Текст книги "Кащеева цепь"
Автор книги: Михаил Пришвин
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
По всем рекам Западной Сибири и даже Восточной: по Оби, Иртышу, Лене и Енисею, от парохода на пристань и с пристани на другой пароход, всем на удивление, бежал слух, что могучий и непреклонный Иван Астахов, поднося хлеб-соль наследнику русского престола, струсил, не договорил свою речь и уронил к ногам его серебряное блюдо.
– Всей шпаной управлял, – удивлялись сибиряки, – а какого-то Николая струсил.
Удивлялись. Другие злорадно смеялись. Только один капитан Аукин сказал:
– Ничего нет удивительного: будь я на его месте, тоже бы уронил.
Директор сначала не поверил, а когда все заговорили и даже очевидцы приехали, объяснил это странное явление исторически:
– Все наши бесстрашные покорители сибирских татар – купцы – с великим страхом потом припадали к стопам царя. Наш весь купец такой и шебаршит только, если царь далеко.
После всех этих судов и пересудов явился наконец и сам Иван Астахов на пароходе своего имени. Никогда не видал Алпатов дядю таким. Казалось, он теперь с утра до вечера был сильно выпивши и всех встречал одними и теми же своими рассказами о наследнике. Начиналось всегда с глаз: какие у него чудесные глаза, какие глаза, потом, как хорошо он играет на заводной рояли.
– На заводной? – говорили гости. – Что же тут трудного – ручкой вертеть!
– Ты сначала поверти и потом говори, – отвечал недовольно Астахов.
И продолжал рассказывать, как ему раз случилось заглянуть в щелку царской каюты (камердинер устроил за хорошие деньги).
– И что же, – умиленно, как о собственном маленьком ребенке, говорит Астахов, – он протянул себе веревочку от дивана к дивану и прыгает себе, прыгает…
Но самый интересный рассказ был про пажика, что прехорошенький был с ним пажик.
– Конечно, это была девушка, – неожиданно и с тем же умилением, как о веревочке, объявлял он гостям.
Гости (были и дамы) этому очень дивились и почему-то все непременно в этом месте рассказа спрашивали:
– Как же так?
– Очень просто, – отвечал Астахов, – это хоть кому доведись, необходимо для здоровья, мне так и камердинер сказал.
После пажика следовал самый животрепещущий рассказ, из-за чего больше всего и собирались любопытные: о том, как Астахов подносил наследнику хлеб-соль.
– Я сказал кратко, – начинал он этот всеми жданный рассказ: – «Ваше императорское высочество изволили посетить наш отдаленный Север…»
На этом месте рассказа Астахов делал большую паузу, и гости с волнением ожидали, что вот теперь-то и будет сцена падения блюда, но Астахов делал паузу только затем, чтобы с силой ударить на следующее затем слово «мы».
– Мы, представители западносибирского пароходства, в ознаменование сего величайшего события, подносим вашему императорскому высочеству хлеб-соль.
– И все? – спрашивали разочарованные гости.
– Все, – отвечал Астахов. – Я сказал кратко: «Ваше императорское высочество изволили посетить…»
И повторял свою речь еще раз сначала.
Одни уходили, другие приходили, как на выставку, и рассказ повторялся с утра и до вечера. За обедом, за чаем, за ужином, ежедневно слушал все Алпатов, и даже когда забирался к себе наверх, то и туда долетала сильно ударяемая фраза: «Мы, представители западносибирского пароходства…»
Наконец, явился сам директор к Астахову и сразу все прекратил. Увидев в окно директора, Алпатов спустился по лестнице послушать, как отнесется он ко всему.
– Стой! – крикнул директор во время паузы перед «мы». – Стой! стой! Сейчас же мне говори, что в это время случилось.
– Что случилось? – робким голосом переспросил Астахов.
– Ты уронил блюдо с хлебом и солью? Молчание. Голос директора:
– Ты уронил?
– Ну да, уронил, – глухо ответил Иван Астахов.
У Алпатова сердце сжалось, до того ему стало больно за дядю, и, видно, директор тоже не смеялся и только вымолвил:
– Эх, ты…
Чтобы замять эту неловкость, директор сказал:
– А у нас для выпускного класса как раз на эту тему из округа прислали сочинение: «О значении проезда наследника по Сибири»…
– Как же так? – спросил дядя. – Выпускная тема присылается из округа в запечатанном конверте и распечатывается только во время экзамена при всем совете.
– В конверте, – ответил директор, – а умные люди и через конверт видят. Я мальчишек к экзамену вот как налажу.
– Но ведь это же нехорошо, – сказал Астахов. Верно, директор на минутку смешался: было молчание.
– Я тебе не раз говорил, – начал директор небывалым голосом, без обычной насмешки, – школу в таком виде, как нам задают, я не признаю, внутри этой казенной школы я создаю школу народных вождей. Я делаю большое дело и держусь только тем, что моя гимназия первая.
Видно, и Астахову стало неловко или жалко директора, он сказал ему торопливо:
– Да я ничего. Разве я что… я это так… твое дело, конечно, большое, и не все же в кон, можно и за кон. Давай-ка вот еще…
Звякнули стаканы.
Ошеломленный услышанным, Алпатов идет к себе наверх, бросается в кровать.
«Школа народных вождей! – бормочет он. – А я тут рядом у всех на виду достигаю первого ученика и золотой медали в казенной школе и этим всем хочу себя доказать. И вот доказал – дурака доказал…»
Стало вдруг все понятно до мельчайших подробностей, почему все они презирали его достижения, почему смеялись, когда учитель словесности за его сочинения по русскому называл «единственный». Он истратил всего себя в течение трех лет на эти достижения, а они чуть-чуть занимались, только бы переходить из класса в класс, и потихоньку готовили себя к великому делу.
Странно, как долго лежат иногда в памяти большие слова без всякого понимания, будто дожидаются, когда спящий проснется и возьмет их с собой: три года тому назад желтый капитан сказал ему, и только теперь он понял его слова в полном значении: «Не нужно много думать о первенстве, а если это еще доказывать, то будете первым только на поверхности».
И опять он – второй Адам без земли.
Встает с кровати, садится к окну. Вон там, в степи, кочевники большими караванами покидают родную землю совсем, их место заняли русские, они уезжают куда-то на прежнюю свою родину – «Хребет земли», где люди еще вовсе не знают хлеба и, как Авель, только пасут стада, а тот, кто был вторым, теперь занял первое место и на их вольных пастбищах теперь сеет по-каински пшеницу. Но разве он стал оттого первым, что занял чужое место? Вон видны курные хутора, и долетает ругань соседей, а тут же вольные проходят караваны, и на ходу играет молодежь: вон девушка в красном мчится на коне, как огненный пал по суходолу, и за нею джигиты. Едут, играя, куда-то за Голодную степь, где вовсе нет земледелия, может быть, они там и погибнут, но вот они настоящие первые.
А он себе обдуманно устроил хутор с золотой медалью…
Что же делать?
Час и больше он ходит по комнате из конца в конец, открывает окно, в комнату врывается птичий щебет, и одна, совсем с наперсток, тикает возле самого окна; у нее пухлые щеки и на них смешные полоски, нос вострый, как шило. Алпатов долго и любовно ее разглядывал, и мало-помалу начинает ему показываться след какой-то огромной мысли и тут же дела. Он успевает схватить из этого могучего радостного источника только самое начало: что эта птичка, и зеленые сопки в степях, и все в природе уже дано в душе человека и радость оттого, что узнается свое же, родное. Больше он ничего не может развить, а знает, что если бы развить и записать, то и был бы в этом ключ ко всему. Опять он ходит, ходит, и вот вдруг мелькнуло все, теперь бы только бумаги. Хватается за тетрадку, вырывает лист. Но это очень мало, тут не упишется. Там у дяди, внизу, для чертежей пароходов приготовлены огромные листы. Вот какой нужен лист. Спускается вниз, тащит громадную бумагу, расстилает на полу и, окунув спичку в чернильницу, выводит ею заглавие:
Миросозерцание
Берет чертежную линейку, проводит две диагонали, находит центр всего листа; отсчитав от центра вправо и влево по ровному числу мест для букв, он опять тою же спичкой, но громадными буквами надписывает:
ЧЕЛОВЕК
Теперь от центральной черты проводит множество лучей во все стороны. И когда все готово и надо на каждом луче внизу что-то написать, вдруг все забылось. Он возвращается мыслью назад, от чего все началось, – к той маленькой птичке. Догадывается, что эта птичка прилетела от Алены, думает про Алену и ее веснушки, берет фуражку, выходит, а чертеж человека так и остается на полу неоконченным.
Через две недели Алпатов приходит к дяде проститься: он окончил курс и уезжает в Россию.
– Достигать? – спрашивает Астахов. – А то, может быть, останешься у меня?
– Нет, я хочу достигать.
– Ну, с богом.
На пристани много народу и все прибывает, весною полгорода сходится провожать пароход. Алпатов сидит на палубе, ищет глазами Алену и не находит. Второй свисток, третий – ее нет и нет.
Но что из этого? За годы сибирского одиночества он привык вызывать ее сам, когда только захочется, и она всегда приходит к нему, как весна. Теперь ему кажется – она села тут рядом с ним на лавочку и говорит с ним первый раз, как настоящая, живая Алена.
Пароход отчаливает. Вдали показывается, спешит к пристани девушка, ее лицо уже не узнать, но тем лучше – можно сказать себе, что это она.
Пристань скрывается из глаз; но она все ясней и ясней, она догоняет, она – здесь, рядом.
– Я вас знаю.
– Нет, Алена, вы меня не знаете. Меня никто не знает.
– Вы – Астахов.
– Астахов – моя дядя.
– Вспомнила. Ваша фамилия Алпатов: вы родственник Астахову по матери.
– Да, для всех я Алпатов, но вы должны знать мою тайну, я и не Алпатов. Это моя большая тайна.
– Но матушка ваша была за Алпатовым в законном браке.
– Алпатов – моя законная фамилия, но это ничего не значит, все-таки я не Алпатов.
– Ах, наконец-то я поняла…
В уголках ее синих глаз на белом мелькнуло желтенькое, то набитое, что непременно бывает у всех, кто вырос в маленьких мещанских домиках на краях городских слобод. Алпатов сразу понял это желтенькое пятнышко в синем глазу…
И так он предал свою мать, кто всю жизнь работал только для детей и, когда оставалось время, всех уверял, что любовь розовая. Но как же объяснить ей, этой мещанке с желтеньким пятнышком в синем глазу, что он не Астахов, и не Алпатов, и не побочный сын?
– Да нет же, нет, – говорит он в отчаянии, – мать моя святая, она себе даже не позволяла думать об этом.
– Как же иначе?
Желтое пятнышко все растет и растет, еще момент – и будет смеяться мещанка.
Во что бы ни стало надо Алену спасать.
– Как иначе? – говорит он сурово. – Что же, вы думаете, и я вас за этим искал и стерег вас из года в год у пустого сучка?
– Нет, нет! Ах, что я сказала, что я сказала! Желтенькое пятнышко вдруг смыла слеза.
– Я вас совсем, совсем понимаю.
Какое великое счастье! Она единственная в мире теперь знает его тайну, и теперь он не один.
Она понимает, она не спрашивает, она знает, а для них пусть он будет Алпатов, племянник богатого купца Астахова. Это его теперь больше не будет задевать, рано или поздно он заставит их признать себя и без Астахова и без Алпатова, и потом, может быть, он и будет народным вождем.
Иван Астахов и виду не показал, что ему жалко расставаться с племянником, – раз тот решил достигать, надо достигать.
Но почему же дымок давно скрылся в степи, а он все смотрит в подзорную трубу? Дрожит труба в старой руке, опускается. Глаза падают на огромный чертеж человека с заглавием «Миросозерцание» и лучами во все стороны от «человека». Астахов берет загадочный лист, уносит к себе, расчищает место на своем столе, расстилает. Астахов – большой любитель всяких шарад и загадок, он догадается, непременно догадается. Вот только надо выпить, только одну рюмочку. Идет к шкапчику, отпирает, выпивает рюмку, возвращается. Нет! еще нужно рюмочку. Еще выпивает и больше не закрывает шкапчика. Что-то знакомое шевелится в памяти. Он роется в книжном шкапу, достает том энциклопедии, слюнявя пальцы, долго перелистывает, наконец находит что-то, закладывает место, идет к шкапчику, захватывает с собой всю бутылку коньяку и, поставив ее на чертеж человека, принимается читать большую статью: «Миросозерцание».
Звено четвертое
Бой
Золотая книгаУ Алпатовых умерла старая няня, и это, казалось бы, такое незначительное событие совершенно переменило все планы Марии Ивановны Алпатовой и даже грозило расстроить приближение ее юбилейных лет.
И, казалось бы, она заслужила это счастье здоровых и много поработавших в жизни людей, тот отдых с приятным чувством, когда все идет по своему загаду, и оттого является спокойное понимание жизни и способность дать хороший совет. Разумеется, это не шутка – остаться молодой женщине совершенно одной в глуши с кучей детей в заложенном и перезаложенном маленьком имении и в конце концов так устроить, что и залог почти снят, и дети получают высшее образование. Сколько за это время разорилось владельцев из дворян, сколько было споров и доказательств с цифрами в руках, что пореформенное хозяйство совсем невозможно, а вот факт налицо: Мария Ивановна не только выкупила имение, а все подновила, покрасила, переложила, завела машины – сеялку, косилку, двухлемешные плуги, конные грабли, ввела четырехполье с посевом клевера, улучшила породу скота, смешав ярославку с симменталом, и – самое поразительное – своих сыновей определила в высшие учебные заведения. Все это совершалось постепенно и так, может быть, и осталось бы никому не ведомым, но случилось однажды – уездный предводитель Раменов, Александр Александрович младший, владелец пятнадцати тысяч десятин земли, разогнал своего жеребца и врезался в огромное стадо домашней птицы Марии Ивановны. За изувеченных и раздавленных птиц предводитель послал с кучером по три рубля с головы, но Мария Ивановна денег не взяла и велела только передать предводителю свой совет в другой раз не очень разгонять жеребца, когда едет усадьбой: птица-то не бог знать что стоит, а можно и самому разбиться. Александр Александрович – большой новый либерал, из которых потом вышли кадеты, впоследствии известный своим дерзким отказом от камер-юнкерского придворного звания, заехал к Марии Ивановне, побеседовал с ней, посмотрел хозяйство и всему удивился. Вслед за ним вскоре сделал визит брат его, губернский предводитель, Михаил Александрович, блестящий оратор, хотя и не такой либеральный, как брат его, но с более широкими идеями: всюду было известно, что он в мужицких лаптях ходил в Ясную Поляну, туда и назад пешком, и только проехал на извозчике по городу, чтобы не показываться в лаптях; злые языки, впрочем, говорили, что ехал он, все-таки свесив один лапоть на приступ пролетки. Вероятно, и Михаил Александрович увез особенное впечатление от Марии Ивановны, потому что вслед за ним явился и сам Александр Александрович-старший, глубокий старец, друживший еще с первыми славянофилами. Но этот старичок уже ничего не осматривал, ничего не выспрашивал, а сам рассказывал долго о славянофилах. Потом начали показываться дамы: приехала строгая фрейлина Зося, верхом, с хлыстиком, приехала красивая жена предводителя, урожденная графиня, с французским акцентом, и, наконец, сама maman, важная кавалерственная дама. После этих визитов пришлось поехать к Раменовым и самой Марии Ивановне; чего стоило ей это в первый раз, знает только няня да еще дочь Лидия, но у Раменовых она держалась с большим достоинством, всем понравилось даже, что, когда после обеда лакей уже очень стал приставать к ней с душистой жидкостью для полосканья рта, принятого в высшем кругу, Мария Ивановна гневно крикнула лакею: «Отвяжись».
Через Раменовых слава о Марии Ивановне разнеслась быстро, и стало общеизвестно, что знаменитых хозяек в уезде только две: Мария Ивановна Алпатова и Юлия Милитоновна Ростовцева, тоже вдова и тоже из купеческого сословия. Многие стали заезжать к Марии Ивановне из любопытства, другие серьезно посоветоваться; и так вот подошли было к Марии Ивановне ее почетные юбилейные годы, как вдруг умерла старушка няня, и все хозяйство из-за этого пришлось перестраивать. Все эти заезжие люди дивились, кажется, не тому, что, собственно, помогло Марии Ивановне сделать свое хозяйство доходным, секрет ее успеха был не в тех мерах вообще, к которым сводились все разговоры, а просто в уменье держаться за случай. В парадных разговорах она часто употребляла слово «мужики», но на деле мужиков для нее не было, все мужики ей были хорошо известны: Павел, Кузьма, Никифор для нее были разные люди. Привычка разглядывать частности так у нее укоренилась, что и мужики других деревень были самые разнообразные люди, а не мужики вообще. Общие люди для Марии Ивановны были только цыгане и отчасти попы.
В деревне отлично знали, что секрет успеха Марии Ивановны был не в травосеянии и фосфоритах, а в золотой книге, куда Мария Ивановна записывала свои договоры с рабочими.
Таинственная золотая книга, о которой так хорошо знали в деревне, была обыкновенная заборная книга из мясной Багрова, Егора Иваныча. Когда-то, может быть тому назад лет двадцать, книга эта была взята в городе, но Егор Иваныч доставил тухлое мясо, отношения с лавкой из-за этого прекратились, а книга с золотыми буквами на переплете и, главное, с золотым быком, была приспособлена для записи договоров с рабочими. Вот тут-то, в золотой книге, и был секрет успеха Марии Ивановны. Записывались в эту книгу только раз в жизни: как записался, так уж на всю жизнь; с какими рабочими началось хозяйство, с теми же самыми и велось через двадцать лет. Исключением был, однако, рабочий, на котором и держалось хозяйство. Он поступал с условием держать при себе жеребеночка-сосунка до трехлетнего возраста: расчет был у Павла – вырастить себе за три года хорошего коня и заняться в деревне самостоятельным мужицким хозяйством. Все так и было у него, не свяжись он на всю жизнь с дурной бабой: Фиона его – своенравная, вздорная и, главное, транжирка. Как уж она там умела сделать – неизвестно, только не больше месяца вел Павел свое хозяйство, потом конь продавался и начинался пир на весь мир. И очень скоро Фиона ведет опять своего великана на барский двор записывать на три года в знаменитую золотую книгу. На радостях Мария Ивановна всегда дарит Павлу сосунка от самой лучшей своей кобылы.
Вот если бы кто действительно вздумал вникнуть в секрет успеха Марии Ивановны, то надо бы заглянуть ему именно в тот месяц, когда хозяйка оставалась без Павла, как она тогда металась, как раздражалась, в какой тревоге ждала возвращения Павла! Всегда неизменно это бывало ранним утром, когда Мария Ивановна, вскипятив себе глиняный обливной горшочек сливок, садилась за чай. К звукам в коридоре у нее было такое же особенное шестое чувство, как у спящих матерей к ребенку. Никто бы ничего не услыхал, но она вот повертывает голову к запертой двери и спрашивает:
– Кто там? Отвечает:
– Я.
Конечно, она прекрасно знает, кто это «я», но боится радоваться и спрашивает:
– Кто ты? Из коридора:
– Павел.
Но это не все. Если Павел пришел опять записываться в золотую книгу, то с ним непременно должна быть и Фиона. Мария Ивановна спрашивает:
– Ты один, Павел?
Дверь открывается, и Павел с Фионой вступают в столовую.
Сдерживая свою радость, Мария Ивановна долго упрекает Фиону, всегда называя транжиркою, выспрашивает до точности, куда она истратила деньги, до того доходит, что возмущается: не сатин надо покупать ребятишкам на рубашки, а ситчик. Во время этого наставления всегда присутствует и няня и, с своей стороны, дает советы. Все кончается вопросом.
– Ну что же, записываться пришли? Павел говорит:
– Сделайте божескую милость.
Тогда няня торжественно вносит книгу с золотым быком. Мария Ивановна дарит сосунка и вписывает его на трехлетие. Такой это работник, что раз в три года без него все хозяйство дрожало, и Мария Ивановна ужасно боялась остаться без Павла. Но никогда она не догадывалась, какую огромную роль играла в хозяйстве и няня.
С первых же дней после ее смерти вдруг оказалось, что Мария Ивановна могла вести полевое хозяйство только потому, что няня брала на себя все домашние мелочи, кухню, молочное хозяйство, присмотр на дворе, в птичнике, в саду, везде. И только потому, что няня смотрела за мелочами, а мать вела полевое хозяйство, третья женщина, взрослая дочь Лидия, могла заниматься в саду цветами, обшиваться, придумывать для приезда гостей особенные кофейные, ореховые и шоколадные торты. Когда все шло так ладно, Марии Ивановне не приходилось очень задумываться над жизнью дочери: и та ведь что-то делала, необходимо было, казалось ей, чтобы кто-нибудь украшал дом для приема гостей. Но когда на нее обрушилось огромное мелочное хозяйство няни, то совершенно бессмысленной предстала ей жизнь взрослой девушки, погруженной в бесполезные пустяки. Мария Ивановна принялась ворчать на Лидию, попрекать ее чуть ли даже не куском хлеба, под горячую руку называя ее прекрасные букеты цветов вениками. Да, она и умела-таки во время своих точений задеть за живую струну! Лидия отвечала криком, визгом, битьем посуды. Главное, плохо было, что почва, питающая эти скандалы, оставалась неизменною, а память о них изо дня в день царапалась, как алмазом стекло, и наконец дошло до того, что иногда одно какое-нибудь случайное слово с одной стороны обрушивало всю лавину боли и гнева с другой. Последний ужасный скандал вышел на первой неделе Великого поста, и – нужно же! – именно в тот день, когда Мария Ивановна собралась исповедоваться. В этот день поста и молитвы мать и дочь делали вместе миндальное молоко и заряжены были, как две разные тучи. Обе они делали множество неприятных друг другу движений и про себя вели им счет, и, может быть, это с лучшей стороны характеризовало натуру Марии Ивановны, что она первая бросила возмутительный мелочный счет про себя и, не по, смотрев на неделю говенья, вдруг крикнула Лидии:
– Ах ты, поганка!
В ответ на это Лидия бросила на пол весь кувшин с миндальным молоком, закричала: «Меня оскорбляют!» – бросилась к себе в комнату и заперлась. Мать бросилась вслед за ней, чтобы перехватить и не дать ей запереться, но, не успев, забарабанила кулаком в дверь и закричала:
– Вот я тебе дам, вот я тебе дам, негодница! Вскоре она одумалась, вспомнила про исповедь, что перед этим необходимо даже у тех, с кем не ссорилась, просить прощенья. Спустя час подошла к ее двери и как будто обыкновенным веселым, но на самом деле в высшей степени фальшивым голосом сказала:
– Лида, отвори, пожалуйста, я у тебя забыла что-то. Не потрудилась даже придумать что-нибудь.
Лида там промолчала.
– Лида, – сказала еще раз мать, – пусти, мне нужно.
– Не пущу, – отрезала Лидия.
А уже всю неделю Мария Ивановна постилась и только силой этого затраченного труда она удержалась от выражения гнева и удалилась, зачтя это себе в подвиг смирения.
Прочтенные две любимые главы из Евангелия совсем привели ее в покаянное состояние, она стала одеваться в черное, уверенная, что Лидия не посмеет идти против обряда и простит ее. Совсем уже готовая идти в церковь, она постучала к Лидии в дверь и сказала очень кротким голосом:
– Ну, Лида, я собралась в церковь, прости меня, милая. Лидия молчала.
Мать струхнула, подумав про себя, не случилось ли с ней чего-нибудь, и повторила:
– Лида, ты слышишь, я говорю: прости меня! На это Лидия отчетливо сказала за дверью:
– Не прощаю.
Тогда Мария Ивановна вдруг потеряла себя и, со всего маху ударив в дверь кулаком, закричала:
– Ах ты, поганка! Лидия злобно захохотала.
Так была испорчена исповедь, и вся неделя строгого поста пропала.
Для говенья Марии Ивановне пришлось уехать в Шамордину пустынь, и оттуда она каждый день писала Лидии, и дочь тоже писала каждый день. И видно было из этих писем, что мать и дочь очень любили друг друга: мать больше жалела, а дочь больше уважала. Дочь писала о всех подробностях деревенской жизни, мать – монастырской. Только одного не писала мать, что советовалась о дочери со старцем, как ее успокоить, – на курсы послать или выдать замуж, – причем совет у старца просила, подчеркивая, что дочь ее девушка, ей кажется, обыкновенная. Старец ответил: «Если девушка обыкновенная, и недурная собой, и приданое порядочное, то и надо стремиться устроить обыкновенное счастье».
Вскоре после Пасхи Мария Ивановна получила письмо из Сибири от младшего сына Михаила, что гимназию он кончает, но служить у дяди, как раньше думал, не хочет, а поступит в политехникум и сделается инженером. Конечно, радостно было узнать, что Миша хорошо кончает, но что он действительно сделается инженером, не поверила. «У него семь пятниц, сказала она, – и еще сюда не доедет, что-нибудь придумает новое». Расстроенная мелочами упавшего на нее няниного хозяйства, Мария Ивановна при получении известия, что и четвертого сына ей придется содержать в высшем учебном заведении, смутилась: это, кажется, было уже не по средствам. Тогда с особенной тревогой стала она думать о Лидии: ведь она ничего не умеет делать и ничему не научится, пока будет жить с ней. А вдруг замуж не выйдет? Не вернее ли отдать ее в учебу, на курсы.
Мария Ивановна судила о курсах по семидесятым годам и по своей необыкновенной племяннице Дунечке, думала, что курсы существуют для исключительных, идейных женщин. Лидия, ей казалось, самая обыкновенная и может вполне удовлетвориться в замужестве. Она не красавица, но и не дурна, дородная – мужчинам это иногда нравится больше красоты; в приданое ей будет собственный незаложенный хутор не меньше как тысяч в десять ценой. Чего же лучше!
Мария Ивановна как-то проглядела, что на курсы стали ездить вовсе не исключительно за идеями, а самые обыкновенные девушки, чтобы потом зарабатывать себе кусок хлеба, и даже кто замуж хотел выйти, так и это стало гораздо удобней на курсах. Эту перемену в женском движении заметила даже Калиса Никаноровна, такая отсталая, презиравшая идейных курсисток семидесятых годов. «Идеи, идеи, – говорила она, – что ж тут хорошего?» А когда местные девушки, поехав на курсы, возвращались иногда через какой-нибудь год с мужьями, очень дивилась: «И где они их там подбирают! У нас хоть шаром покати, ну просто жених стал никуда!» Совет старца на некоторое время совсем было успокоил Марию Ивановну, но когда в самые последние дни даже лакей Раменовых отправил свою дочь на фельдшерские курсы, она сильно задумалась, не отступиться ли от прежнего плана и не устроить ли дочь на какие-нибудь курсы.
В трудных случаях Мария Ивановна всегда советовалась со всеми, ей было все равно, с кем бы ни советоваться, лишь бы свою мысль увидеть в зеркале и думать о ней, как о чужой. Решительно никого не упускала Мария Ивановна, чтобы не посоветоваться, и все, умные и глупые, ученые и невежественные, подтверждали ее мысль, что обыкновенное счастье для девушки лучше всего. Однажды старый князь заехал к ней, совершенный развалина и, как сама же Мария Ивановна говорила, «человек допотопный», но и его не упустила.
– Старею, князь, – сказала она, – работаю всю жизнь на банк и вот только одного достигаю: дети у меня получают высшее образование.
– Это не старость, – ответил князь, – это мудрость, Мария Ивановна. Для мужчин образование теперь дороже всего.
– Да ведь и девушки, – ввернула Мария Ивановна, – теперь очень многие едут на курсы.
Конечно, Мария Ивановна отлично знала, что князь большой враг женского движения, но, может быть, именно потому и подвинула сюда разговор:
– Я сама подумываю, не устроить ли мне свою Лидию на курсы.
– Что вы, что вы, Мария Ивановна!
– Да ведь все же едут!
– Пусть все едут, но я никогда бы не отдал свою дочь в курсистки.
И стал рассказывать долго и с ненужными подробностями, как однажды в Москве был свидетелем студенческого бунта, как нагайками загоняли казаки студентов и курсисток в манеж, и тут было бог знает что: студенты ехали верхом на курсистках, курсистки верхом на студентах.
– Что вы, что вы, князь!
– Ну да, конечно! Чему вы удивляетесь? То ли у них бывает. Нет, будь у меня взрослая дочь, я ни за что бы не отдал ее в курсистки.
Много переслушала Мария Ивановна разных советов, пока, наконец, пришла к убеждению большому, сложному, связанному с переустройством всего хозяйства и всей жизни. Она продаст дубовый лес на своем хуторе и разделит деньги между сыновьями, этого им хватит кончить курс и устроиться. Деньги эти она отдаст сыновьям в уплату своего долга по отцовскому имению, которое она, таким образом, у них покупает, хутор она отдаст Лидии в приданое, имение сдаст в аренду мужикам, себе же оставит самую середочку, двадцать пять десятин. Этим решением она сразу всего достигает: у Лидии остается неприкосновенное приданое, сыновья получают самостоятельность и заботятся о себе сами, мужики будут платить аренду в банк, а на двадцати пяти десятинах скромно она может существовать, и хозяйство такое маленькое, что она спокойно поведет его, не чувствуя утраты няни. Приятно было также подумать, что теперь она уже не будет опекуншей, а хозяйкой, и на старости будет совершенно независима от сыновей: вот это, может быть, и есть самое важное, чтобы не унижать себя на старости зависимостью от невесток, не становиться в положение тещи и свекрови. Порешив, что так этому быть окончательно, Мария Ивановна написала трем своим сыновьям, каждому совершенно одинаково, будто завещание:
«Милые мои дети, простите меня, что не могла нажить вам богатство, но совесть моя покойна за вашу судьбу, вы все образованные люди, нравственные».
После этого она написала им, как трудно было ей сохранить имение, но все-таки она сохранила его, и они могут кончить и устроиться, она же отдохнет. Одинаково всем написала также о Лидии, что ей отдает хутор, свое приданое, если хочет – замуж выйдет, нет – может и так жить. Прибавляла о младшем сыне, Мише, что он ее беспокоит, такой неопределенный и как-то от него можно всего ожидать.
Но самому Мише она писала гораздо теплее, чем другим, намекала ему, что в жизни, должно быть, нет ничего, кроме стремления к чему-нибудь высокому, и она это у него замечает, но только все-таки надо быть определеннее, не разбрасываться. План раздела она ему описала в подробности и заключила:
«И вся эта кутерьма, как ты видишь, вышла из-за няни, никогда и в голову при жизни ее не приходило, что все наше существование зависело от старушки».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?