Автор книги: Михаил Герман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
После замужества моя бабушка Юлия Степановна (она была десятью годами моложе деда и вышла замуж шестнадцатилетней в 1882 году) ни одного спектакля не видела до конца – дед приезжал за ней в театр в половине одиннадцатого и забирал домой: все должны были жить по строгому распорядку. Детей было семеро: три сына и четыре дочери. Главу семейства боялись до оторопи и противоречить ему не смели. Однажды, когда Владимир Павлович поехал в Москву из Вильно, где служил уже в генеральских чинах начальником дороги, бабушка попросила его купить обивочной ткани для кабинета и гостиной: «Только не мятый плюш, не красный и не зеленый». Дед перепутал: купил именно этот самый мятый, зеленый и красный плюш. Никому и в голову не пришло возразить. Мебель обили. Днем держали прикрытыми шторы, вечерами не включали большие лампы. На детей он страшно кричал и сам их лечил: чем бы ни заболевали, заставлял принимать касторку. Уже на пенсии, глубоким стариком, слушая бабушку, читавшую ему «Грозного адмирала» Станюковича, дед заметил смущенно: «Юлюша, а ведь я на него похож». Те, кто помнит героя повести – безжалостно-справедливого адмирала Алексея Петровича Ветлугина, оценят объективность Владимира Павловича.
Перед революцией дед был уже начальником администрации Управления железных дорог, действительным статским советником с двумя звездами – Станислава и Анны, ждал нового чина и третью ленту. Вместо того случилась Февральская революция, ему, однако, предложили место товарища министра путей сообщения во Временном правительстве. Он решительно отказался: «Я присягал государю императору» (это при всей нелюбви к Николаю II!). Его посадили. А большевики выпустили как «жертву Временного правительства». Путейского генерала, кавалера и монархиста.
Дед был вполне аполитичен, а может быть, и не слишком хотел задумываться: с Дзержинским в бытность того народным комиссаром путей сообщения стал охотно работать – нравилось, что «большевики восстанавливают железные дороги». Ушел вскоре на пенсию и умер в 1930 году, избежав неминуемой расправы и, вероятно, так и не поняв до конца, что произошло в стране…
Расправились с моими дядьями. Александра (дядю Шуру) арестовали в начале тридцатых по делу какого-то литературного объединения, вскоре – как тогда еще случалось – выпустили. Эта история была известна мне отрывочно и глухо, но зимой 2016 года, когда я готовил эту книгу к переизданию, мне позвонила сотрудница Музея Анны Ахматовой Татьяна Сергеевна Позднякова, изучающая судьбы репрессированных в 1930-х годах ленинградцев. Ей удалось найти данные о деле Александра Владимировича Рейслера; некоторые сведения я привожу здесь (и пользуюсь случаем принести глубокую благодарность Татьяне Сергеевне).
Александр Владимирович проходил по следственному делу № 249–32 («О контрреволюционной организации фашистских молодежных кружков и антисоветских литературных салонов»). Это дело еще иногда называется «делом Бронникова» (по имени того, кто считался главным организатором), оно затронуло несколько десятков человек. В Ленинграде в марте 1932 года было разгромлено 13 кружков, обвинены были 23 человека.
Юлия Степановна и Владимир Павлович Рейслер. 1882–1883
А. В. Рейслер был участником так называемой Бодлеровской академии, наряду с П. Азбелевым, Б. Ласкеевым, М. Бронниковым. Арестовали его 20 марта 1932 года.
Вел дело следователь А. В. Бузников, сделавший весьма примечательную карьеру. До «дела Бронникова» он вел дело Хармса и дело славистов, позже, однако, заведовал детской секцией «Ленфильма», стал директором фильма «Юность поэта», жизнь закончил в качестве директора школы (!). Его заместителем был некто Федоров. Ниже приводятся выдержки из документов.
Из протокола допроса
Рейслера Александра Владимировича от 22 марта 1932 года, проведенного Уполномоченным 4-го отделения СПО Бузниковым А. В.
Рейслер Александр Владимирович, 1896 г. р., из дворян, сын действительного статского советника, проживающий на В. О. Малый проспект, д. 1, кв. 29, работает на телефонном заводе «Красная Заря», зав. отделом сбыта, женат, жена – Мария Федоровна, сын – Орест, брат Юрий – с 1917 г. в Бессарабии, личный заработок, образование среднее, беспартийный.
Протокол допроса А. В. Рейслера от 9 апреля 1932 года содержит некоторые сведения о семье обвиняемого:
Полученное мною воспитание в среде, в которой я рос и воспитывался (отец до начала революции начальник Московско-Курской железной дороги), заложило во мне идеалистическое отношение к жизни и любовь к старой индивидуалистической культуре. Поэтому советский строй, в корне уничтоживший эти ценности, вызвал во мне недовольство. Этим объясняется и то, что я вошел в антисоветский кружок «Бодлэровская академия», где подвергся соответствующей обработке в том же духе. По своим политическим убеждениям я приверженец демократической республики при условии следующей роли интеллигенции. Успехи советского строительства перерабатывали меня и увлекали: полностью и целиком стать на рельсы советской действительности мне не давало мое участие в антисоветском кружке «Бодлэровская академия». Я понимаю теперь, что моя двойственность нетерпима в современных условиях, и сурово осуждаю себя за нее.
Еще из показаний:
Возникали у нас типичные для технической интеллигенции убеждения о ВЫСОКОЙ И ВЕДУЩЕЙ РУССКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ, которая, обладая огромным культурным наследством, в условиях ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ ИЛИ МОНАРХИИ НАШЕГО ПОЛИТИЧЕСКОГО ИДЕАЛА должна будет занять первое руководящее страной место, хотя в настоящий период, благодаря своей раздробленности и разложенности влиянием коммунистов, она не в силах организованно, БЕЗ ВНЕШНЕЙ ПОМОЩИ БОРОТЬСЯ ПРОТИВ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ РЕШИТЕЛЬНО И ВСЕМИ МЕРАМИ.
Из обвинительного заключения:
Азбелев Павел Петрович, Рейслер Александр Владимирович, Ласкеев Борис Федорович
а) будучи монархистами и сторонниками вооруженной интервенции по убеждению и авторами к-р литературных произведений, состояли членами фашистского кружка «Бодлеровской Академии»;
б) вели монархистскую и пораженческую а/с агитацию и пропаганду путем распространения собственных к-р литературных произведений и устных выступлений.
Означенные преступления пред. Ст. 58–10 УК.
Виновными себя признали.
Приговор: лишить права проживания в 12 п.п. и Уральск. обл. сроком на 3 г., с 20.03. с прикреплением <к определенному месту жительства>.
Дяде каким-то чудом удалось сохранить работу. Но через несколько лет, когда на заводе заговорили о повышении и стали «оформлять секретность», выяснилось, что в его «деле» существует пометка о запрете жить в столицах и крупных городах. Воистину, как сказал когда-то художник Фаворский (за ним приезжал «воронок», но дома его не застали, а потом забыли): «НКВД тоже советское учреждение!» Александр Владимирович поспешно уехал в Орел. Там некоторое время спустя его вновь арестовали и вскоре расстреляли. В Книге Памяти Орловской области указано: «Рейслер Александр Владимирович. Родился в 1896 г. в г. Вильнюсе; диспетчер завода. Проживал: в г. Орле. Арестован в 1937 г. Приговор: расстрелян».
Глеб сгинул в войну. Как и Александр, он был инженером-связистом. Старший же мой дядя – Юрий Владимирович, инженер-путеец, эмигрировал в начале революции. О нем по понятным причинам не вспоминали, и судьба его долго никому не была известна. Но в декабре 2000 года, уже после публикации первого издания этой книги, мне позвонил из Америки Никита Георгиевич Рейслер – сын «дяди Юры» (до революции всех Юриев крестили Георгиями). Разыскал он меня чудом. Прожил очень тяжелую молодость, скитался, но стал инженером, преуспел, отец семейства, благополучный американский пенсионер с обычной смутной российской ностальгией в душе.
Моя мама – младшая в семье. Бабушка «вымолила» еще одну – четвертую – дочь, когда ей было уже за сорок.
Бабушка и вся ее семья после смерти деда жили на Петроградской стороне, на Кронверкском проспекте у Сытного рынка. Их квартира являла собой решительную противоположность нашей. Там стоял терпкий, печальный запах старины (или просто старости), грустный, даже несколько гнетущий и словно бы примиряющий с уходящим навсегда временем. Два инструмента – бехштейновский рояль и беккеровское пианино. Ширмы, бамбуковые этажерки, пуфики и креслица, разные «старорежимные» мелочи, к которым советские писатели нового поколения еще не приобрели вкус. Блекнущие фотографии, японские веера, на полках – черные лаковые японские же шкатулки (покойный муж одной из моих теток – «дядя Ваня» – был моряком дальнего плавания). Чай пили из ужасно мне нравившихся чашек – непривычно суживающихся кверху, разрисованных под севр пастэшками, похожими на маркиз. Нарядность посуды мешала увидеть неуловимую и непривычную мне скудость стола. Это был бедный дом. Мне не было там грустно, но что-то щемило детскую душу.
Бабушка Юлия Степановна постоянно сидела у окна на диване, покрытом чехлом, и слушала через наушники радио – видела она плохо, читать не могла. От нее веяло пронзительной добротой и покоем. Вместе с ней жили мои тетушки – Ольга Владимировна и Юлия Владимировна. Ее, любимую «тетю Юлю», ставшую после революции учительницей музыки, я помню лучше всех – ее необычайно красивые усталые руки профессиональной пианистки, невысказанную нежность ко мне, которую я ощущал и которой всегда радовался. Она закончила консерваторию с золотой медалью в 1914 году и по регламенту должна была быть награждена роялем. В начале войны это правило отменили, и дед в утешение сам купил дочке рояль, тот самый «Бехштейн». Мама рассказывала, как в 1914-м, в первый день войны, громили магазин фирмы Карла Бехштейна в Москве, как выбрасывали со второго этажа драгоценные белые концертные рояли, как «рыдали» они, разбиваясь о булыжники мостовой. А в 1945-м и пианино, и рояль нас выручили. Рояль удалось продать, по-моему, за четырнадцать тысяч рублей – огромные деньги, мы купили самое необходимое, у нас тогда не было просто ничего.
Юлия Владимировна Рейслер. 1900-е
Жили там и мои кузины – дочери тети Юли – Олечка и Люся. Все обитатели этой квартиры на Кронверкском умерли в первую блокадную зиму, бабушка – еще раньше, осенью. Мария Владимировна («тетя Маруся», мать моего двоюродного брата Андрея), жившая отдельно, умерла тогда же, в 1941-м.
Добры и ласковы были лица этих женщин, уже уплывающие из памяти, туманно сохраняемые старыми фотографиями. Но улыбались в том доме редко и почти не смеялись. И гостей там, кроме нас с мамой, я не помню.
В нашей же квартире на канале Грибоедова бывало многолюдно, и гости случались разные.
Почти каждый день заходили друзья отца. Особенно часто – критики Лев Ильич Левин (он к тому же был у нас, как говорили в позапрошлом веке, «нахлебником» – официально столовался) и Иосиф Львович Гринберг, а также строгий горбатый маленький Ефим Добин. Напротив жил писатель Павел Николаевич Лукницкий, часто ездивший на Памир и увлеченно о нем рассказывавший (после войны он с таким же детским увлечением рассказывал об Австрии и гордился шпагой из венского дворца, как прежде – таджикской утварью). Знаю, что бывал и великолепный денди, знаменитый и блестящий переводчик Дос Пассоса, Джойса, Честертона, Брехта – Валентин Стенич (Сметанич), расстрелянный в 1938-м, но его не помню, хотя рассказывали о нем много.
Левин и Гринберг были людьми самыми близкими, их я по младенческому нахальству называл «Лева» и «Юзя» и, конечно, на «ты».
Лев Ильич Левин был молод, мил, интеллигентен несколько по-провинциальному (он был родом из Перми), а годами еще моложе отца. Гринбергу было аж за тридцать – самый старший! Он отличался дородностью, барственностью и трогательной добротой, часто свойственной толстякам. Родители любили вспоминать (Лев Ильич, надеюсь, простил мне этот, уже исторический, анекдот), как в ту примерно пору вышли они из «Астории» – толстый Гринберг, уже обретающий солидность отец, тоже вполне вальяжный, и юный Левин, в коротком, еще из Перми привезенном пальтишке и кепочке. Лихач (были еще лихачи), «горяча кобылу», зычно спросил: «Не хотят ли господа прокатиться?» – «Нет, – сказал Гринберг, – ты Левочку подвези!» С непередаваемым унылым презрением посмотрел лихач на тихого юного Левина и сказал: «Левочку?.. Левочка пусть идет ножками».
Лев Ильич Левин, Юрий Павлович Герман, Иосиф Львович Гринберг. 1937
Хорошо одетых людей еще было немного, на них обращали внимание – с завистью и раздражением. Шляпы мало кто решался надевать, вслед им оборачивались, мальчишки кричали: «Чемберлен», «иностранец»… Носили кепки. Обычный люд – простые, с пуговкой. Богатые франты – большие, из тяжелого букле, заграничные или сделанные на заказ. Отец и его друзья быстро миновали пору демократизма, косящего под пролетариат, и одевались у модных портных, еще не забывших высот ремесла (впрочем, в начале своей молодой известности батюшка и с костюмом носил сапоги, пока метрдотель «Европейской» по-приятельски, но настойчиво не посоветовал ему отказаться от революционных замашек). В праздники отливала сталью легкая шерсть модно сшитых – короткие пиджаки в талию, брюки клеш – костюмов; пестрели красивые, широкие и короткие, как тогда было принято, галстуки, поверх пиджаков нередко оставляли кашне, вязанное из шелковых нитей, в грудном кармане – непременное «вечное перо», случалось, и два, часто – часы на ремешке. Всю эту заграничную роскошь покупали обычно у морячков-спекулянтов или в Торгсине. Торгсинами (сокращение от «Торговля с иностранцами») назывались магазины, продававшие товары на валюту. Наши граждане могли пользоваться Торгсином, сдавая золото и прочие ценности – даже антиквариат – и получая специальные «боны», которые, естественно, можно было купить и из-под полы. Наследниками Торгсинов стали еще не совсем забытые послевоенные «Березки» и «Альбатросы».
А маму помню в лиловом платье с пелеринкой (потом, в эвакуации, она служила мне мушкетерским плащом) или в темно-красном, с цилиндрическими пуговицами, прозванными мною «рубиновыми». Ощущение хорошего тона и строгого вкуса рядом с мамой я испытывал как нигде.
У меня сохранилось несколько фотографий, сделанных 3 марта 1937 года – в день маминого рождения (ей исполнилось тридцать три), незадолго до развода родителей. Левин и Гринберг, стоящие рядом с отцом у письменного стола и «направляющие руку писателя», нарядная – в том самом лиловом платье – прелестная мама с большими светлыми глазами, грустно и нежно улыбающаяся, отец в кресле с веселым, чуть хмельным взглядом. Более трех четвертей века минуло.
Очень редко приезжали откуда-то из далекой провинции родители отца. Бабушка – сухая, строгая, темноволосая, из обедневшей ветви барской семьи Игнатьевых, едва уловимо связанной чрезвычайно дальним родством с той действительно аристократической ветвью, откуда произошел известный военный дипломат и писатель граф Алексей Алексеевич Игнатьев – автор модной в свое время книги «Пятьдесят лет в строю». Дед Павел Николаевич, тучный, значительный, в толстовке и узеньком унылом вязаном галстуке, как-то надменно и раздраженно притихал в богатой столичной квартире. Его происхождение нынче несколько мифологизировано. Недавно о нем где-то сказали или написали, что он был аж «царским офицером», внебрачным генеральским сыном, кадетом, что звучит чуть ли не отзвуком «Белой гвардии». Он действительно в Первую мировую вышел, кажется, в штабс-капитаны, но ни красным, ни белым особенно не служил и потом всю жизнь тихо работал счетоводом.
По известным мне семейным преданиям, его отец, мой прадед, был подкидышем в еврейском местечке, где квартировал полк, – стало быть, плод преступной любви пылкого солдата (а то и поручика, кто знает!) и доверчивой местной барышни. Отсюда и данная младенцу фамилия Герман – божий человек, и имя Николай в честь еще царствовавшего тогда Николая Павловича, и служба в кантонистах, и несомненные еврейские гены во мне. Моя ненависть к антисемитам – не просто следствие убеждений. Любое юдофобство вызывает у меня не только естественное возмущение, как у всякого приличного человека, но и почти неуправляемое биологическое бешенство.
Людмила Владимировна Герман. 1937
С отцом и дедом Павлом Николаевичем. 1937
В одной из квартир нашего дома на канале работала детская амбулатория во главе с блистательным и громогласным доктором Берляндом. Самуил Григорьевич – гроза и надежда как обитавших в «надстройке», так и прочих литфондовских мам – являл собой диковинное единение седеющего сангвиника-денди с шагаловскими персонажами. Он страшно орал на детей: «Симулянт, злостный бюллетенщик!» – их мамам кричал: «Пг’еступная мать!» Но глаза его сияли нежностью. Дети его немножко боялись и очень любили. Он рассказывал как-то, что его мать молилась: «Пусть на порог моего сына никогда не придет больной, которому суждено умереть…»
Отцу не просто нравились удачливые, блестящие люди, о которых он писал, он в них влюблялся. В сотрудников угрозыска, например, часто у нас бывавших. Они вовсе не напоминали тех угрюмых и озлобленных сыскарей, что существуют нынче в нашем представлении благодаря фильмам, книгам и сложившемуся (в общем справедливому) представлению о нашей репрессивной системе. Я помню молодых, сильных людей со светлыми лицами (дети редко ошибаются в подобных ощущениях), спокойных и веселых, которые, хоть и имели дело со всякого рода отребьем, сохраняли достоинство и доброжелательность. Помню, как они вытаскивали из карманов цивильных пиджаков восхитительно настоящие револьверы и, вынув, разумеется, патроны, давали мне «подержать». Вижу, помню пистолет без барабана (кажется, браунинг), с обоймой в рукоятке, что было редкостью, и то наслаждение, которое я испытывал, ощущая его прохладную и многозначительную тяжесть.
Как сияли у этих людей глаза, когда они рассказывали, что кого-то спасли, кого-то поймали! С каким восхищением все на них смотрели!
А под окнами ночами стояли уже в ту пору «воронки». Видел ли я из окна однажды темную крышу зловещей машины, или это лишь мнится мне? Тогда уже многих арестовывали. А сотрудников угрозыска почитали, хотя понятие «политический бандитизм», уже принятое в ту пору, заставляет о многом задуматься.
(Чтобы дать представление о совершенно безнравственном и вместе наивном восприятии тогдашних событий вполне взрослыми литераторами, приведу, без комментариев и не называя имен, один пример. Два писателя решили развлечься и разыграли своего приятеля – инсценировали с помощью незнакомых ему людей арест. Человек чуть не умер от потрясения. А эти господа веселились от души. Все это столь же нелепо, сколь и, увы, достоверно.)
Приходили в наш дом и другие героические люди – моряки с нашивками, полярники в синих тужурках, военные с эмалевыми красными «шпалами» в петлицах, с едва гнущимися, тускло блестящими портупеями. Случалось, и с орденами, что в те времена было большой редкостью. (Когда человек с орденом, даже штатский, проходил по улице, милиционеры отдавали честь, перед именем таких людей всегда писалось «орденоносец», даже в титрах фильмов.) А позже, в конце тридцатых, орденов становилось все больше, что на фоне растущего дефицита обычных товаров породило анекдот: «Меня вы легко узнаете – я буду в новых калошах и без ордена».
При виде военной формы я почти терял сознание от восторга. Со страстью рассматривал в каком-то детском журнале изображения знаков различия и выучил их наизусть. Мальчишеский интерес к униформе, погонам, петличкам и нашивкам я сохранил до сих пор – увлечение странное для безнадежно штатского человека.
Тянулся я только к взрослым. Сверстников стеснялся, завидовал им, не понимал. Однажды в Союзе писателей случился некий идейно-историко-революционный праздник. Стоял огромный макет корабля. Одним детям дали морскую форму, другим – костюмы колхозников и какие-то мерзкие снопы с лентами для подарков морякам. Мне, конечно, досталась шелковая пейзанская рубаха и бутафорская рожь. Я рыдал и от участия в представлении уклонился.
В квартире нашей находилось место и для зверей. Я страстно хотел ужа. Его принесли из зоомагазина в бумажном кульке. Когда он выскользнул и шмыгнул под шкаф – стал опасным, я испугался и разлюбил его. Только когда его пускали в ванну плавать, он становился диким, красивым и вовсе не страшным. Жила белая мышь, которая потом пропала и нашлась уже в виде огромной крысы, проевшей насквозь великолепное юбилейное издание Достоевского. Что-то в этих желанных, но страшноватых зверьках и пресмыкающихся было от времени: от «живых уголков», от слова «юннат» (юный натуралист) и уверенности, что «надо любить животных».
Жил у нас еще французский бульдог Моро, тот самый, что отнимал у меня бутерброды. Дряхленький, постоянно портивший воздух, однако надменный. Дома опасались, что он не решится залезать в машину. А он вошел в нее как ни в чем не бывало, сел в углу заднего сиденья и уставился в окно скучающим взглядом. Оказалось, его в свое время взяли из разгромленного германского посольства. Так что машиной его было не удивить, разве что скромностью «газика».
С бульдогом Моро. 1937–1939
Отец, имея и достаточно денег, и писательскую известность, не мог просто так пойти и купить машину. Нужна была какая-то специальная лицензия. Батюшка, ее не имевший, купил выигравший билет «Автодора» – или еще что-то в этом роде. И здесь работала распределительная система, и здесь надо было ловчить…
«Наша» машина «газик» («ГАЗ-А», выпускавшийся по фордовской лицензии) была цвета беж, открытая, с какими-то никелированными частями и, в сущности, маленькая. Приборов было огорчительно немного (в детском воображении ранг автомобиля определялся количеством всякого рода указателей и циферблатов), помещались они в рифленом металлическом щитке в виде четырехлистника, а не в эмалированном плоском и длинном овале, как у «линкольнов» или еще неведомых «ЗИСов». Колеса высоконькие, со спицами, запасное – сзади. Чаще всего ездили без крыши, лишь с передним стеклом (оно тогда называлось «смотровым» или «ветровым» и могло приподниматься). Зимой и в дождь натягивалась «крыша» – брезентовый верх, обычно откинутый назад, как в извозчичьей пролетке. Пристегивали слюдяные окошки. Номер автомобиля – 14–44. Белый, с надписью «Ленинград». Спереди он укреплялся перед радиатором на уровне фар, сзади – внизу и слева – под единственным стоп-сигналом.
Такими же «газиками» были и такси. С прямоугольным, похожим на сундучок, счетчиком-таксометром, на котором торчал светящийся по вечерам красный флажок с надписью «свободен» (счетчики случались и дореволюционные, помню надпись «Плата за проѣздъ»). Когда садились пассажиры, шофер поворачивал вправо и вниз как-то по-особенному потрескивавший при этом флажок, и счетчик включался.
Перед войной такси стоило, кажется, два рубля за километр – не слишком дорого. На дверцах некоторых таксомоторов были нарисованы крылышки. Какое-то недолгое время существовали и маршрутные такси – в них толкались и ругались, как в автобусе, а стоили они много дороже общественного транспорта, потому, наверное, и не прижились.
Автомобиль «ГАЗ-A». 1932–1936
Такси всегда были в дефиците в отличие от извозчиков, которых хватало, пока их не вывели окончательно. Они существовали еще на моей памяти, я и сейчас слышу стук копыт по деревянным торцам Невского, запах конюшни, кожи. А ломовые лошади остались надолго, после войны их даже прибавилось.
Лошадей запрягали и в похоронные катафалки – дореволюционные дроги со столбиками и кружевами из белой жести и кучером в высокой шляпе (позднее на смену всему этому явились грузовики в кумаче, двигавшиеся с подобающей медлительностью). Траурные процессии случались и в центре города, даже на Невском: оркестр, медленно бредущая толпа; на тротуарах останавливались, снимали шляпы. Креститься боялись.
Роскошью были интуристовские «линкольны», сиявшие темным лаком, щегольскими, ослепительно отполированными хромированными деталями, длинные, как гончие на бегу, – недаром у них на капоте (тогда говорили – «на радиаторе») красовалась казавшаяся серебряной борзая. Гудок «линкольнов» узнавался сразу – смесь громового кашля с боевой трубой. Эти автомобили можно было нанять «на время», стоило такое удовольствие не намного дороже такси. На «линкольнах» любили ездить за город и вообще «кататься». Тем более «линкольны» бывали и закрытые (в обиходе – «лимузин»), и с откидным верхом.
Машин было мало, но почти все – разные. Дети любили определять их марки; какой-то журнал, кажется «Мурзилка», даже напечатал изображения фабричных знаков «фордов», «фиатов», «бьюиков», «доджей» «понтиаков», «паккардов», «мерседес-бенцев», «испана-сюиза» и т. д.
Встречались заграничные двухместные машины – маленькое купе между капотом и большим багажником. Почему-то их называли «ласточка».
Вскоре (с 1936 года) города стали постепенно заполняться машинами «М1», в просторечии – «эмка», «эмочка», они были уже не с брезентовым верхом, а «закрытыми», как тогда говорили, куда более современными. Любопытная деталь времени: у владельцев «газиков» стали настойчиво, в сущности, насильно забирать их автомобили, а взамен (за доплату) предлагали «эмку». Считалось, старые машины портят улицы столицы и больших городов. «Газики» отправляли в провинцию. Почти тогда же появились автомобили «ЗИС-101», длинные, как трамвай, словно выпрыгнувшие из журнала «СССР на стройке». С переднего сиденья их капот с литым серебристым флажком, казалось, прикасается к горизонту, панель приборов насчитывала шесть циферблатов, включая шкалу настройки радио (радио в машине!), «ЗИС» даже пбхнул как-то торжественно. Кроме того, в нем были откидные сиденья, а если они оставались закрытыми, то заднее купе становилось фантастически просторным.
В конце тридцатых «прокатиться» на «ЗИСе» всем мучительно хотелось. Если выпадало счастье ехать на такси, то дети умоляли родителей перепустить очередь и дождаться, когда подойдет вожделенный лимузин: «ЗИСы»-такси были редкостью и стоили немного дороже.
Автомобиль «ГАЗ-М1». 1930-е
Перед войной, в 1940 году, появились и первые наши экспериментальные малолитражки, крошечные автомобильчики «КИМ-10–50» с двигателем по образцу английского «форда-префект», с двумя дверцами. Все на них дивились, но выпустить их в заметном количестве не успели. Так и жили – среди образцов, проектов, витрин.
Легковые автомобили тридцатых!
Огромные и шумные, управляемые серьезными (казалось, всегда немолодыми) шоферами, автомобили, из которых даже самые шикарные нередко приходилось мучительно заводить снаружи тяжелой рукояткой, блестящие призраки будущего, мечта мальчишек, думавших не об обладании, а о «прокатиться» и, как о высшем счастье, «порулить», то есть подержаться за руль или погудеть. Автомобили были необыкновенно нарядными, великолепно «подробными» – с массою шикарных штучных деталей: сверкающие траверсы (ныне «бампер»), никелированные фары, запасные колеса (иногда в футлярах!) по бокам или сзади, сверкающие спицы, обтекаемые крылья (особенный восторг вызывали крылья, наполовину скрывающие колеса, – «закрытые колеса!»), фигурки – звери, птицы, атлеты, вензеля – на капотах; редкая роскошь – указатели поворотов (блинкеры) – откидывающиеся стрелки с лампочкой внутри (мигающие подфарники – указатели поворота – еще не изобрели, и обыкновенно шоферы предупреждали о предстоящем маневре, высовывая руку или приоткрывая дверцу); цветная тончайшая полоска вдоль кузова, шторки над окошками «номенклатурных» лимузинов, белые круги («гамаши») на покрышках; на правое переднее крыло, случалось, устанавливали разноцветные флажки. Машины были большие (хотя тесноватые внутри) и высокие, ощущалось в них нечто архитектурное: в них входили, ступая, словно на дворцовую лестницу, на обязательную, как у кареты, подножку, профилированный козырек над передним стеклом был подобен карнизу. Они гудели каждый на свой лад – густыми и звонкими клаксонами… И пахли особым, «довоенным» бензином, «довоенными» лаком и кожей. Это не наваждение. Я вспомнил этот совершенно забытый запах в Варшаве в мае 1994 года, проходя по Старе-Място мимо антикварного таксомотора 1930-х годов, скучавшего в ожидании богатых туристов. Такси пахло «по-довоенному».
Автомобиль «ЗИС-101А». 1940-е
Серия марок, выпущенных Министерством связи в 1975 году, со знаменитыми моделями автомобилей 1930-х. Верхний ряд: автомобиль «ГАЗ-М1. 1936», автобус «ЗИС-16. 1936»; нижний ряд: автомобили «ЯГ-6. 1936» и «КИМ-10. 1940»
В большинстве они были заморским чудом, тогдашние машины. А отечественные – объектом скромной гордости. Собственные автомобили несли на себе отблеск не столько богатства (какое тогда было богатство!), сколько таинственной и грозной власти, дыхание свыше раздаваемых благ. Покупали машины редко, но люди чиновные и знаменитые имели «персональные» автомобили, которыми, случалось, управляли и сами. Машинами, кроме того, награждали. Стаханова – «эмкой», летчиков-героев – «ЗИСами».
В первые же дни войны частные машины (как и радиоприемники) государство забрало. Автомобили – для фронта, приемники – чтобы не слушали лишнего.
А пожарные машины! Они были открытыми, вроде извозчичьей линейки, пожарники в медных ослепительных касках, казалось, чудом держались на сиденьях, звонил колокол, иногда, совсем по-старинному, один из пожарных дул в трубу или горн. Трещал особенный «пожарный» клаксон.
С дымом мешается
Облако пыли,
Мчатся пожарные
Автомобили,
Щелкают звонко,
Тревожно свистят.
Медные каски
Рядами блестят.
С. Маршак
Была в моде песня Леонида Дидерихса на слова Василия Лебедева-Кумача:
Солнце светит, лучи, словно ласки,
Каска медная тонет в луче,
И вот в этой сияющей каске
Ходит милый мой на каланче.
Он пожарник толковый и ярый,
Он ударник такой деловой!
Он готов погасить все пожары,
Но не хочет гасить только мой.
Ах, зачем мне платочек лиловый,
Ах, зачем мне мой новый берет,
Если он не увидит обновы
И рукой не пошлет мне привет.
День сегодня такой лучезарный,
В душном воздухе нега и жар,
И не видит, не знает пожарный,
Что горит в моем сердце пожар…
В 1937 году родители разошлись. Мы с мамой вскоре переехали на угол Бородинской и Загородного, в квартиру писателя Геннадия Гора (все литераторы стремились, естественно, в «писательскую надстройку» на канале Грибоедова).
Недолгое время до переезда я помню сумеречно, неясно – было мне всего четыре года: жизнь без отца в старой квартире, редкие с ним встречи, вывернутое, непонятное существование. Увидев случайно, как увозили отцовские вещи, я был напуган опасно и надолго. Врачи нашли у меня настоящий детский психоз: я боялся, что мама, если уйдет, не вернется, как отец. Маме пришлось почти все время оставаться со мной, брать работу на дом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?