Электронная библиотека » Михаил Качан » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 08:55


Автор книги: Михаил Качан


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Мой первый дом

Мы жили в пятиэтажном доме по ул. Восстания между Басковым пер. и ул. Красной связи. По улице шел трамвай и постоянно звенел, предупреждая прохожих, которые ходили по улице, как попало, не соблюдая правил перехода. Но этого звона я как бы и не слышал. Он не мешал мне, так как я его воспринимал как нечто естественное, и не понимал, что можно жить и без звона, в тишине.

Квартира была коммунальная, там жили тогда три семьи. Чтобы в нее попасть, надо было подняться на третий этаж. Двери парадного входа были массивными, с сильной пружиной. Но они не закрывались на замок, и внутри всегда пахло мочой. Тогда я и не знал, что бывают подъезды, запертые на ключ, а бывают и с консьержами. Таких я в тогдашнем Ленинграде не видел.

На входе в квартиру были двойные двери. Войдя, вы попадали в маленькую прихожую, которая дальше переходила в длинный узкий коридор. Дверь из прихожей слева вела к нам, в наши три комнаты, а справа – в три небольших комнаты, где жила семья из 4-х человек. Дальше по коридору слева была еще одна дверь, там было две смежные комнаты, где жила еще одна семья.

Прямо в конце коридора была ванная, направо через какое-то захламлённое вещами помещение проход вел на коммунальную кухню, где стояли керосинки и примусы. Для тех, кто не интересовался вопросом о том, когда они появились, отвечу, что керосинка вошла в обиход только в середине XIX века, а примус – в конце его, а до этого пищу готовили в печи.

На кухне был выход из квартиры во двор, который назывался черным ходом, в отличие от основного, который назывался парадным, т.к. выходил на улицу. Когда-то чёрным ходом пользовалась только прислуга.

Во дворе у нас был подвал, где мы хранили дрова, заготовленные для круглых голландских печек, стоявших в каждой комнате. Папа их загодя покупал, колол, а потом мы их складывали в подвал. Зимой печки топились дровами ежедневно. Конечно, ни центрального отопления, ни горячей воды, ни газа тогда не было, воду нагревали на керосинке или примусе.

Это была привычная жизнь, мои родные лучших условий никогда не имели. Тем более что в те годы уже было электрическое освещение, а на стене висел радиорепродуктор (таким длинным и неудобным словом его тогда называли, потом стали говорить просто радио), и он всегда был включен. Электричество в домах было достижением XIX века, а радио появилось всего лет 10 назад, уже в ХХ веке.

Войдя из прихожей в наши три комнаты, вы попадали в среднюю комнату. Из нее одна дверь вела налево, а другая направо. Слева в самой большой 24-метровой комнате жили бабушка с дедушкой. В их комнате был спереди застекленный с трех сторон выступ, нависавший над тротуаром – его называли фонарь. В средней комнате площадью 20 квадратных метров жила моя прабабушка Двойра, она спала слева от входа на кушетке за ширмой. В этой комнате иногда кто-либо из моих тёток и дядей оставался ночевать. Дверь направо вела в нашу 18-метровую комнату. Полы в комнатах были паркетные, а потолки высокие, больше 3-х метров.

Все окна выходили на улицу Восстания. Там-то и звенел трамвай с пяти часов утра и до глубокой ночи, родной звук, который я вспоминаю как непременный атрибут моего раннего детства.

Напротив нашей двери в коридоре была еще одна дверь. Она вела в другие три маленькие комнаты, которые занимала Колькина семья. Колька был моим ровесником. У него были мама с папой и бабушка. Естественно, я испытывал интерес к нему, а он ко мне, но поиграть вместе нам удавалось редко. Я уже не помню, почему, но, видимо, взрослые не желали, чтобы мы тесно общались. Чаще всего, к нам приходила Колькина бабушка, и они о чем-то говорили с моей бабушкой.

Обе бабушки были всё время чем-то заняты, – покупка продуктов, приготовление еды, уборка комнат, – все это отнимало много времени. На кухне у нас, как и у каждой семьи, был стол и шкафчик. На столе стояли керосинка и примус, на них готовили еду. Керосин покупали на другой стороне улицы Восстания в подвальчике – там была лавка, где продавали хозяйственные товары. За керосином ходили с большими бутылями.

Иногда на кухне одновременно горели 5—6 керосинок и примусов, и толклось 3 хозяйки, а часто бывало и больше народу, – мужчины ставили чайники с водой, кто-то мыл в больших мисках грязную посуду, сюда заходили и гости побеседовать с хозяйкой. Иногда кто-то ругался друг с другом, тем для пререканий было много. Остальные предпочитали помалкивать. Но когда начиналась кухонная война, она могла продолжаться месяцами, а то и годами. Тогда держись! Тебе могли устроить любую пакость. Например, наплевать в готовящийся суп.

Дети на кухне почти не появлялись, но я помню, что утром я умывался не в ванной, а на кухне, где была раковина и кран с холодной водой. К этому крану, бывало, выстраивалась очередь.

Ближе к кухне была еще одна дверь, она вела в две комнаты, где жила третья семья. Мы с мамой и папой жили в комнате, у которой была общая стенка с их комнатой, и, если они говорили достаточно громко или у них играла музыка, мы все это хорошо слышали.

Улица Восстания до революции называлась Знаменской. Это название ей обратно не вернули в 90-х, когда многим улицам вернули исторические имена. Прямая, как многие улицы в Ленинграде, она начинается от Невского проспекта вблизи Московского вокзала и заканчивается у Кирочной улицы.

Я был на этой родной мне улице несколько раз после того, как покинул Ленинград в 1959 году. Обычно я проходил ее от начала до конца. И всегда у меня щемило сердце. Я помню эти места, так как прожил в этом доме шесть с половиной лет до войны и еще почти четырнадцать – после. Но после того, как покинул эту квартиру, уже никогда не поднимался к нам на третий этаж.

Мама рассказывала мне в шестидесятые годы, что в квартире никого из тех, кто жил в ней после войны, не осталось. Постепенно все получали что-то получше и съезжали. Или умирали. Но для меня квартира №2 в доме №37 по улице Восстания в Ленинграде (Санкт-Петербурге) – навсегда мое родное место.

Мои мама и папа

Мой отец встретился с мамой, когда они оба работали на немецкой концессии «Шток и компания». Тогда, чтобы поступить учиться в высшем учебном заведении был необходим трудовой рабочий стаж – надо было два года поработать рабочим.

Отец, приехавший из Минска, был серьезным, трудолюбивым, спокойным и обходительным человеком с тихим голосом, но очень организованным и рассудительным, – и его избрали председателем профкома.

Мама была заводилой, энергична, весела, любила петь, с удовольствием плясала, – и ее избрали секретарем комитета комсомола. В 1930 г. они поженились.

В этом же году отец вступил в ВКП (б), а в следующем году в партию вступила и мама.

Аббревиатура ВКП (б) обозначала: «Всесоюзная коммунистическая партия (большевиков)», так тогда называлась единственная партия в СССР. Слово «большевиков» стояло в скобках, потому что до и сразу после революции была еще и партия меньшевиков, и когда-то большевики и меньшевики были в одной партии РСДРП (Российской социал-демократической рабочей партии), но потом они разделились.

Теперь партии «меньшевиков» не существовало, ее члены сидели по тюрьмам и лагерям, а слово «меньшевик» можно было произносить только шёпотом, потому что, если бы его услышали, могли донести, и тогда, скорее всего, сказавший отправился бы «в места, не столь отдаленные». Когда так говорили, то имели в виду тюрьмы и лагеря.

И мать, и отец, поработав рабочими, получили направление на учебу в ВУЗ. Это сокращение означало «Высшее учебное заведение». Мама рассказывала мне, что они были направлены как парттысячники.

Я не очень понимал, что это такое. В моем детском восприятии это выглядело так: «Партия отобрала тысячу коммунистов и послала их учиться». Мне было приятно, что мои родители попали в тысячу лучших. На самом деле, ЦК ВКП (б) ставил задачу создать интеллигенцию из рабочих, выдвинув их на учёбу в Высшие учебные заведения и даже назвал число таких выдвиженцев – 1000 человек. А папа и мама в это время были рабочими, – вот их и выдвинули.

Отец пошел учиться в Холодильный институт, а мама – в Лесотехническую Академию. Я не знаю, почему они выбрали эти ВУЗы, на эту тему мы никогда не говорили, но учились они хорошо, и после окончания отец был распределен на работу на Черниговские холодильники в Ленинграде, где он вскоре стал Главным механиком, а мать по окончании учёбы пригласили в аспирантуру Лесотехнической Академии.

В 1932 г. у моих родителей родилась дочка, Любочка, но она умерла через полтора года.

– Любочка была чудной девочкой, – говорила мне мама, – она умерла от миллиардного туберкулеза».

И добавляла:

– Если бы она была сейчас с нами, у тебя была бы старшая сестра.

Мама обнимала меня, а глаза ее были полны слез. Я смотрел на нее, чувство любви переполняло меня:

– Мама, моя мама, какая же ты красивая, красивее всех на свете. Ты такая родная, как мне хорошо с тобой!

Моя мама и на самом деле была очень красива и обаятельна. Стройная с черными волосами и огромными глазами на тонком лице, она заразительно смеялась, хорошо пела, особенно цыганские романсы, была яркой личностью, привлекавшей всеобщее внимание.

Отец, напротив, был молчалив и тих. Он никогда не был душой компании, но он приветливо улыбался, и улыбка его почему-то всегда была слегка смущенной и немного грустной.

Муля, Муленька, – звали его мамины сестры, – он им нравился. Был он худ, черты лица его были красивы, а лицо всегда отражало спокойствие, внимание к собеседнику, сочувствие ему.

Он обстоятельно отвечал на любой вопрос, а сам вопросов не задавал. И если я его видел дома, а это было редко, он всегда был чем-то занят, – он или прорабатывал какой-то материал к семинару на краю обеденного стола в средней комнате, или готовился к выступлению, или тихо беседовал с пришедшим гостем.

Папина мама

Папина мама жила на Фонтанке. Дом, в котором она жила с младшей дочерью Сарой был вторым от Невского проспекта. Мы с папой шли по Невскому проспекту до Фонтанки, поворачивали направо и входили в подъезд дома. Бабушка жила на втором этаже.

Она очень любила своего младшего сына, я видел эту любовь в ее глазах, но жесты ее были сдержанны, а во всем ее облике была какая-то суровость, я не помню ее улыбки. Сара, папина сестра, жила вместе с бабушкой. Она была доброй и ласковой, зацеловывала меня до такой степени, что мне это было неприятно. На отца она смотрела с обожанием.

Бабушка поила нас чаем, и о чем-то тихо говорила с папой. Потом мы уходили.

Бабушка помнится мне смутно. Я с ней никогда не гулял и ни о чем не говорил. Как-то я почти через 70 лет спросил моего двоюродного брата Мишу, знает ли он девичью фамилию и имя-отчество нашей бабушки. Насчёт фамилии он неуверенно сказал:

– Может быть, Розенблюм? Нет, не помню. И имя я тоже не помню.

Больше мне спросить было уже не у кого.

Бабушка была властной еврейской мамой, вырастившей пятерых детей без мужа. Отец, как и все остальные дети, слушался ее беспрекословно, но с моей матерью у нее были сложные отношения.

Как многие еврейские мамы, она считала мою маму чересчур легкомысленной и недостойной быть женой ее сына. Поэтому, несмотря на то, что в последние годы перед войной она жила в Ленинграде, у нас дома она практически не бывала, и я видел ее только когда мы с папой к ней приходили.

Эвакуировавшись в Ташкент во время войны вместе с Сарой, она умерла там от тифа. Сара тоже заболела тифом, но выжила и, будучи безропотным добрым существом, прожила вместе с мужем (она вышла замуж в Ташкенте, её мужа звали Миша Годович; он был инвалидом войны, – почему-то у него не заживала рана на ноге) в одной комнате этой же квартиры на Фонтанке долгую жизнь, страдая последние 20 лет болезнью Паркинсона. Вторую комнату они потеряли в голы войны. Там кто-то временно поселился, когда квартира стояла пустой, да так и остался.

Мне очень стыдно, но я не помню, как зовут мою бабушку – папину маму, и у меня нет ни одной ее фотографии. А порыться в Ленинградских архивах я не удосужился.

Папин старший брат Бенциан замёрз на этапе

Видимо, я помню себя лет с 4-х, потому что, когда мы иногда заходили в квартиру папиного старшего брата Бенциана, его самого там никогда не было. Значит, 37-й год уже прошел, и Бенциана уже арестовали. В огромной комнате на ул. Маяковского (недалеко от Невского проспекта) нас встречала жена его, Анна Абрамовна со скорбно поджатыми губами и распухшими глазами (она уже была тогда вдовой, но никто этого не знал, – все надеялись, что Бенциан жив). Там же я встречался с моим двоюродным братом, Мишей. Он был на 11 лет старше меня, и, конечно, не обращал тогда на меня никакого внимания.

– Он тоже Миша Качан, – говорил мне папа.

В комнате всегда было полутемно, т.к. окна были закрыты плотными шторами. Мне там было неуютно, и я с радостью покидал этот дом. Мне хотелось радоваться жизни, и я не понимал, почему мы ходим в такое печальное место.

Старший брат отца, Бенциан был большевиком. Он вступил в РСДРП (б) – Российскую социал-демократическую партию большевиков – еще до революции. Мама о нем всегда говорила мне с придыханием и одними и теми же словами:

– О, он был кристально чистым человеком.

В тридцатых годах Бенциан работал, по ее словам, директором Ленинградского завода резинотехнических изделий «Красный треугольник», затем он был выдвинут заместителем наркома химической промышленности СССР и начал работать в Москве.

В этой должности он проработал около месяца, даже семью не успел перевезти. Шел 37-й год. Бенциан был арестован. За что, никто так и не узнал. Какую контрреволюционную деятельность или какое вредительство ему приписали, мы не знаем.

Дали ему 10 лет. Только в 1956 году, уже после его посмертной реабилитации, мы узнали, как он умер. К Мише, жившему в то время в Москве, пришел кто-то из тех, кто был с Бенцианом на судне, перевозившем заключенных из Владивостока в Магадан.

Был шторм и мороз. По верхней палубе, где вповалку лежали заключенные, гуляли волны, и все замерзли и превратились в сосульки.

Конечно же, за это преступление, как и за многие другие, никто не ответил. Сегодня все уже привыкли к тому, что за поведение властей в те далекие годы никто не ответственен. Ссылаются на указания Сталина. Действительно, уклониться от выполнения его указаний было нельзя, но ведь в этом случае Сталин не мог дать указание специально разместить людей на верхней палубе и направить судно в шторм в морозную погоду. Просто о людях никто не думал. Тем более что это уже были не люди, а заключенные, которых никто людьми не считал, да еще «враги народа». Не было ни судов над палачами. Не было и покаяния за содеянное. А раз так, – всё может повториться. И это печально.

До самой реабилитации семья Бенциана не знала, что его уже нет в живых. И его жена, Анна Абрамовна, и сын Миша, и мой папа надеялись, что он ещё жив, всё ещё ждали его возвращения, хотя прошло уже почти двадцать лет.

Мой двоюродный брат был во время войны артиллеристом

Мой двоюродный брат Миша Качан, сын «врага народа» Бенциана, родившийся 2 февраля 1923 года, сразу после выпускного вечера в школе пошел на фронт. Его мобилизовали и быстро обучили стрельбе из пушки.

На фронт брали детей осужденных, несмотря на то, что они жили с клеймом сына врага народа. Миша попал в полевую артиллерию. Вначале он воевал под Ленинградом. Пять раз был ранен. После одного ранения мой отец нашел его в ленинградском госпитале в тяжелом состоянии и выходил его. Миша неоднократно говорил, что мой отец стал его вторым отцом. Закончил войну он в Германии капитаном, командиром батареи.


Мой двоюродный брат Михаил Бенцианович Качан (стоит на переднем плане). На пушке написано: «На Берлин!»


Миша вернулся с войны, женился на невесте погибшего друга Гене и стал жить в Москве. Работал на оборонном предприятии. Всю жизнь залечивал раны, из которых доставали осколки и пули. Все его звали Михаил Борисович, а не Бенцианович.

Мне это никогда не нравилось, но я ему об этом никогда не говорил. Тогда многие дети «врагов народа» изменяли отчество и даже фамилию, и их нельзя за это осуждать. По «правилам игры» многое для них было закрыто. Тем более евреям. Трудно было поступить в ВУЗ, работа в секретных ящиках (так называли промышленные предприятия и научно-исследовательские институты) была для них закрыта. Но дело было не только в этом.

Многие евреи меняли свои имена и отчества, которые, конечно же, отличались от русских имен. Некоторые меняли и фамилии. Я знал людей, которые, женившись, брали русскую фамилию жены. Мне это казалось странным, хотя и понимаю тех, кто изменял свою фамилию. Некоторые меняли хотя бы потому, что еврейские имена были необычны и непонятны для русских. Ну, скажите, легко ли было жить Исааку Осиповичу Дунаевскому, полное имя которого было – Исаак Беру Иосиф Бецалев Цалиевич Дунаевский. Он, слава богу, и так остался с еврейским именем Исаак.

Потом Миша с женой, двумя дочерями и двумя внучками переехал в Америку, в Бостон, где ему, в его 77 лет, сделали несколько сложных операций на суставах, поставив, наконец, на ноги. Но теперь уже ни его, ни его жены Гени нет. Две дочери его Ирина и Алла живут в Бостоне. Две внучки Марина и Рита живут там же. И уже есть правнуки. С Ирочкой мы иногда переписываемся, и она присылает мне фотографии.

Папина сестра Эмма была врачом

В Ленинграде жила также папина старшая сестра Эмма, но мы с папой к ней домой никогда не ходили. У меня были с Эммой особые отношения. Раз в месяц она меня забирала от родителей и везла к себе на Петроградскую сторону на Кировский проспект (сейчас снова Каменноостровский).

Власти ей выдали бывшую квартиру расстрелянного большевика Зиновьева, в прошлом одного из руководителей октябрьской революции, лидера ленинградских большевиков, а потом ставшего руководителем «троцкистско-зиновьевской антипартийной группы», и конечно «врагом народа».

На меня обстановка в этой квартире, помню, произвела большое впечатление. Таких шикарных, как мне тогда казалось, вещей, такой косметики и предметов личной гигиены я, четырех-шестилетний ребенок, живущий в бедной семье, в жизни не видел.

Но еще большее впечатление производила на меня сама Эмма. В моей памяти хранится ее образ, она произвела на меня в свое время очень сильное впечатление. Пожалуй, одно из самых сильных в моей детской довоенной жизни. Огненно рыжая, крупная красивая женщина с властным взглядом голубых глаз, – такой она запомнилась мне на всю жизнь.

Эти глаза светились любовью, когда она смотрела на меня. Мне казалось, она готова была сделать для меня абсолютно все, что бы я ни попросил. Покупала мне мороженое, конфеты, закармливала вкусной едой.

В ту пору ей, наверное, еще не было сорока, детей у нее не было, и, видимо, свою нерастраченную материнскую любовь она всецело расходовала на меня.

Эмма работала хирургом-гинекологом, была кандидатом медицинских наук. У нее была репутация хорошего хирурга, и ее приглашали вместе с бригадой врачей-хирургов в районы военных стычек с японцами – на Халхин Гол, озеро Хасан – оказывать помощь раненым.

Я с гордостью распевал песню «Три танкиста», где говорилось о самураях, которые «хотели перейти границу у реки», но

 
Мчались танки, ветер подымая,
Наступала грозная броня,
И летели наземь самураи
Под напором стали и огня.
 

Еще об одной ее способности я узнал совершенно случайно. В 1955 году я был заместителем секретаря комсомольской организации Ленинградского Политехнического института. Каждый год комсомольцы организовывали комсомольско-молодежную стройку. И этот год не был исключением. Мы готовились поехать летом на строительство Оредежской ГЭС под Ленинградом. Поездка была добровольной. Студенты записывались на стройку. Ну а мамы, конечно, волновались, не зная условий работы, но догадываясь, что хорошего там мало.

Одна из таких мам пришла ко мне в часы приема поинтересоваться об условиях жизни на стройке и характере работы. Поскольку я там уже бывал, я подробно рассказал ей об этом. Прощаясь, она спросила, как меня зовут. Услышав фамилию Качан, она быстро спросила, не знаю ли я Эмму Абрамовну Качан.

– Это моя тётя, – сказал я.

– А можно с ней повидаться?

– К сожалению, она умерла, – ответил я. В то время мы не знали о ней ничего. Знали только, что она погибла где-то на фронтах войны.

В семидесятых годах вышла книга воспоминаний врача Аркадия Коровина о 163-х днях героической защиты полуострова Ханко,22
  Коровин, Аркадий Иванович (1898—1967). 163 дня на Ханко: записки хирурга / Аркадий Коровин. – Москва; Ленинград: Военмориздат, 1945. – 222 c.


[Закрыть]
и мы узнали, как она погибла.

Полуостров Ханко был «арендован» у Финляндии правительством СССР (фактически это была юридическая форма захвата) после финской войны 1939—1940 гг. Эмма работала в госпитале, беспрерывно, по многу часов, оперировала поступающих раненых. Чуть не падая с ног от усталости, пошла принять ванну. Здесь и настиг ее осколок снаряда при очередном артобстреле.

– Как жалко, сказала моя посетительница, – ведь я своего мальчика рожала у нее под гипнозом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации