Электронная библиотека » Михаил Герман » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 6 января 2018, 07:00


Автор книги: Михаил Герман


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На головах – панамки из белой и плотной рубчатой ткани, а чаще всего тюбетейки, которые оставались почти обязательной частью летнего наряда для людей всех возрастов и полов. Молодые носили спортсменки (тапочки на шнурках) и футболки: в двадцатые годы они были в широкую вертикальную полоску, как на знаменитой картине Самохвалова, а в тридцатые – гладкими, но с воротником другого, чем сама рубашка, цвета и все с той же «ботиночной» шнуровкой вместо застежки; и летние легкие кепочки. Те, кто хотел казаться «ответственным», начальником (настоящих начальников на улице не было, они ездили на машинах), одевались на правительственный манер: белые холщовые френчи, парусиновые фуражки-«сталинки», куда реже – те самые шапочки с двумя козырьками – «здравствуй-прощай», что носили шпионы в книжках. Зимой, кстати сказать, картина была не менее убогой и красноречивой. Куцые пальто с дешевыми меховыми воротниками, муфточки – истерические попытки нищих девушек скопировать шубку из заграничного кино; пальто, похожие на армейские, или просто шинели без знаков различия у маленьких начальников, кожаные с мехом – у больших; и бросались в глаза редкие модницы, ходившие к дорогим портнихам, или те, кому удалось купить что-то контрабандное. Их обычно называли «фифы». Богатенькие дети ходили в меховых шапках с длинными, как у спаниеля, смешными ушами, так сказать, в стиле полярников. Носили зимой и валенки, в сырость – с калошами, это непременный атрибут довоенной и даже дореволюционной жизни. Калоши были у всех – и у богатых, и у бедных, и у больших, и у маленьких, и для валенок, и для тонкой, как говорили тогда, «модельной» обуви.

В холода дамы поверх туфель обували боты – от дешевеньких, коротких, бесформенных до почти изысканных, тонкого фетра, на высоком каблуке, с изящной колодкой. У сановных мужчин в ходу были бурки, тоже фетровые, отделанные кожей.

Но истинные модницы – и бедные, и богатые – старались и в мороз щеголять в туфельках и шелковых чулках при зимнем пальто. Мучились ради шикарного вида, и пешком так бегали, и ждали подолгу трамвая и кавалеров под часами…

Люди смирились и, наверное, уже не замечали, насколько жалкую картину являл собою советский обыватель в тюбетейке, сандалиях или парусиновых башмаках, в мятых парусиновых же брюках, даже в начальственном френче, с неизменным толстым портфелем из кожзаменителя, вечно бегущий за набитым трамваем или мающийся в очереди. Все это бесконечно печально сейчас вспоминать и горько об этом думать. Но ведь и чеховские чиновники во вполне цивильной чесуче тоже были жалкими и пошлыми. Так в чем же дело – в печати советской особливости, в этом сугубо «совдеповском» зощенковском наряде, ставшем синонимом нищеты и оболваненности? Но люди-то не были ни хуже ни лучше. Или все же сидела в них какая-то затравленность, убогость? Сейчас уже не понять. Но тогда эта жизнь виделась естественной, другой мы не знали, и европеизированные «фифы» на Невском казались куда смешнее совбарышень в синих беретах с хвостиком.

Мороженое продавали с лотков или из больших синих ящиков, и летом около них всегда толпился народ. Два вафельных кружка, между ними особой ложкой клалось мороженое. На кружкбх иногда вытиснены имена: «Таня», «Вася», «Шура»… Удачей было встретить свое. Плохо было носителям модных советских имен – Ремира (революция всего мира), Стален (Сталин – Ленин), Владилен (Владимир Ильич Ленин): их тиснение на вафлях не предусматривалось. Эскимо на палочке еще почиталось редкостью. Другая летняя, особенно дачная, радость – лимонад, его приторно-кислый, остро-колючий от газа вкус. Взрослые покупали его неохотно, – видимо, считалось, что он вреден (почему маленьким всегда вредно то, чего они вожделеют?). Газированная вода – отдельный сюжет, о ней чуть позже и подробно.

Пьяные встречались редко. Их боялись и им удивлялись. Помню растерзанного, до пояса голого дядьку, которого вели милиционеры по улице Ломоносова. Он вырывался, орал ужасные слова, я не мог вспоминать его без ужаса и долго потом боялся выходить (даже с мамой!) на улицу. Вообще-то, пили, наверное, не меньше, чем в другие времена. Но было множество пивных (помню вывески «Культурная пивная»), из которых пьянство на улицу могло и не выплеснуться. И был глобальный страх, действовавший даже на хулиганов, тот страх, о котором с тоской вспоминают радетели «порядка, который был при Сталине». Как легко забывается былое, его суть и подлинная трагедия. Недаром Монтень писал, что желание «вычеркнуть и изгладить из памяти есть первейший путь к неведению».

Все происходящее за пределами семейной жизни в детстве фиксируется плохо. Испанские события для меня – нечто далекое и героическое, еще менее реальное, чем пароход «Челюскин», утонувший еще 13 февраля 1934 года, или папанинцы. Помню карту на стенде «ТАСС» около Сада отдыха, апельсины-корольки, невероятно модные «испанские шапочки» – синие остроугольные пилотки с красной кисточкой. Что-то мелькало в кинохронике. Какие-то героические стихи в детских журналах. Слово «Гвадалахара» было у всех на слуху, как и слова «фалангисты», «франкисты». Слово «фашист» казалось омерзительным: лукавые игры с Германией еще не начались. В Испанию уезжали наши военные, гордо и не вполне открыто. Такой же экзотикой, героической и победоносной, были «события» на озере Хасан и на Халхин-Голе. Показывали фильмы про гнусных самураев.

Начало Финской кампании помню смутно.

Конец 1939 года. Бесконечно повторялось: белофинны обстреляли нас из артиллерийских орудий, в результате чего погибли «одиннадцать пограничников». Мы, естественно, «защищались», попросту – старались отодвинуть слишком близкую границу. Не слышал, чтобы у нас кто-нибудь тогда возмущался нападением на маленькую страну или говорил о том, как негодует цивилизованный мир. Помню другое: затемнение, первые на моей памяти очереди (в Ленинграде о них уже стали забывать), все тогда «стояли за маслом», тогда же опять подорожали (и заметно) продукты. Многое ведь продавалось невероятно дешево. Зарплата, скажем, среднего инженера составляла рублей 700, а водка стоила меньше червонца (десяти рублей). Простодушно удивлялись: почему война длится так долго? Помню, что финнов называли исключительно «белофиннами», предполагалось: мы спасаем народ Финляндии, чуть ли не по его желанию. Сколько было презрительных карикатур. Тогда появился Василий Теркин. Начал он воевать в Финскую кампанию в качестве лубочного персонажа героических плакатов. Твардовский написал своего «Теркина» позднее.


«Белофинн в лесах таится…» Агитплакат. 1939


Война затянулась, победе все радовались. Правда, мама потом мне рассказывала, что ходили осторожные слухи о наших чудовищных потерях, говорили и о жестокой бессмыслице войны. Даже вполне просоветские люди были озадачены неспособностью и неготовностью нашей доблестной Красной армии. Появилась новая территория, вскоре туда посыпались дачники; названия звучали экзотически: Оллила, Куоккала, Терийоки (нынешние Солнечное, Репино, Зеленогорск).

А собственная жизнь была важнее. Упоительные подшивки «Чижа», старой «Нивы». Великолепное, с восхитительными картинками издание сказок Андерсена, которое добрый Евгений Львович Шварц принес мне, когда я болел корью.

Был и более «взрослый», для «старших дошкольников», журнал «Мурзилка». Не знаю, как игрушечный франт в цилиндре и с моноклем – герой книжки Анны Хвольсон «Приключения Мурзилки и лесных человечков»,[6]6
  Спутниками тогдашнего Мурзилки были Знайка и Незнайка, доктор Мазь-Перемазь и другие персонажи, отчасти использованные в книжках Николая Носова в 1950-е годы.


[Закрыть]
написанной по мотивам рисунков канадского художника и поэта Палмера Кокса и изданной в 1898 году, – обернулся в тридцатые годы пушистым созданием в ярком берете. Ничего специально советского в нем не было, с ним случались смешные приключения, и журнал мне нравился.

Предвоенным моим увлечением стала коллекция крышек от папиросных коробок. Они служили в конце тридцатых годов материальным воплощением своего времени. В них была своего рода нормативность, триумфальная эстетика, своя табель о рангах, свой абсурдизм.

Самые распространенные – вероятно, они и в коллекцию-то не попали – «Беломорканал» (их курила мама), относительно демократические, и более «начальственные», дорогие – «Казбек» с джигитом на фоне заснеженного пика, нарисованным (по разным сведениям) то ли Гази-Магомедом Даурбековым, то ли самим Евгением Лансере, то ли еще кем-то. Совсем дешевенькие: «Норд» (после войны оборотившийся «Севером») и «Красная звезда» («Звездочка») с изображением военного мотоциклиста на фоне большой красной звезды, «Смычка», украшенная фигурой молотобойца, «Дюбек» с изображением табачных листьев, «Интурист» с летящим самолетом, «Стенька Разин» и даже «Кармен».

Коллекционными были другие. Плотные картонные пачки, с серебряной фольгой внутри, с изящной золоченой маркой на внутренней стороне крышки, а то и с шелковой ниточкой, эту крышку придерживающей.

Самыми роскошными считались, конечно, папиросы «Герцеговина-Флор», которые курил и крошил в трубку Сталин. Зеленая лакированная коробка с орнаментом, очень дорогая.

Были старые, наверное, еще дореволюционные сорта. «Пушки», на крышках которых папиросы целились в курильщика, подобно жерлам корабельных орудий; «Борцы» с двумя могучими восточными атлетами; «Юг» – пачка, украшенная томным пейзажем с олеандрами и луной над ночным морем. Были и вполне советские: «Делегатские», таинственно мерцавшие жаркой красной крышкой, словно впитавшей в себя отсветы красных портьер и штор кремлевских дворцов; «Люкс» с зелено-черными острыми угольниками и золотой надписью; «Северная Пальмира» с лиловатым изображением Биржи и Ростральных колонн; «Зефир» с золотой «рокайльной» надписью на лазоревом фоне; «Фестиваль» с черным силуэтом дирижера перед высоким голубым занавесом – необыкновенно длинные, тонкие и тонные дамские папиросы…


И. Д. Боград. Папиросы «Пушки». Рекламный плакат. 1926


И. Д. Боград. Курящими решен вопрос. Рекламный плакат. 1937


Но встречались и совсем редкие, и необыкновенно шикарные коробки, например оформленные под Палех, с черными лакированными крышками и пестренькими пейзанскими сценками на них, – «Палехский баян». И первые советские сигареты (подумать только, нечто без мундштука!) «Тройка», чудом сохранившиеся и нынче. И даже «железную коробку от папирос „Кавказ“», что фигурирует в «Золотом теленке», я отлично помню – под серебро с чернью, с горным пейзажем в овале.

Не знаю, различалось ли все это на вкус, но ощущение языческой роскоши, совсем не похожей, как мы теперь знаем, на относительно скупой ассортимент знаменитых заморских сигарет, запомнилось надолго.

Была еще одна – недолгая и весьма специфическая для времени – коллекция. В 1940 году, как известно, к нам «присоединились» Латвия, Эстония и Литва. Вслух о том, что произошло в действительности, не говорили, боюсь, и не думали столь серьезно, как пытаются вспоминать нынче. Присоединились – и слава богу. До этого мы «освобождали» Западную Украину, Белоруссию, и все ликовали. О том, что происходил раздел Восточной Европы между Сталиным и Гитлером, не знали, не думали или не хотели ни знать, ни думать.

Так вот, в этих маленьких и небогатых, но все же европеизированных странах и провинциях был всякого рода «дефицит», заграничные вещи, которые быстро расхватали военные и все те (в том числе и писатели), кто первым попал в Ригу или Таллин. Две рубашки, как тогда говорили – «бобочки», отец привез мне, кажется, из Львова: одна тускло-розового плотного шелка, другая – особенно любимая – из сложно и элегантно фактурного, в тисненую полоску белого мягкого полотна. А единственное, что дошло до Ленинграда в изобилии, – это конфеты. Обычные, не особенно даже вкусные, но в совершенно западных, дивной красоты и блеска фантиках. Их-то мы и собирали, удивляясь их разнообразию.

Впрочем, суть детской тогдашней жизни была не в коллекционировании. Главное было – играть. В войну, в шпионов (все очень любили), в пограничников. (Кто не знал великого пограничника Никиту Карацупу и его собаку Индуса,[7]7
  Собаку, после установления дружеских отношений с Индией, в книжках о Карацупе стали называть Ингус.


[Закрыть]
как сладостно звучала суровая фраза, обращенная отважным пограничником к нарушителю: «Пройдем на заставу, там разберемся»…)

Была тьма интереснейших «настольных» игр, не просто «Догонишь – сгонишь» (дореволюционная «Рич-рач»), не просто «Цирки», но разные замечательные замысловатости, чрезвычайно искусно придуманные. Морские сражения, скачки и бега, велосипедные гонки, исторические игры. С непременными прелестными, литыми из олова, раскрашенными кораблями, лошадьми, солдатиками, была даже игра про восстание сипаев в Индии с зелеными фигурками английских солдат и красными – индийцев в тюрбанах. Была даже игра, где было изображено более ста (!) видов транспорта, вплоть до трехколесного автомобиля или корабля с роторными движителями в виде колоссальных вращающихся труб.

А «Почта»! Картонный домик с окошечками «Телеграммы», «Заказные письма и переводы», игрушечные конверты, марки, бланки и даже печать! Лото «Былины» с Ильей Муромцем, Добрыней, Алешей Поповичем, Садко, Вольгой и Микулой Селяниновичем, с Соловьем-разбойником, Горынычем и прочей восхитительной нечистью! Конструкторы – металлические, с вечно заедавшими и терявшимися винтами и гайками, деревянные, называвшиеся «Матадор», или же «специальные», из которых собирались несколько моделей автомобилей или самолетов, в числе которых помню даже почти забытый «автожир» (аппарат, похожий на нынешний вертолет).

Автором большинства замечательных настольных игр был таинственный человек по фамилии Епишкин. Мое поколение обязано ему многими счастливыми часами.

Была и еще одна игра, вроде бы и ничем не примечательная (в духе все той же «Догонишь – сгонишь»), но с диковинными фигурами-фишками в виде голых пузатых, лопоухих человечков, прозванных у нас дома «мымрочками». Они были настолько милы и выразительны, что появилась страна «Мымростан». Голубые мымрочки были летчиками, зеленые – пограничниками, красные – пехотинцами, желтые управляли боевыми лучами или чем-то вроде гиперболоида инженера Гарина. Все мыслилось военным и героическим. Но главное не это, а всякие другие замечательные события, в этом государстве происходившие. Но это уже из области детских заповедных тайн.

Мымрочки, кстати, у меня сохранились, и одна, со следами почти облупившейся красной краски, стоит на письменном столе и ласково таращится на меня, как и семьдесят пять лет назад. Взгляд на собственный стол поучителен, когда беседуешь с «давно прошедшим». Дощечка из искусственного мрамора – в шестидесятые мы с мамой купили мне такой письменный приборчик с вечной ручкой. Ручка давно сгинула, на ее месте ручка в виде гусиного пера винного цвета – парижская изящная игрушка. Крошечная, вполне кичевая Эйфелева башня, привезенная мне из Парижа в начале шестидесятых художником, о котором я написал свою самую первую книжку, – как ее выкинешь? Сувенирная шпага с гербом того же Парижа, купленная там же, уже мною самим в 1965 году, как и башня, совершенно кичевая, но тоже нежно любимая. И наконец, мымрочки. И пуговица с маминого довоенного платья, которая называлась рубиновой и во время игр служила «драгоценным камнем», она тоже чудом сохранилась…

Оттуда же, из детских тайн, два моих игрушечных медвежонка (никто тогда не знал, что у каждого Кристофера Робина – свой медвежонок, да и о Винни Пухе никто не догадывался) со странными именами – Психозный и Психоватый. Первый был вроде ребенка, трусливого и капризного, а второй олицетворением родителей – рассудительный и взрослый. Существовали эти персонажи материально в виде маленьких прюнелевых медвежат. О них рассказывались и рисовались истории, – например, младший вечно страдал «воспалением среднего хвоста» (по аналогии с моим постоянным воспалением среднего уха), и я лечил его с помощью «хирургических инструментов» (из маминого маникюрного набора).

И конечно, вечные игры: блошки (прыгающие при нажатии пластиночки особой формы), детское домино (с автомобилями, зверюшками, кораблями).

Домашним кино служил «волшебный фонарь» – картонная коробка, оклеенная гранитолем, с объективом и неяркой (чтобы не было перегрева) лампочкой внутри. Он проецировал на экран небольшие диапозитивы, наборы которых продавались в игрушечных магазинах или магазинах «наглядных учебных пособий». Диапозитивы бывали черно-белые, вирированные (сепией, лазурью – словом, одним каким-нибудь цветом) или разноцветные.

Но подслеповатый, пахнущий нагретым гранитолем «волшебный фонарь» сразу забылся, когда появилось чудо техники «аллоскоп» – прибор для показа диафильмов. Он упаковывался в жесткий компактный футляр, наподобие маленькой швейной машины, светил ярко, современно, победно и таинственно пахнул лаком, целлулоидом и металлом и при каждом повороте пластмассовой ручки показывал новую прекрасную и четкую картинку – во много раз увеличенный кадрик диафильма. Диафильмы продавались в цилиндрических пластмассовых или жестяных коробочках. По современным понятиям – настоящие комиксы: картинка с коротким текстом. Бывало, случались диафильмы аж в двух сериях – чуть ли не на сотню кадров. Часто цветные. Какие были «Дикие лебеди» по Андерсену! И вечные сказки, впервые увиденные через аллоскоп, навсегда связались с полутьмой, запахом лака, целлулоида и нагретого металла. Запахом аллоскопа.

Вообще, среди игрушек попадались совершенно невероятные. Как-то отец, склонный к покупке дорогих и экстравагантных подарков, приволок мне на день рождения детский токарный станок с набором резцов. Выточить на нем ничего было нельзя, он, в сущности, и работать вообще не мог, но было интересно…

Детский предметный мир кажется мне сейчас (да, наверное, он на самом деле такой и есть), если угодно, сверхзначительным. Подтверждение – описание модели международного вагона у Набокова («Другие берега»). Каждая вещь была наполнена могучей притягательной силой, чудилась микрокосмом, желанным и романтическим. Готовальня, например. Почему мне так страстно хотелось иметь все эти блестящие циркули, измерители, рейсфедеры, элегантно и шикарно уложенные в бархатные углубления? В конце концов, я выклянчил у мамы готовальню. Правда, не совсем такую, о какой мечтал. Мне купили скромную, предметов на восемь, в коробке, подбитой благородным бежевым бархатом. А грезил я об огромной, с полусотней решительно непонятных штучек и обязательно на ярко-красном плюше…

Подарки, особенно аллоскоп, связаны с днем рождения и елкой. Почему-то я был уверен, что Новый год бывает «тридцать седьмого» декабря… Кстати сказать, елки в СССР долгое время были официально запрещены. Власти разрешили их лишь в конце 1935 года, напечатав в «Правде» заметку известного тогда партийного деятеля Павла Постышева «Давайте организуем к новому году детям хорошую елку».

Еще одна таинственная часть жизни, которой в основном увлекались только взрослые, – фотография.

Чаще всего снимали аппаратом, который стали у нас выпускать с 1930 года (к XVI съезду ВКПб) по образцу немецкого «Цейсс-Икона» и с немецким затвором. В СССР он назывался «Фотокор» (фотокорреспондент). «Подробно» сделанная камера: красивая, далеко растягивающаяся черная гармошка, тяжелые, будто литые никелированные детали; два видоискателя; миниатюрный уровень с веселым пузыриком воздуха под выпуклой линзой, масса маленьких приспособлений, романтических и не совсем понятных, как на паровозе.


Аллоскоп. 1930-е


Аппарат на треноге, фотограф с головой, закрытой черной тканью, чтобы на матовое стекло, по которому производилась наводка, не падал свет. Трепетно, особым шикарно-бережным жестом матовое стекло извлекается, его заменяет кассета с пластинкой, «осторожно, снимаю!», щелчок затвора – «вылетела птичка».


Фотоаппарат «Фотокор-1». 1930-е


Пластинки долго и взволнованно проявлялись в ванночках – передержали, недодержали? Потом сушили на специальных деревянных подставочках. Они были большие – девять на двенадцать, и увеличения делались очень редко.

Печатали обычно на «дневной» фотобумаге: пластинку-негатив и бумагу клали в рамку-зажим и оставляли на свету. Через час появлялось коричневатое изображение на бумаге, и его закрепляли в растворе, называвшемся «вираж-фиксаж». Снимки получались совсем не такие, как нынче: очень мягкие, цвета сепии без резких контрастов, и вместе с тем четкие, напоминавшие старинные дагеротипы. Мама, очень любившая всякую технику, завела себе аппарат «Турист» – небольшую дешевую, так называемую клап-камеру, складную, без гармошки. Снимки он делал небольшие, шесть на девять. Иногда, вечерами, с помощью взятого напрокат громоздкого увеличителя мама печатала и относительно большие снимки – иные сохранились по сию пору… Объектом и героем съемок был, естественно, я. При всем своем ребячьем нарциссизме, фотографию я вскоре возненавидел. Хотя поначалу, признаюсь, позировал с удовольствием. С младых ногтей обожал одеваться, галстуки хотел носить и носил (когда разрешали) лет с пяти: отлично помню два, доставшихся от отца, английских – то ли торгсиновских, то ли купленных у моряков-спекулянтов – матово-шелковистых, тяжелых, в косую полоску необычайно густых и нежных тонов: один тускло-зеленый, другой светло-синий. Самым любимым нарядом был костюм с модными брюками гольф, к которым имелись специально вышитые на отворотах чулки. Таким «джентльментелем» – так это называлось у нас в доме – я снимался охотнее, чем в коротких штанах, в которых обычно ходили дети. С моим неумеренным дендизмом не в силах была бороться даже мама. Демократическо-спартанские прогулки босиком, на которых она настаивала, я ненавидел до дрожи.

Году в сороковом отец появился с новомодным аппаратом «Лейка». Так горделиво называли отечественный «ФЭД», изготовлявшийся в колонии имени Ф. Э. Дзержинского и чудовищно дорогой – больше тысячи рублей! Это была откровенная копия немецкой камеры «Leica II» (Leitz Camera – камера Лейца). Крошечный, в кожаном футляре, элегантно щелкающий аппаратик с выдвигающимся объективом (тубус), миниатюрными кнопками и рычажками, легко наводившийся на резкость, снимавший подряд, без перезарядки, тридцать шесть кадров на пленку, казался невыносимо шикарным, «американским», недоступным. Снимки увеличивались до невиданных размеров («Маленькие негативы – большие фотографии» – лозунг изобретателя «Лейки» Оскара Барнака) и были ошеломляюще не похожи на скромно отпечатанные в рамках контактные фотографии.

Мне тоже подарили фотоаппарат. Он назывался странно – «Циклокамера». Вкусно пахнущая гранитолем коробочка, закрывающаяся с помощью жестяных крючков, объектив с пуговку, крохотный зеркальный видоискатель с мутным матовым стеклом, два рычажка и выдвижная заслонка для передвижения пленки; кадрики были квадратные – 24 × 24 миллиметра. Кажется, снимать им так и не получилось, – видимо, странный аппарат, как и токарный станок, подаренный отцом, работать не мог. Им можно было только играть, чем я и занимался: фотографировал «военные объекты», изображая шпиона, пока мой кузен в роли пограничника не ловил меня на месте преступления. Мелькали и другие полуигрушечные аппараты – «Лилипут», «Малютка»; выпускали и солидную, но неуклюжую зеркалку «Спорт», хотя серьезные фотографы и богатые любители старались по возможности пользоваться заграничными камерами.


Дача. Шезлонг. 1938


Конечно, масса интересного было и за пределами дома. Не стану говорить о поездках в ЦПКиО[8]8
  ЦПКиО – Центральный парк культуры и отдыха (имени С. М. Кирова).


[Закрыть]
(как там меня катали на финских санях!), о прогулках по Невскому, о том, как в праздничные вечера ездили – иногда и на такси – «смотреть иллюминацию». Был свой район с «наизусть затверженными прогулками» (Ахматова). До переезда на Бородинскую я едва ли видел окрестности, мир ограничивался все той же «Аллейкой» (тогда улицей Софьи Перовской). А поселившись на Бородинской, мы с мамой часто ходили по серому, шумному, гремящему трамваями и автобусами, малоинтересному и в общем так и не ставшему мне милым Загородному. Весной меня катали на карусели под скрипучую и лихорадочно веселую, шарманистую мелодию «Утро красит нежным светом» в микроскопическом скверике напротив Лештукова переулка. Зимой я прилипал к витринам игрушечных магазинов, дышал ароматами кондитерской у Пяти Углов, магазина, до начала 1990-х сохранявшего прежнее, пышное, еще какое-то ампирно-нэповское убранство. Этот магазин притягивал меня не просто лакомствами – в приторных запахах его, в тускнеющем блеске зеркал, в этих полированных консолях, в затянутых выцветшим репсом панно плыло нечто из былой жизни, странно и приятно меня волновавшее.


Фотоаппарат «Циклокамера». 1939


Куда более отчетливой радостью была газированная вода в ее тогдашнем, забытом варианте. Одно ее «наливание» уже являлось томительно-праздничной церемонией. Ложка – металлический маленький стаканчик на ручке – с сиропом, нацеженным из колбы, опускалась в стакан, вымытый на специальном блестящем моечном устройстве. В ложку устремлялась шипучая газированная вода из крана, все это вспенивалось, мешалось и пододвигалось к жаждущему покупателю по мокрому и липкому, приторно пахнущему смесью разных сиропов прилавку…

Я мечтал о профессии продавца газированной воды. По моей настойчивой просьбе мне купили стеклянную клистирную кружку (кружка Эсмарха). С ее помощью устроили подобие агрегата для газированной воды, и я страстно играл, заставляя взрослых пить кипяченую воду из клистирной кружки с сиропом из варенья. И недоумевал, замечая некоторое равнодушие к щедро предлагаемому напитку. Порывался я и «варить ликеры». Почему-то у нас оказалась рекламная книжечка (буклет, как сказали бы нынче) советских ликеров. Меня потрясло своей экзотической красотой название ликера «Какао-шуа» и изображение волшебной красоты бутылочки в виде странного гибрида вазы с молочником. Я размешивал какао с сахаром и еще чем-то и млел от мерцания красивой жизни.

Большинство ресторанов позакрывались с концом нэпа, и к исходу 1930-х они были, как мне помнится, немногочисленны. В них меня, разумеется, не водили. Самым фешенебельным местом в писательских кругах считалась «Крыша» в «Европейской». Бывала там тогдашняя интеллектуальная знать, не столько богатая, сколько причастная нарождавшейся светской жизни – советского, но пока не хамского толка. Рассказывали, что там служили официантами татары, все еще помнившие французские названия блюд.

Но было одно для всех ленинградцев всех возрастов желанное место – кафе «Норд», как и папиросы, после войны переименованное в «Север».

Кондитерский магазин под этим названием, не раз менявшийся, еще существует на Невском. А тогда надо было, спустившись на несколько ступенек, пройти сквозь весь магазин, сквозь тягуче-сладкий запах лучших в городе «пирожных от „Норда“», чтобы открыть дверь в кафе. Столики, крытые толстым стеклом поверх зеленого сукна, величавые фарфоровые белые медведи, зеркала, низкие потолки, сине-зелено-белое царство, незабываемый аромат кофе, ванили, духов, коньяка, дорогих папирос.

Какие лакомства! «Кофе с огнем», например. Не слишком вкусный напиток, но он пылал (политый сверху спиртом) и вызывал безудержное счастливое волнение. Блинчатые пирожки – нет, не банальные трубочки, а именно сложенные конвертом пирожки из тонких блинчиков. А пирожные! Это нельзя пересказать. «Мы ходили к „Норду“!!!» Однако именно с этим кафе связана жуткая, типичная для времени история. В один и тот же вечер несколько десятков посетителей (я в том числе) отравились эклерами от «Норда». Крем был сварен в котле с какой-то окисью. И конечно, говорили о вредительстве. Что сделали с поваром – неизвестно, но по Ленинграду ползли зловещие слухи.

Лакомства и сласти в городе изготовлялись отменные и достаточно традиционные. Но случались и диковинные нововведения. Скажем, карамель «Новинка» – отвратительные, в соевом шоколаде, конфеты. Зато в крышку коробки вклеивалась маленькая патефонная пластинка. На ней сквозь треск и шорох скрипучий мужской голос: «Карамель „Новинка“, карамель „Новинка“, требуйте во всех магазинах!» Первая советская звуковая реклама…


М. Литвак. Красный мак. Рекламный плакат. 1938


«Шикарная» советская жизнь ограничивалась проспектом 25 Октября, который все решительно называли Невским, – пожалуй, единственное прежнее название, которое не боялись употреблять. Он был великолепен – Елисеевский (бывший!) магазин, Дом книги, Пассаж; на углу улицы Бродского (Михайловской) существовал очень дорогой меховой магазин. Освещался проспект ослепительно – богаче, чем сейчас: кроме столбов с тремя сияющими шарами, висели и фонари на проводах над самой серединой проспекта.

Там был, по нашему с мамой выражению, «фифосад» – то есть гуляли «фифы». Наряды невероятные – отчасти из головы портних, мельком заглядывавших в заграничные журналы, отчасти из кино, отчасти из случайных заморских тряпок, покупаемых обычно у морячков загранплавания. Да и вообще в ту пору, как и многие годы после войны, на заметно или просто хорошо одетых людей оглядывались.

Все сколько-нибудь тонные дамы пользовались духами «Красная Москва», этот запах доминировал так же, как в 1970-е, в пору первой экспансии французских духов, – «Клима». У мужчин, особенно у высокопоставленных военных, был в моде одеколон «Красная маска», позднее – «В полет», «Ориган» (бывший «L’Origan»). «Шипр» был дорог, редок и пахнул (тогда) почти изысканно. Мужчины советско-демократических вкусов пользовались так называемым «Тройным одеколоном», дешевым, крепким, с неприятно-бодрым «гигиеническим» запахом (когда-то одеколон, любимый Наполеоном, едва ли не первый в истории, пах, видимо, совершенно иначе). По слухам, им пользовался и Сталин. Выпускались духи и одеколон «Кремль» во флаконах в виде кремлевской башни, «Север» в бутылке в виде тороса со стеклянной пробкой, увенчанной фигурой белого медведя, и пр. Очень было модно дарить «парфюмерные наборы» – духи, одеколон, мыло, пудра в подбитой шелком коробке. Все это продавалось в магазинах, объединенных эффектной аббревиатурой «Тэжэ». Расшифровывалось название организации, ведавшей советской красивой жизнью, прозаично: «Трест эфиро-жировых эссенций», но слово обособилось и жило до недавнего времени. Кондитерские назывались «Росконд», а магазины по привычке двадцатых годов часто именовали «кооперативами» (независимо от принадлежности к кооперации).


А. Миллер. «Белая ночь». Рекламный плакат. 1937


Канули в Лету целые тезаурусы советской речи: «фабрика-кухня», «ломовик», «авоська», «сходить за провизией», «набрать мануфактуры на платье», «крепдешин», «маркизет», «креп-сатин», «бобрик», «шевиот», «драп-велюр», «керосиновая лавка»… Исчезли и сами эти лавки, где отвратительно пахло керосином, жестью и замазкой для окон, но зато дешево продавались всякие детские радости, вроде фаянсовых, люто раскрашенных черкесов, которых мне почему-то не хотели покупать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации