречия в Евангелиях лучше всего свидетельствуют об историчности Христа: если бы его выдумывали, то постарались бы свести концы с концами. Ср. I, Прогресс.

«Экзигзаг», – предпочитал говорить в детстве художник И. С. Ефимов, оттого что трехсложное слово лучше передавало изломанность.

Экология «Если хочешь, чтобы курица неслась, терпи ее кудахтанье» – англ. пословица.

Экономика На редсовете РГГУ было сказано: «Две самые высокооплачиваемые женские профессии – путана и печатница; первая дешевеет из‐за избыточного предложения, вторая дорожает из‐за недостаточного; а начальство этого не понимает и удивляется расходам».

Экономика Ремизов «народные говоры и допетровскую письменность превратил в колонию, в источник сырья для футуристической промышленности» (Н. Ульянов).

«Энтропическая доброта В. Соловьева – как будто он обогревал собою очень большую комнату, в которую мог войти всякий, даже Величко» (Е. Р.).

Эпиграф Композитор Гаджиев написал сочинение, взяв тему из Шостаковича и лишь орнаментировав на восточный лад. Это заметили, встало дело о плагиате, он поспешил к Ш. и принес записку: «Подтверждаю, что сочинение Г. не имеет с моим ничего общего». Шостакович, чтобы отстали, подписывал всё. Эту записку надо бы печатать эпиграфом при сочинении Гаджиева, но где она сейчас – неизвестно (слышано от Д. Д.).

Этажерка Разговор, когда российскую делегацию везли – целым контейнером – на конференцию в Мэдисон: «А вы летали на этажерках? Я летала – из Горького в Болдино; перед глазами – ноги пилота, тряска вверх и вниз, сосед сказал: как в телеге по небу едешь».

Юмор – привлекательная странность ума или нрава (Академический словарь 1847 года).

Юмор В одном издательстве меня попросили написать, что я еще переводил: вдруг можно будет переиздать? Увидев в списке «Поэзию вагантов», удивились: «Так у вас есть и чувство юмора?» – «Нет», – сказал я (см. Главные вещи).

Б. Успенский говорил: есть языки комические и некомические: комичен английский и китайский, из‐за обилия омонимов, и русский, из‐за обилия синонимов, русских и церковнославянских; а французский не комичен, он афористичен.

Я Илл. Вас. Васильчикова назначили председателем Государственного совета. «Всю ночь не мог заснуть: до чего мы дожили! на такую должность лучше меня никого не нашли» (В. Соллогуб).

Звоню из Малеевки, не случилось ли чего дома? «Нет, только звонили из Верховного Совета СССР: хотели посоветоваться. Дочь сказала: „Докатились!“»

Я «Собака у реки боялась пить, пугаемая своим отражением; так между нами и нашими мыслями стоит препятствием наше мнение о самих себе» (суфийская притча).

Язык Когда Меццофанти сошел с ума, он из всех своих 32 языков сохранил в памяти только цыганский (В. Вейдле).

Язык «Я владею чужими языками, а мною владеет мой» (Карл Краус).

Язык русский И. Г. Покровский. «О неправильностях языка у русских писателей» («Москвитянин», 1853): Ревность означает усердие, ревнивость – подозрительность. Около значит вокруг: «остановился подле нея», а не «около нея». Вследствие – приказный прозаизм. Спинной хребет – тавтология, вместо спинная кость. Не жест, а телодвижение, не поза, а телоположение. Слова недовольство нет, а если бы было, значило бы бедность, скудость. Лучше уж черезчурие, чем утрированность. Советчик – новое слово, лучше уж советыватель. Вместо вонь в приличном обществе говорят зловоние. Новые слова: приятельство, непроглядный. Не людской род, а человеческий, потому что «люди» – уже родовое понятие. Не всклокоченный (от клокотать), а всклоченный.

А Писемский упрекал Майкова, что воркотня может быть производным только от ворковать.

Яйца «Требуют, чтобы мы несли золотые яйца только затем, чтобы нас тотчас резали».

 
Зачем блюду торопиться к ужину?
 
С. Кржижановский

Ясность «Таким образом, этот вопрос совершенно ясен, что говорит о его недостаточной изученности».

Ясность

 
Ясно будешь писать – стихи твои лучше не станут;
Будешь писать темно – тоже не станут, учти!
 
Рафаэль Альберти

Ять Говорят, что готовится конференция по восстановлению этой буквы: некоторые считают, что развал культуры пошел от облегченного образования. Может быть, нужна кампания по возрождению (скажем, 50-процентной) неграмотности? с восстановлением юсов, большого и малого?

Поль Фор
МОРСКАЯ ЛЮБОВЬ 1616
  В настоящем издании см. также т. V, с. 194. – Прим. ред.


[Закрыть]
VI
ВРАТА УЧЕНОСТИ

Первый шедевр в вашей жизни? Что это было? Кто сказал, что это шедевр?

Из анкеты

В начале было имя. Взрослые разговаривали и упоминали Евгения Онегина, Пиковую Даму, Анну Каренину, Чарли Чаплина, причем ясно было, что это не их знакомые, а персонажи из другого, тайного их мира, для детей закрытого. От вопросов они отмахивались – некогда и слишком сложно. Чтобы проникнуть в их мир, нужно было запомнить и разгадать имена.

Имя Пушкина не произносилось – оно как бы самоподразумевалось. Когда я в пять лет спросил бабушку: «А кто такой Пушкин?» – она изумилась: «Как, ты не знаешь Пушкина?!» Через месяц я твердил сказки Пушкина наизусть вслух с утра до вечера. А через год началась война. Случилось чудо: в эвакуационном поселке, где вовсе нечего было читать, оказался старый, растрепанный однотомник Пушкина. Стихи были непонятны, но завораживающи. Я ходил по бурьянным улицам и пел: «Скажите: кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?» Что это значило, было неважно. Потом я много страдал от этой привычки: из‐за звуков ускользал смысл. («И слово – только шум, когда фонетика – служанка серафима».) Уже подростком, уже много лет зная наизусть тютчевское «как демоны глухонемые, ведут беседу меж собой», я вдруг понял зрительный смысл этой картины – ночные вспышки беззвучных красных зарниц. Это было почти потрясение.

Мне повезло: в том же дошкольном возрасте мне ненадолго попался в руки другой том Пушкина, из полного собрания, с недописанными набросками: «[Колокольчик небывалый / У меня звенит в ушах,] На заре – – – алой / [Серебрится] снежный прах…». Я увидел, что стихи не рождаются такими законченно-мраморными, какими кажутся, что они сочиняются постепенно и с трудом. Наверное, поэтому я стал филологом. Если бы мне случилось хоть раз увидеть, как художник работает над картиной или рисунком и в какой последовательности из ничего возникает что-то – может быть, я лучше понимал бы искусство.

Я рос в доме, где не было даже «Анны Карениной». Тютчева, Фета, Блока я читал по книгам, взятым у знакомых, почти как урок: скажем, по полчаса утром перед школой. Они не давались, но я продолжал искать в них те тайные слова, которые делали их паролем взрослого мира. У других знакомых оказалась Большая советская энциклопедия, первое издание с красными корешками. Там были картинки-репродукции, но странные: угловатые, грязноватые, страшноватые, непохожие на картинки из детских книжек. Взрослые ничего сказать не могли: видно, это был пропуск в какой-то следующий, еще более узкий круг их мира. Статьи «Декадентство» и «Символизм» тоже были непонятны, хотя имен там было много. Некоторые удавалось выследить. Четыре потрясения я помню на этом пути, четыре ощущения «неужели это возможно?!»: Брюсов, Белый (книжечка 1940 года с главой из «Первого свидания»), Северянин, Хлебников. Брюсова я до сих пор люблю вопреки моде, Северянина не люблю, Хлебников не вмещается ни в какую любовь, – но это уже неважно.

Моя мать прирабатывала перепечаткой на машинке. Для кого-то она вместо обычных технических рукописей перепечатывала Цветаеву – оригинал долго лежал у нее на столе. (Как я теперь понимаю, это был список невышедшего сборника 1940 года – бережно переплетенный в ужасающий синий шелк с вышитыми цветочками, как на диванных подушках.) Я его читал и перечитывал: сперва с удивлением и неприязнью, потом все больше привыкая и втягиваясь. Кто такая была Цветаева, я не знал, да и мать, быть может, не знала. Только теперь я понимаю, какая это была удача – прочитать стихи Цветаевой, а потом Мандельштама (по рыжей книжечке 1928 года), ничего не зная об авторах. Теперешние читатели сперва получают миф о Цветаевой, а потом уже – как необязательное приложение – ее стихи.

«Вратами своей учености» Ломоносов называл грамматику Смотрицкого, арифметику Магницкого и псалтирь Симеона Полоцкого. Врата нашей детской учености были разными и порой странными: кроссворды (драматург из 8 букв?), викторины с ответами (Фадеев – это «Разгром», а Федин – «Города и годы»), игра «Квартет», в которой нужно было набрать по четыре карточки с названиями четырех произведений одного автора. Для Достоевского это были «Идиот», «Бесы», «Преступление и наказание», «Униженные и оскорбленные». Я так и остался при тайном чувстве, что это – главное, а «Братья Карамазовы» – так, сбоку припека. Мне повезло: школьные учебники истории я прочитал еще до школы с ее обязательным отвращением. В разделах мелким шрифтом там шла культура, иногда даже с портретами: Эсхил–Софокл–Еврипид, Вергилий–Гораций–Овидий, Данте–Петрарка–Боккаччо, Леонардо–Микеланджело–Рафаэль («воплотил чарующую красоту материнства», было сказано, чтобы не называть Мадонну). Рабле–Шекспир–Сервантес, Корнель–Расин–Мольер, Ли Бо и Ду Фу. Я запоминал эти имена как заклинания, через них шли пути к миру взрослых. Может быть, я не рвался бы так в этот мир, если бы мог довольствоваться тем, что сейчас называется детской и подростковой субкультурой; но по разным причинам я чувствовал себя в ней неуютно.

Мы жили в Замоскворечье; Третьяковка, только что из эвакуации, была в четверти часа ходьбы. Я ходил туда каждое воскресенье, знал имена, названия и залы наизусть. Но смотреть картины никто меня не учил – только школьные учебники с заданиями «расскажите, что вы видите на этой картинке». Теперь я понимаю, что даже от таких заданий можно было вести ученика к описательскому искусству Дидро и Фромантена. Потом, взрослым, теряясь в Эрмитаже, я сам давал себе задания в духе «Салонов» Дидро, но было поздно. Краски я воспринимал плохо, у меня сдвинуто цветовое зрение. Улавливать композицию было легче. В книгах о художниках среди расплывчатых эмоциональных фраз попадались беглые, но понятные мне слова: как построена картина, как сбегаются диагонали в композиционный центр или как передается движение. Я выклевывал эти зерна и старался свести обрывки узнанного во что-то связное. Иногда это удавалось. У меня уже были дети, у знакомых были дети, подруга-учительница привозила из провинции свой класс, я водил их по Третьяковке и Музею изобразительных искусств, стараясь говорить о том, что только что перестало быть непонятным мне самому. Меня останавливали: «Вы не экскурсовод?» – я отвечал: «Нет, это я со своими знакомыми». Кто-то запоздавший сказал, что старушка-смотрительница в суриковском зале отозвалась: «Хорошо говорил», – я вспоминаю об этом с гордостью. Теперь я забыл все, что знал.

Старый русский футурист Сергей Бобров, к которому я ходил десять лет, чтобы просветить меня, листал цветные альбомы швейцарской печати, время от времени восклицая «А как выписана эта деталька!» или «Какой кусок живописи!». Эти слова меня всегда пугали, они как бы подразумевали то тайное знание, до которого мне было еще так далеко. Из его бесед невозможно было вынести никаких зерен в амбар памяти, но когда я в позднем метро возвращался от него домой, то на все лица смотрел как будто промытыми глазами.

С музыкой было хуже. Я патологически глух, в конце музыкальной фразы не помню ее начала, ни одной вещи не могу отличить от другой (кроме «Болеро» Равеля). Только из такого состояния я мог задать Боброву отчаянный вопрос: а в чем, собственно, разница между Моцартом и Бетховеном? Бобров, подумав, сказал: «Помните, у Мольера мещанину во дворянстве объясняют, как писать любовные письма? Ну так вот, Моцарт пишет: „Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви; от любви прекрасные ваши глазки умирать меня заставляют; заставляют глазки ваши прекрасные… “ и т. д. А Бетховен пишет: „Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви – той любви, которая охватывает все мое существо, – охватывает так, что… “ и т. д.» Я подумал: если бы мне это сказали в семь лет, а не в двадцать семь, то мои отношения с музыкой, может быть, сложились бы иначе. Впрочем, когда я рассказал этот случай одной музыковедше, она сказала: «Может быть, лучше так: Моцарт едет вдаль в карете и посматривает то направо, то налево, а Бетховен уже приехал и разом окидывает взглядом весь проделанный путь». Я об этом к тому, что даже со слепыми и глухими можно говорить о красках и о звуках, нужно только найти язык.

Когда мне было десять лет и только что кончилась война, мать разбудила меня ночью и сказала: «Слушай: это по радио концерт Вилли Ферреро, „Полет валькирий“ Вагнера, всю войну у нас его не исполняли». Я ничего не запомнил, но, наверное, будить меня ночью тоже стоило бы чаще.

Книги о композиторах были еще более расплывчато-эмоциональны, чем книги о живописцах. Я пытался втащить себя в музыку без путеводителя и без руководителя: два сезона брал по два абонемента на концерты, слушал лучших исполнителей той пятидесятилетней давности. Но только один раз я почувствовал что-то, чего не чувствовал ни до, ни после: как будто что-то мгновенно просияло в сознании и словам не поддается. Играл Рихтер, поэтому никаких выводов отсюда не следует.

Слово, живопись в репродукциях, музыку на пластинках – их можно учиться воспринимать наедине с собой. Театр – нельзя. Я застенчив, в театральной толпе, блеске, шуме мне тяжело. Первым спектаклем, который я видел, были «Проделки Скапена»: ярко, гулко, вихрем, взлетом, стремительно, блистательно (у артистки фамилия Гиацинтова, разве такие в жизни бывают?) – я настолько чувствовал, что мне здесь не место, что, вернувшись домой, забился в угол и плакал весь вечер. Я так и не свыкся с театром: когда я видел незнакомую пьесу, то не поспевал понимать действие, когда знакомую – оказывалось, что я заранее так ясно представляю ее себе внутренне, что мне трудно переключиться на то, что сделал режиссер. Потом, когда меня спрашивали: «Почему вы не ходите в театры?» – я отвечал: «Быть театральным зрителем – это тоже профессия, и на нее мне не хватило сил».

То же и кино: действие идет быстро, если за чем-нибудь не уследишь – уже нельзя перевернуть несколько страниц назад, чтобы поправить память. Я жалею о своей невосприимчивости: мы росли в те годы, когда на экранах сплошь шли трофейные фильмы из Германии с измененными названиями и без имен: бросовая продукция пополам с мировой классикой. Если бы было кому подсказать, что есть что, можно было бы многому научиться. Но подсказать было некому. Был фильм «Сети шпионажа», из которого я на всю жизнь запомнил несколько случайных кадров – оказалось, что это «Гибралтар» самого Штрогейма. И был югославский фильм «Н-8» (я даже не знаю, «аш-восемь» или «эн-восемь»), ни в каких известных мне книжках не упоминавшийся, но почему-то врезавшийся в память так, что хочется сказать ему спасибо.

Чтобы стать профессиональным кинозрителем, нужно просматривать фильмы по несколько раз (а на это не у всякого есть время) или иметь в руках программку: сюжет такой-то, эпизоды такие-то, обратите внимание на такие-то кадры и приемы. Когда кино начиналось, это было делом обычным, а теперь против этого, наверное, будут протестовать так же, как протестуют против десятистраничных дайджестов мировой литературы. Я читал книги по кино, старался смотреть со смыслом: следить за сменой и длительностью кадров, за направлением движения. Это не приносило удовольствия. И сейчас в телевизоре я вижу просто смену картинок, где за любой может последовать любая другая, и героиня с равной вероятностью может вот сейчас и поцеловать героя, и ударить его. Никому не пожелаю такого удовольствия, но для меня оно не меньше, чем для гоголевского Петрушки.

По музеям, по книгам с репродукциями, по кино я шел с торопливой оглядкой: сейчас я не приготовлен, чтобы воспринять, чтобы понять эту вещь, – вот потом, когда будут время и возможности, то непременно… А так как на все вещи заведомо не хватит времени и возможностей, то сейчас главное – отделить большое от малого (в музеях часто – буквально, по размеру), важное от неважного, знаменитое от безвестного, и реже всего – понравившееся от непонравившегося. (Потому что чего стоит мое невежественное «понравилось»?) Разложить по полочкам, иерархизировать, структурировать, как говорят мои товарищи. А там – вникнуть, когда время будет. Что считается (как мне, по счастью, подсказали) знаменитым и общепризнанным, то я буду одолевать, не жалея усилий. И через несколько лет перечитывания (по каждому стиховедческому поводу) мне наконец понравится скучный Фет, а через несколько страниц внимательного французского вчитывания (без начала и конца, тоже по лингвистическому поводу) понравится хаотический Бальзак, а когда-то в невидимом будущем, может быть, понравится и удушающий Пруст.

Я уже филолог, словесность – моя специальность. И тут – парадокс! – я теряю право на всякое «нравится», на всякий голос вкуса. Я могу и должен описать, как построена вот эта поэма, из каких тонких элементов и каким сложным образом она организована, но мое личное отношение к ней я должен исключить. «Если для вас Эсхил дороже Манилия, вы – ненастоящий филолог», – говорил А. Э. Хаусмен, английский поэт и сам филолог, больше всего любивший Эсхила, но жизнь посвятивший именно всеми забытому Манилию. Если у меня перехватывает горло там, где у Овидия Икар начинает падать в море, то я должен сказать: вот они легко летят над морем и островами, и об этом сказано легкой и плавной стихотворной строчкой, а вот следующая, через запятую, «но вот мальчик начинает чересчур радоваться удачному полету», и она уже полна ритмических перебоев (как в авиамоторе), предвещающих близкую катастрофу. Если вы талантливый педагог, то ваши слушатели почувствуют то же, что и вы. Это трудно: красноречивейший Зелинский плакал перед студентами оттого, что не мог найти слов описать, чем прекрасна строка Горация. А ограничиться словами «это хорошо», «это прекрасно», «это гениально» он как профессионал не имел права. Как специалист я не имею права на восторг, как человек – конечно, имею: нужно только твердо знать, от чьего лица ты сейчас говоришь.

Такова справедливость. Мы выбираем себе специальность и в этой специальности поверяем алгеброй гармонию: ботаник объясняет строение цветка, геолог – горного кряжа, филолог – стихотворения, и никто из них не скажет о своем предмете «красиво», хотя каждый это чувствует (а если анализ мешает ему это чувствовать, то лучше ему выбрать другую специальность). Зато ботаник получает право спокойно и бездумно сказать «красиво» о горном кряже, а геолог – о стихотворении, а филолог – о картине, здании, спектакле или фильме. «Бездумно», то есть полагаясь на свой вкус. Некоторые думают, что вкус – это дар природы, одинаков у всех, а кто чувствует иначе, тот заблуждается. Другие думают, что вкус нам подсказывает (если хотите – навязывает) общество, а какими тонкими способами – мы и сами обычно не сознаем. Я тоже так считаю; поэтому я и решился рассказать здесь о том, как складывались мой вкус и мое безвкусие.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации