Текст книги "Кофемолка"
Автор книги: Михаил Идов
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Скорее всего она была права. Мы находились в эпицентре бума недвижимости – вся добавленная стоимость существовала только на бумаге. Цены на жилье поднимались одинаково и везде, от Йонкерс до Шипсхэд-бей. Мы получили наш выигрыш в жетонах казино; в настоящие деньги они превращались только снаружи, а идея покинуть Нью-Йорк нам, конечно же, в голову не приходила. Скрытый подвох жизни в этом городе заключается в том, что переезд куда-либо еще всегда, независимо от обстоятельств, несет в себе пораженческие нотки. По крайней мере, так на это посмотрят твои друзья. “Не выдержал”, – сочувственно вздохнут они на посиделках в самом западном кафе США, подающем приличный маккиато. Не справился со злыми улицами. Самооценка привилегированного нью-йоркца вращается вокруг маниакального заблуждения, что жить в Нью-Йорке непросто.
Таща свою слегка прополотую библиотеку и остальной скарб по покрытой паласом парадной лестнице особняка, я поддался неприятной мысли о том, что Нина бессознательно использует меня как фишку, пешку, реквизит для запоздалого бунта против Ки. В последующие недели эта мысль приходила мне в голову еще несколько раз. Но затем Нина на полуслове подхватывала мою фразу об идиотизме Мэтью Барни[15]15
Художник-концептуалист, муж Бьорк.
[Закрыть], или с тихим стоном падала на меня на диване во время “Встречи с прессой”[16]16
Древняя программа на NBC, посвященная длинным и обстоятельным политическим интервью.
[Закрыть], или посылала мне с работы мейлы с неряшливыми четверостишиями (“Пишет пэру эсквайр[17]17
Несмотря на кажущуюся однополость героев четверостишия, эсквайр в данном случае сама Нина: в США “эсквайр” – официальный титул дипломированного юриста.
[Закрыть] / Как я Вас ни люби / Вы, увы, Firewire / Я, увы, USB”), и я снова и снова понимал, что Иначе Быть Не Может. Ки повлияла на наш союз лишь косвенно, воспитав Нину на постулате, что интеллект неотъемлем от функциональности: либо ты умен и убиваешься на работе, либо дурак и бездельничаешь. Я же использовал свой интеллект, чтобы бездельничать. Вместе мы позволяли друг другу быть не просто самими собой, но нашими любимыми версиями себя. Она источала тихое благоговение перед профессией, состоящей из чтения книг и высказывания скупых мнений; я, в свою очередь, подталкивал ее уйти из “МДиаметра” и уделять больше времени фотографии. У Нины был отличный глаз на городской ландшафт, не то чтобы человеконенавистнический, а скорее вообще не замечающий людей. Когда я подсунул ее работы – шесть холодных, безэмоциональных, идеально геометричных снимков детских площадок – Фредерику Фуксу, ему пришлось практически умолять Нину дать их ему для участия в групповой выставке.
Ки на той неделе была в городе по делам, но так и не перебралась через Вильямсбургский мост на открытие выставки. Вместо этого она позвонила Нине из гостиницы “Сент-Реджис” за час до начала – поинтересоваться, сколько она берет за каждую фотографию, – потому что “если тебе так нужны деньги, ты всегда можешь попросить меня”. После этого Нина тоже не попала на открытие. Она проревела весь вечер и наконец уснула у меня на плече, все еще на каблуках и в шелковом черном платье под махровым халатом, который я накинул ей на плечи, когда у нее застучали зубы. На следующий день она выписала себя из банковского счета Ки и набила конверт порезанными на зубочистки кредитными карточками. Ее мать в ответ выслала ей рамку 20 на 25 сантиметров (Нина печатала свои работы только в размере 40 на 50 или больше), на вид отлитую из килограмма платины. “Для твоих платиновых фотографий”, было выгравировано на оборотной стороне. Неделю спустя мать и дочь перестали разговаривать, и мы с Ниной поженились.
Свадьба состояла из двух подмахнутых документов и краткой церемонии в мэрии с дико хихикающей Лидией в качестве свидетеля. Затем мы открыли себе кредитную линию под залог квартиры и прожгли несколько тысяч, путешествуя в неуклонно разваливающемся “саабе” из Женевы в Вену, по местности, которую Дональд Рамсфельд недавно окрестил “Старой Европой”[18]18
В преддверии войны с Ираком министр обороны США изобретательно окрестил Западную Европу (противящуюся американским планам) и Восточную (по большей части поддержавшую их) Европой “Старой” и “Новой”.
[Закрыть]. Любой человек, способный так безоговорочно рассечь континент надвое (гладко выбритые буржуа сюда, цыганские маугли-проститутки туда), явно никогда не был в Вене. Трон Габсбургов, наивысшее воплощение пышечной, припудренной, патинно-рококошной Западной Европы – съемочный павильон для Бондианы, любовно очищенный от вязи и кириллицы, – так вот, та самая Вена, хотели бы мы доложить господину Рамсфельду, находится значительно восточнее красной Праги и свистнула свою главную достопримечательность – кофейные дома – у турков.
Нина, разумеется, очутилась в кофеиновом раю. За пять дней мы посетили все знаменитые венские кафе – “Альт Виен”, “Браунерхоф”, “Веймар”, “Гринштейндль”, “Доммайер”, “Захер”, “Корб”, “Ландманн”, “Моцарт”, “Нойбау”, “Прюкель”, “Раймунд”, “Тиролерхоф”, “Фрауенхубер”, “Хавелка”, “Цвейг”, “Централь”, “Эйнштейн”. Я выучил термины “шварцер” (элегантный кузен маккиато), “браунер” (шварцер с добавкой молока), “капуцинер” (браунер с добавкой молока) и так далее, вплоть до непристойного, увенчанного вишенкой “фиакра”, который заставляет вас буравить дециметры взбитых сливок, чтобы добраться до жидкой жилы под ними, и верно названного “фарисеера” (двойной эспрессо с ромом, сливками, корицей, лимоном, сахаром и шоколадной стружкой). И, самое главное, я выучил волшебное слово “гешпритцт”, добавляющее во все вышеперечисленное алкоголь.
Наше любимое место, кафе “Грабал”, не было ни самым роскошным, ни самым исторически знаменательным. Наоборот, по сравнению с многими другими оно смотрелось маленьким и дешевым, урезанным до более привычного нью-йоркского масштаба по метражу и бюджету. Возможно, именно это нам в нем больше всего нравилось – мы могли представить себе такое кафе у нас дома. Вместо бального зала с десятиметровыми эркерами и собственной стаей голубей под потолком хозяева умудрились вместить все необходимое в подвальный этаж без окон и при этом не растеряли особой зудящей энергии, присущей венским кафе: наоборот, теснота ее только усиливала. В первый же наш визит, проведя в “Грабале” меньше часа, мы успели приобрести семь-восемь новых знакомых, включая самих Грабалов – пожилую пару, владеющую заведением с незапамятных времен.
Обоим Грабалам было под восемьдесят. Жена, Маржета, сохранила манеры бывшей светской дамы. Она была нeвозмутима, лаконична, со слегка язвительным чувством юмора, и то, что она сама стояла за кофеваркой, нисколько не ущемляло ее достоинства. “Американцы, должно быть, очень любят Рубенса”, – рассеянно проронила она, наблюдая, как упитанная пара в одинаковых куртках дутиком втискивается за нервно покачивающийся мраморный столик. Ее муж, Оскар, держался попроще. Врожденный говорун, он был практически бессилен подавить гейзер довоенных историй, добытых из глубин его пaмяти, как я скоро понял, надвигающимся Альцгеймером. Казалось, что супруги владеют двумя разными заведениями (она – салоном, он – пивной), но каким-то чудом у них это отлично получалось. Пока немолодые поклонницы Маржеты толпились у стойки, Оскар кружил по залу в поисках шумных групп, предпочтительно юношеских. Найдя подходящую, он подсаживался к столику, угощал всех, не забывая себя, пивом “Штигль” и развлекал всех часами. В зависимости от особенностей истории и аудитории он перескакивал с австрийского диалекта немецкого на сносный русский, выученный в чешском детстве, и на итальянский, который я не берусь оценивать, но который звучал вполне бойко. Увы, для самых пикантных шуток он неминуемо переходил на неподвластный мне дойч.
Кафе Грабалов смотрелось как опрятный итог двух жизней, прошедших через не самые опрятные времена. Непрерывный хеппи-энд, открытый для посещений с полудня до девяти вечера, шесть дней в неделю. Мы, пара молодоженов, глазели на этот райский расклад завистливо и восхищенно. Могли бы мы прожить жизнь, как эти двое – ну, за исключением мировой войны? Мы вернулись в Нью-Йорк с твердым намерением попробовать.
Для начала Нина и я нашли способ обеспечить себя, конвертировав виртуальные жетоны бума недвижимости в настоящие купюры. Наша кредитная линия под залог квартиры, которую мы едва тронули во время поездки, обходилась нам в семь процентов годовых. Мы вытащили из нее еще шестьсот тысяч и вложили их в инвестиционный фонд (который, по иронии судьбы, сам занимался вложениями в процветающий рынок ипотечных долгов), приносящий десять-двенадцать процентов в год. Из пятипроцентной разницы между кредитной и инвестиционной ставками накапывало по 2000–2500 долларов в месяц дивидендов. Это было немного, но достаточно для того, чтобы жить, не прогибаясь под тиранией… короче говоря, не работая.
Считанные дни спустя Нина триумфально вырвалась из объятий Арво и Тоомаса, которые заменили ее алгоритмом, рассылавшим грозные письма автоматически, и окунулась в зловонный мир “альтернативного процесса”. Вооружившись рецептами вековой давности, она смешивала свою собственную фотоэмульсию, размазывала ее по бумаге или ткани и проявляла на солнечном свете через увеличенный негатив. Результат зависал где-то посередине между фотографией и картиной; Нинины резкие мазки были частью изображения. В нашей крохотной ванной молочко для лица и повышающую упругость кожи сыворотку из морских кристаллов начали вытеснять пузырьки темного стекла с пипетками, притертыми пробками и жизнерадостными этикетками типа “ацетат меди”. Наибольший ужас на меня наводил двухромовокислый калий, яд, используемый в платиновой эмульсии, который в разведении один на миллион подрабатывал активным индгредиентом в модном гомеопатическом средстве от головной боли “Хэд-он”.
Я, в свою очередь, начал писать роман в стихах про нью-йоркские годы Льва Троцкого. Я сочинил пару дюжин строф, пока не узнал, что в этом, как и почти во всем остальном, меня опередил Энтони Бёрджесс. Мой Троцкий легко затмевал травести Бёрджесса (русский язык которого я вообще оставлю без комментариев), но тема, вынужден признать, была на данный момент раскрыта. Я вернулся к расправе над чужими дебютами для Блюца – в более расслабленном режиме.
Дармовые деньги, даже если их не так много, влияют на восприятие денег вообще. Наши каждодневные потребительские привычки если и изменились, то стали поскромнее, но наше представление о разумных расходах сместилось в совершенно иную плоскость. Мы ловили себя на разговорах о мансарде в Париже, даче в Вермонте, бунгало на Файр-Айленд, как будто такие вещи были достижимы. Выходные в Токио, неделя в Москве, зима в Аризоне… Мы не могли ничего из этого себе позволить, не вогнав себя в нищету, – баланс на нашем чековом счету то и дело падал до трех знаков между ежемесячными впрыскиваниями дивидендов, – но мы могли говорить.
На самом же деле благодаря садистской щедрости Ки и двинувшемуся рынку недвижимости невозможно было понять, на какой ступеньке хлипкой классовой стремянки мы обосновались. Нина и я превратились в одну из тех самых отвратных манхэттенских пар, соединяющих в себе черты всех классов. Мы были богемой, яппи, безработными, золотой молодежью и бедными художниками одновременно. Глядя назад, я понимаю, что каждая минута этой жизни была прекрасна.
Пятое ноября, утро после званого ужина, было своего рода нашей годовщиной: из парка доносился сплющенный расстоянием шум нью-йоркского марафона. В остальном это воскресенье ничем не отличалось от любого другого утра в доме Шарф – Ляу, кроме кренящейся пагоды из тарелок в раковине и засидевшегося в гостиной кислого аромата бычьего хвоста. В полдень пришла Инара, наша латышская уборщица, и приступила к его изгнанию. Я сказал ей “лабрит”, терзаясь, как обычно, дважды опосредованной имперской виной за моих экс-соотечественников, сорок лет заставлявших ее соотечественников говорить “доброе утро”. Затем я обосновался во второй спальне с пачкой драже и “Пером Кецалькоатля”, литературным дебютом некоей Серены Мартинес, который я должен был закончить и прорецензировать к завтрашнему утру. Это была история о самоубийстве подростка, написанная от лица целой бригады ненадежных рассказчиков, у каждого из которых имелись свои темные мотивы и намерения. Головоломная структура осложнялась местом действия – лагерь для незаконных иммигрантов в Техасе – и намеками на то, что покойный был инкарнацией ацтекского божества.
И бычий хвост, и Инарины кухонные химикаты постепенно заглушила аммиачная вонь, доносящаяся из ванной: Нина экспериментировала с цианотипией, древним процессом, производящим фотографии пронзительно голубого цвета. Она заранее приготовила две смеси – аммоний-железо цитрат, изумрудный порошок, от которого и исходил запах, и безобидную алую крошку под жутким названием “красная кровяная соль”. Вместе они превращались в скоропортящуюся зеленую эмульсию. Нина разводила их “Эвианом” (вода из-под крана, как она объяснила, содержит невидимые частицы ржавчины). Она уже собиралась смешать их, но заметила, что на цитрате вырос какой-то грибок, и принялась процеживать его через кофейный фильтр. Кофе вообще играл видную роль в ее опытах: Нина использовала его в качестве проверочной смеси и для старения бумаги. Она даже пыталась – с умеренным успехом – печатать фотографии на кофейной эмульсии.
Зазвонил телефон. Нина взяла трубку синими пальцами и убежала в спальню. Продираясь сквозь дремучую прозу Мартинес, полную латиноамериканских фолкнеризмов, я пропускал мимо ушей Нинину сторону разговора, пока внезапно не осознал, что он уже длится не меньше часа. Я невольно начал вслушиваться.
– Я очень рада, что ты так считаешь, – говорила Нина тихим, успокаивающим голосом, приглушенным стеной и, скорее всего, ее испачканной цитратом рукой; у нее была привычка прикрывать трубку свободной ладонью, что придавало ей шпионский вид. – Нет, нет, я не говорю, что я рада только потому, что рада ты. Я рада сама по себе, независимо от тебя. Но я также рада, что и тебя это радует. Мы обе радуемся.
Это продолжалось довольно долго.
– Насколько я понял, ты… – сказал я, когда Нина наконец-то появилась из спальни. – Ты… Помоги мне найти слово. Очень емкое понятие. Означает положительную эмоцию, удовлетворение. Черт, крутится на кончике языка.
Нина изобразила улыбку, при этом не улыбнувшись.
– Ки. – По совету психотерапевта она недавно начала называть свою мать по имени.
– Надо же, – сказал я. – Первый разговор за… сколько времени прошло, год?
– И да и нет. Она мне писала мейлы в последнее время. Или, может, это ее ассистент писал, кто ее знает.
– Так о чем вы говорили?
– Да так, о том о сем. О погоде в Сан-Франциско. И как я могла бы уже быть замужем за Гевином Ньюсомом[19]19
Молодой аристократичный мэр Сан-Франциско с репутацией ловеласа.
[Закрыть], если бы только сходила с ней на одну вечеринку. Оказывается, его бракоразводный процесс завершен.
– А наш?
– Вот именно. Как книга?
– Бывает и хуже.
– Приятно слышать. – Нина пропала на кухне. Секундой позже там зарычала, просыпаясь, кофеварка.
– С тобой все в порядке? – проорал я сквозь шум.
– Все хорошо.
Это звучало настолько неубедительно, что я оторвался от романа и последовал за ней на кухню. Нина бродила вокруг “Делонги”, дожидаясь, пока гудроновой консистенции кофе не докапает в чашку. Инара, подняв джинсовый зад, ритмично скребла кафель в углу. Ее щетка издавала осенний, успокаивающий звук. Шварк, шварк, шварк.
Нина взгянула на меня, еще раз улыбнулась, посмотрела на Инару, отвернулась, потянулась за чашкой эспрессо, подняла ее – жидкость с запозданием дернулась из стороны в сторону – и поставила обратно. Я протянул руку и дотронулся до ее щеки.
– Точно все в порядке?
В ответ Нина молча наклонилась ко мне и, уменьшаясь на глазах, сложилась в объятие. Ее нос уткнулся мне в ключицу, обе руки прижались к моей груди.
– Я так больше не могу. – Ее губы нашли мое ухо. Она зашептала прямо в него, так, что каждое слово ощущалось как отдельный толчок воздуха. – Я не могу так больше, Марк, не могу.
– Почему… что… что ты не можешь? – спросил я, практически на руках вынося ее из кухни.
– Ничего. Я не могу ничего не делать.
– Это тройное отрицание, – попытался я пошутить.
– Перестань. Я не могу продолжать делать то, что делаем мы, то есть ничего. – Шварканье из кухни замедлилось и остановилось. Инара заинтересовалась разговором.
– О чем ты? Ты ведь только начала заниматься своим цианистым калием, и вообще…
– Чушь все это. – Я никогда не видел ее в таком состоянии. – Мы оба попусту тратим время, свое и друг друга. Люди должны работать.
– Я работаю. Я работал всего минуту назад. Говнороманы сами себя читать не будут.
– А я нет. И мне нужно, Марк, мне физически, до боли необходимо работать. Я не могу всю жизнь закатывать ужины для пьяных фигуристок.
– Так вот ты о чем?
– Не совсем. Но да, и об этом тоже.
– Ты хочешь вернуться в “МДиаметр”?
– Нет, нет, ты совсем ничего не понял. Я не хочу искать еще одну ужасную работу. Я хочу делать что-то вместе с тобой, что-то настоящее.
– Милая, но что именно? “Настоящее” – это клише. Ты обычно не изъясняешься клише. Ну скажи, что тебя так…
– Марк, серьезно, замолчи. Я многое умею, ты это знаешь. – Она принялась метаться по квартире: гостиная, прихожая, пробежка по спальне с механической поправкой подушек, прихожая, гостиная.
– О господи, я же не говорю, что ты ничего не умеешь, – панически запротестовал я. Чтобы уследить за Ниной, мне приходилось с такой скоростью вертеть головой, что меня даже слегка укачало. – Ты очень талантлива. – Теперь каждое мое слово было клише. Мы не могли продолжать разговор на таком уровне, просто не могли. – Ты отличный фотограф. Бездна потенциала. У тебя, как его, глаз, отличный глаз на дизайн. Мы можем вместе реставрировать особняки. Мы можем продавать гранки неопубликованных книг по интернету. Мы можем открыть галерею, как Фредерик. Можем стать частными репетиторами. Я буду учить недорослей литературе, а ты натаскивать на экзамены в юридический.
– Шшш, – Нина сделала еще один круг по гостиной, забрела на кухню и остановилась перед кофеваркой. – Не говори глупостей.
Я посмотрел на нее, пытаясь не замечать наблюдающую за нами Инару, и наконец все понял.
– Ага! Кофейня.
– Вчера нас практически благословил человек, пишущий в Мишленовский справочник.
– И то правда.
– Помнишь Грабалов?
– Разумеется. – Я прочистил горло, хотя его не от чего было чистить, и в результате, наоборот, забил его мокротой. Затем его пришлось прочистить по-настоящему. – А если Оливер просто был вежлив?
– Это не важно. Ты знаешь, что он прав. Марк, это было бы так здорово.
– Да, пожалуй, – сказал я и сам в это поверил. Чем-то идея Нининого – нашего – кафе напомнила мне о моих первых ленивых месяцах в Нью-Йорке: то же самое ощущение уютного кокона, теперь чудесным образом вмещающего в себя весь наш круг общения. Я как столп, во всех смыслах этого слова. В голову пришла первая глава “Обломова”: бесконечная цепочка посетителей на прием к сонному барину. Красота.
– Это не лучший способ заработать на жизнь, – сказал я. – С финансовой точки зрения.
– Значит, будем бедными, – прошептала Нина и ухватила мои большие пальцы в ладони, потянув на себя, как настырный младенец. – Вик бедный, Лидия бедная. Ты был бедным. Ничего, люди живут.
Ее руки были горячими и влажными. От Нины искрило той же ломаной энергией, что я помнил по нашей первой настоящей ночи вместе: разбитый гироскоп, открутившийся винтик. Я заметил, что она не притронулась к своему эспрессо, который почти перестал дымиться на столе.
– Извини, – пробормотал я. – Конечно же.
– А как ты? Ты к этому готов?
– Разумеется. Мне-то что. Я могу глумиться над плохой прозой, свежуя лосося на Аляске.
– Нет, я имею в виду, готов ли ты работать в кафе вместо “Киркуса”?
Я на секунду задумался.
– Иными словами, хочу ли я быть Оскаром Грабалом?
– Да.
Должно быть, я подхватил ее лихорадку. Или ее жар разбудил мой собственный штамм этого вируса, доселе спавший. Я моргнул и – в буквальном смысле в мгновение ока, то есть за время скольжения изнанки века по глазному яблоку – увидел. Настоящее венское кафе в стиле модерн, наше, здесь – залитая солнцем россыпь мраморных столиков и многорогих вешалок для пальто, – гулкое как вокзал. Каковым оно, в некотором роде, и будет – платформой интеллекта, перроном мысли. Непрерывный танец прибытий и отправлений, ровный рокот восторженных приветствий и вежливо заминаемых конфликтов. Ничего застывшего, туристического, синтетического. Я услышал сухой стук шахматных фигур с оторвавшимися в незапамятные имена фетровыми подошвами. Шуршание свежей “Интернэшнл Геральд Трибьюн”, нанизанной, как свиток Торы, на два огромных бамбуковых жезла. Немецкие ругательства человека, которого вышеописанным предметом только что съездили по голове, и виноватое английское бормотание студента, пытающегося обуздать непослушную конструкцию, хотя вся газета, с обновлениями и поправками в реальном времени, мультимедийными эксклюзивами, слайд-шоу и видеоблогами, доступна через стоящий перед ним ноутбук. Низкий рев и тихий свист кофеварки, косо выдувающей конус пара, будто из ноздри мультипликационного быка. Я увидел отлитые вручную, повешенные под услужливым углом зеркала с желтоватыми бельмами, заработанными временем, а не подделанными мастером с пипеткой кислоты. Выцветшие плакаты, рекламирущие заслуженно забытые развлечения в незаслуженно забытых шрифтах. Пышную официантку, упакованную в форменный жилет мужского покроя, который, впрочем, не мешает присутствующим пялиться на ее грудь, когда она наклоняется, чтобы одной рукой заменить переполненную пепельницу девственно чистым двойником.
– О да, – сказал я. – Вне всякого сомнения.
Нашим единственным экскурсом в частное предпринимательство до того дня была так называемая ступ-сэйл, распродажа с крыльца нашего дома. Вскоре после того, как мы с Ниной начали встречаться, Ки, в очередном приступе компульсивной щедрости, завалила дочь горой платьев. Их родословная варьировалась от Тьерри Мюглера до Бетси Джонсон, но каждое отражало одно и то же представление о Нине, не имевшее ничего общего с реальностью: все они были грубо, нахраписто сексуальны, с разрезами, кружавчиками и молниями в местах, где молний быть не должно. Ки вполне могла прислать их как оскорбление.
Отдать порочные платья в Армию Спасения было немыслимо, вернуть их Ки – тем более. Мы решили организовать распродажу на крыльце. Тот факт, что ступ-сэйлы были по большей части бруклинским феноменом и что ничего подобного на 82-й улице на нашей памяти не происходило, нас не остановил. В конце концов, это получался ироничный ступ-сэйл, подобающая району завышенная версия, своего рода бутик на крыльце; товар наш был так же далек от обычного парк-слоуповского ассортимента дисков Ани Дифранко и потрепанных томиков “Чего ожидать ожидающим”[20]20
Парк-Слоуп – тихий зеленый район Бруклина, прежде знаменитый плотным лесбийским населением, а в последние лет десять – как место, куда состоятельная богема переезжает заводить детей; отсюда сочетание лесбийской иконы 1990-х со справочником по беременности.
[Закрыть], как пятидесятидолларовый гамбургер Даниэля Булю с фуа-гра и трюфелями отличался от своего бедного родственника в “Бургер-кинге”. Нина соорудила из трех стульев и двух зеркал подобие примерочной; я подобрал игривый саундтрек из Джейн Беркин и итальянского диско. После вдумчивой дискуссии мы выработали ценовую политику: цены решено было установить где-то между низкими и абсурдно низкими. Каждое платье шло долларов за сорок – с девяностовосьмипроцентной, в среднем, скидкой, которую Нина не преминула вычислить и указать фломастером на каждом нетронутом ценнике. Меньшая цена, решили мы, зародила бы в людях подозрение, что с платьями что-то не так. Может, в швы вшиты вши. Может, эти платья прокляты, или облучены, или просто украдены.
Мы не продали ни одного платья. Ни одного. Женщины Верхнего Вест-Сайда щупали их, прикладывали к себе, восторженно верещали, говорили что-то типа “Боже мой, вы небось на них состояние потратили”, снимали их на мобильник и с драматическим вздохом вешали обратно. Время от времени немолодая соседка уставляла на Нину многозначительный взгляд поверх какого-нибудь особенно пост-феминистского декольте и еле заметно качала головой. Забавно, как мы судим о людях по вещам, которые они отвергают. Это, разумеется, относится в данном случае к обеим сторонам.
В качестве последнего удара один утренний бегун из Центрального парка на ходу купил мою любимую старую фланелевую рубашку, застиранную до паутинной шелковистости, которую я до этого снял и рассеянно повесил на перила. Я находился в таком самоуничижительном настроении, что продал ее. Выуживая из кармана шорт влажную пятерку, он ни на секунду не прекращал бежать на месте. Я смотрел, как он удалялся по тенистому тротуару с моей любимой рубашкой в руке и треугольником пота на спине, стрелкой указывающим на костлявый зад.
На закате мы собрали наше добро, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Смысл ступ-сэйла, как мы теперь понимали, заключался не в покупке тысячедолларового платья за сорок долларов, а в покупке восьмидесятидолларового за четыре. Это, честно говоря, могло бы дойти до нас раньше.
В понедельник утром я проснулся с отчетливым опасением, что мы повторяем ту же ошибку. Не зашориваем ли мы себя, не игнорируем ли некую фундаментальную истину, которая, если смотреть с достаточного расстояния, окажется совершенно очевидной? Хорошо, посмотрим. Нина могла быть наивна, но она знала, что иррациональное желание открыть кафе не имеет ничего общего с предпринимательским духом прирожденного бизнесмена. Кафе, если вы не планируете превратить его в сеть, априори менее прибыльно, чем другие виды розничной торговли, не говоря уже об инвестиционных фондах, недвижимости, импорте, экспорте, продаже наркотиков, программировании, присмотре за кошками или мелком воровстве. Это желание (я не удивлюсь, если в немецком есть для него специальный термин, Kaffeehaustraum или что-то подобное) по большому счету регрессивно. В нем аукается тихое эхо чайных церемоний, посещаемых куклами, плюшевым мишкой и иногда – загнанным в угол старшим братом. Уютная кофейня – не занятие для человека, ждущего стабильного вознаграждения за размеренные усилия. Это занятие для любителя самих усилий. И кофе.
Нина не беспокоилась о низкой прибыли: она хотела получать выручку не деньгами, а смыслом. Значит, все, что от нас требовалось, – это уменьшить риск потерь. Рассуждая гипотетически (популярность этого слова в нашем доме резко возросла за одну ночь), мы с Ниной могли профинансировать гипотетическое кафе, забрав еще сто тысяч из инвестиционного фонда. Это уменьшило бы наши ежемесячные дивиденды с $2500 до $2100, если ставка дохода останется неизменна (на самом деле она ползла вверх благодаря мудрым вложениям нашего фонда в колорадскую недвижимость, но мы мыслили достаточно трезво, чтобы не учитывать этот фактор). А так как наш инвестиционный фонд поддерживался капиталом из продолжающей расти в цене квартиры, все риски были учтены. В конце концов, каков самый катастрофичный расклад? Мы потеряем сто тысяч, рынок недвижимости перестанет расти, фонд перестанет приносить деньги. Ну и пусть – мы вынем оставшиеся полмиллиона из фонда, выплатим бо́льшую часть занятого капитала и останемся в незначительном убытке, который к тому же можно будет списывать с подоходного налога.
Мы таращились на цифры в недоверчивом ликовании. Получалось, что, если чистая прибыль от кафе составит хотя бы четыреста долларов в месяц, наши финансы совершенно не пострадают. Это казалось вполне реалистичным. Раз плюнуть, гаркнул бы на моем месте менее воспитанный рассказчик.
– Начнем с регламента, – сказал я, катая толстую ручку по нетронутому листу бумаги. – Мораторий на Фрейда, Моцарта и все, что напрямую указывает на Вену.
Мы с Ниной сидели в “Буона Тацца” на углу Амстердам и 85-й, очередном донельзя американизированном кафе из тех, что мы так легко могли бы затмить. Последнее время мы завели привычку ходить в такие места по всему Верхнему Вест-Сайду: частично – чтобы раззадорить нашу собственную волю к действию, частично – чтобы вызубрить, чего именно избегать. Я размешивал второй пакетик сахара в невероятно горьком маккиато; Нина одновременно пила “Красный глаз”, обычный кофе с влитым в него эспрессо, и бурду на водочной основе под названием “Суперкреольская Кровавая Мэри”.
– Ну-ка, – сказала Нина. – Ну-ка, ну-ка, ну-ка: кафе “Регламент”.
– Не-а, слишком претенциозно.
– Кафе “Яремная Вена”.
– Давай также откажемся от каламбуров. Нам нужно что-то более утонченное.
– Но менее утонченное, чем Моцарт?
– Каждое венское кафе зациклено на Моцарте. Господи, в десяти кварталах от нас кафе “Моцарт”, настоящая помойка.
– О’кей, давай обойдемся вообще без слов.
– К чему ты клонишь?
Нина схватила ручку и, со сверкающими озорством глазами, нарисовала элегантную эмблемку.
– А-а, “Старбакс”. Отвратительно. Ты меня доконаешь. – Я протянул руку и экспроприировал “Суперкреольскую Кровавую Мэри”, украшенную волосатым стручком окры. – За все хорошее.
Выдумывать и отвергать названия для кафе было интереснее, чем давать имя ребенку. Для неглупой пары выбор имени – процесс не созидания, а скорее тупого и безжалостного отстругивания: после того как вы откажетесь от банальностей вроде Джоша и Софи, люмпенских отклонений от оных, названий штатов и фруктов, псевдовосточных премудростей и рок-н-ролльных ужасов типа “Пилот Инспектор”[21]21
Актер Джейсон Ли действительно назвал своего сына Пилот Инспектор.
[Закрыть], у вас останется всего три-четыре приемлемых варианта. Назвать кафе, наоборот, означало совершить творческий акт на глазах у незнакомцев, создать короткий текст, которому гарантированы публикация и внимание. Ни агента, ни редактора, ни даже проверки правописания. (Клянусь – на давно облагороженном отрезке Хаустон-стрит есть одно заведение, чья дорогая, солидная неоновая вывеска гласит: “Прачишная”.) В некотором смысле эта задача была и более ответственной. Наградив ребенка именем Гейлорд или Цецилия, вы всего лишь усложните его жизнь. Неправильно назвав кафе, вы изуродуете свою.
Нина отхлебнула “Красного глаза”.
– Какая мерзость. Прямо чувствуешь вкус гущи, впекшейся в фильтр с прошлой недели.
– Не говори. Что им, трудно сделать промыв в конце смены? – Промыв, как я узнал днем раньше из безграмотной книженции “Как стать владельцем кафе”, – это процедура, при которой вы прогоняете эспрессо-машину с резиновой пробкой в фильтре; кипяток льется обратно в трубы и вымывает оттуда накопившийся мусор. – Кафе “Промыв”?
– Нет.
Нам нужен был компактный таксономический хит. Название, которое не только зазывало бы посетителей, но и сразу давало представление о владельцах. Что-то вроде “Этой кофейней владеют и управляют умные, но приветливые люди, которые хоть и не слепо следуют венской традиции кофейного дома, тем не менее считают, что она превосходит свои парижский и римский эквиваленты”. Только чуть покороче.
– Давай выберем что-нибудь простое и односложное, – предложил я.
– Да, это, кажется, все еще в моде, – без энтузиазма отозвалась Нина. В начале десятилетия нью-йоркские едальни захлестнула и пока еще не отпустила волна ложной скромности. Теперь половина ресторанов назывались пресными букварными существительными типа хлеб или поле, что должно было передавать две взаимоисключающие идеи: а) смиренную скромность и б) величие столь сокрушительное, что названия вообще не требуется. Это была более мягкая разновидность феномена Безымянного Бара, из-за которого юноши в костюмах-тройках уже не первый год царапались в двери закрытых бодег и ларьков по всему Нижнему Ист-Сайду.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?