Электронная библиотека » Михаил Румер-Зараев » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 3 мая 2021, 12:36


Автор книги: Михаил Румер-Зараев


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
В вагоне

– Ты прямо как Дюма-отец, у того “Двадцать лет спустя” было, а ты что же – “Пятнадцать лет спустя” напишешь? – сказал Свищев, когда я, позвонив ему в 2005 году в Ярославль, предложил поехать в Любим. – Да и я, признаться, там давно не был. Что ж, давай, съездим.

Он эти годы так и собкорил в «Сельской жизни». Я же давно там не работал, да и вообще в последние годы по своему стариковскому возрасту превратился в свободного художника, или, как говорят на Западе, – фри ланса, то есть свободного журналиста, пишущего в разные средства массовой информации.

Сговорились встретиться прямо в поезде – дальнем, «Москва – Абакан», – который в Любиме стоит три минуты. Я в полночь сяду в Москве, а Свищев – четыре часа спустя – в Ярославле.

Билеты оказались только в плацкартном вагоне, в котором я не ездил довольно давно, а надо бы… Во-первых, там не так душно, как в купейной камере, а во-вторых – люди более открытые, откровенно разговаривают о своих делах и заботах. Так что погрузился я в ту теплую майскую ночь в житейскую плоть этих разговоров, вздохов, воспоминаний, и словно окутывали они меня в вагонных сумерках, в выгородке купе, не отделяющей от сцены остального вагона, когда еще не хочется лезть на полку и оттягиваешь мучительный миг засыпания в стуке колес, в вязкой, смутной, движущейся тьме за окном, в шепотах, страхах, тяготах нашего бытия.

О чем говорили? Пожилой мужик, сходивший в Костромской области, сетовал, что в деревню его от станции теперь доберешься только на такси, автобус не ходит. А они-то, частники, так и стерегут у вокзала – давай довезу. Давай-то давай, а три сотни отдай… И другие согласно закивали – это уж такое дело, это повсюду.

Узнав, что рассказчик живет неподалеку от Мантуровского района, я спросил, как там биохимический завод, перерабатывавший отходы древесины в кормовые дрожжи, представлявшие собой весьма ценную белковую добавку в комбикорм. Лет двадцать тому назад я ездил в Мантурово и писал о чудодейственных для животноводства свойствах этой добавки. Мужик недоверчиво выслушал меня и махнул рукой: «А по-моему он и не работает, этот завод, разорился, закрыли…»

Потом заговорили о колорадском жуке. Тут уж солировала средних лет крестьянка, для которой этот желтый полосатый листоед стал настоящей бедой. И откуда такая напасть взялась, почему-то раньше ее не было. Похоже, что в сознании этой женщины нашествие жука на ее картофельное поле как-то ассоциировалось с разорением колхозов, повальным пьянством мужиков и другими бедами нынешнего времени. Тут я опять не утерпел и сказал, что колорадский жук, как и фитофтора, в России был всегда, просто, может быть, в ее местах этот вредитель раньше не появлялся.

Так оно и шло вплоть до часа укладки на полки – дороговизна, ничтожность пенсий, безработица, Москва, которая высасывает соки из деревни, в Москве только и жизнь, хотя, доведись до сельского жителя, там и неделю трудно пробыть – суета, толчея, загазованность от машин, воздух-то какой трудный, дворцы нынешних богачей, да и вообще – все для богатых, казино, клубы, девки голые… Обычный, бесконечный, как осенний дождь, разговор, что идет по всей России – в поездах, в автобусах, в застольях.

Не успел закрыть глаза – Ярославль. И вот уже маячит в проходе высокая сутуловатая фигура Свищева. Соскочил с полки, обнялись, пошли разговаривать в тамбур, все равно на оставшиеся два часа – какой сон.

Вагон был последний, и за стеклом задней двери струились, уходя назад, рельсы словно бы в тон разговору, в котором наше «А помнишь…» было из той ушедшей жизни, и воспоминания о ней так же стремительно уплывали в коридор десятилетий, как уходит вдаль этот змеящийся, до блеска отполированный вагонными колесами рельсовый путь. По обочинам его рвались в клочья остатки ночного тумана, плыли перелески и поля, мы пересекали речушки со странными названиями – Насть, Лукинка, мчались по даниловским землям с тем, чтобы ворваться, наконец, в любимские угодья, где поезд, остановившись на минутку, вытолкнул нас на слегка замусоренную, проросшую травой пристанционную землю и побежал дальше – на Буй, Вологду – и все севернее и восточнее – в Сибирь.

А мы, помахивая полупустыми дорожными сумками, с ощущением командировочной легкости и некоторого возбуждения после бессонной ночи шли себе в этот ранний летний час по улице поселка «Отрадный», где, как я помнил, в предместье Любима в окружении складов и мастерских издавна жили люди из «Сельхозтехники», «Сельхозхимии» и других обслуживающих земледельца отраслей.

Начальник района

Улица спала. Спали ее дома, строенные из силикатного кирпича, из обшитых тесом бревен. И ни единый деревенский звук из обязательных в сельской местности на рассвете – ни пенье петуха, ни мычанье коров и хриплоголосый со сна зов хозяек, выгоняющих своих кормилиц в стадо, ни щелканье пастушеского кнута – не разрывал тишину. Похоже, что с этой буколикой здесь было покончено.

– Что ж вы хотите, – скажет нам позже глава районной администрации Александр Викторович Кошкин, – в Любиме шесть с половиной тысяч жителей и половина из них – пенсионеры. Да что там о городе говорить, в деревнях все меньше коров держат.

– В других-то местах, я смотрю, наоборот – по две-три коровы имеют. С подворья только и живут.

– Это у тех, кто помоложе. А у нас деревни стариковские.

Каково старику махать косой по неудобьям и лесным полянам да тащить сено на подворье, сушить, вершить стог…

– Раньше держали коров чаще всего как раз старики…

– То раньше…

Но до Александра Викторовича и разговоров с ним мы еще дойдем, а пока спорим со Свищевым: идти ли сразу в администрацию или сначала в гостиницу – устроиться, помыться и потом уж за дела. Свищев уверял, что сейчас, когда подходит к семи, как раз и застать первое лицо района. Я же говорил, что это все разговоры – «мы на месте уже в шесть» – форс руководительский, на самом же деле придешь в девятом часу и еще ждешь, когда хозяин появится. Свищев предложил заложиться, что застанем Кошкина, я отказался и правильно сделал. В знакомом здании, где некогда райком был, в своем кабинете хозяин района уже ворошил бумаги одной рукой, другой же придерживал трубку у уха.

Хотя какой он хозяин. Уже и Кудряшов на исходе нашего знакомства, в начале 90-х терял власть. А этот-то – с пустой казной (потом узналось – на счету района в тот день имелось шесть рублей, иными словами – ноль), да при отсутствии рычагов принуждения, да к тому же год назад избранный в предвыборной борьбе со своим предшественником, он, скорее, – мэр, муниципальный глава, а не тот встроенный во властную пирамиду партийный секретарь прежних времен, призванный «княжить и володеть».

Пока они со Свищевым бросились обсуждать самое жгучее для Кошкина – реформу местного самоуправления, – я разглядывал его, впитывая речь, облик, манеры. Все было, как говорится, по уму: живость, быстрота соображения, владение предметом разговора, хорошая мужская стать… И одет не в прежнюю начальственную пиджачно-галстучную униформу, а в легкую летнюю куртку, ворот рубашки расстегнут. От него исходило ощущение искренности.

Впрочем, что скрывать, что прятать ему, руководителю лежачего дотационного района (теперь он называется глава муниципального округа), где из 13,5 тысячи населения 5,5 тысячи – пенсионеры и на одного рождающегося человека приходится три умерших. Правда, это «три умирают – один рождается» было и в начале девяностых, и ведь считал же я тогда, что, если падение населения пойдет дальше такими же темпами, здесь через тридцать лет – пустыня. Половина срока прошло, так ведь не полупустыня же здесь и численность населения хоть и снизилась с 17 до 13,5 тысячи, но не до восьми же, как получалось по тем расчетам. И колхозов как было, так и осталось – семнадцать, – уж как они существуют, другой вопрос, но ведь идет здесь жизнь, скудная, тяжкая, но идет.

Подробности того, как она идет, доносились до меня из-за стола, у которого Свищев с Кошкиным, перебрасываясь беглыми, тут же на бумажке сделанными расчетами, вели свой разговор. С начала 2006 года в полном объеме вступал в силу закон о местном самоуправлении. И выходило, что финансовую основу этого самоуправления составляли для района, или, как его бишь, муниципального округа, подоходный налог с населения, а также налог на землю и имущество физических лиц. Но 40 процентов этого населения – пенсионеры, а 35 процентов работающих трудятся в бюджетной сфере – врачи, учителя, милиционеры, коммунальщики. Они получают зарплату из того же районного бюджета, который должен формироваться за счет их же подоходного налога. Получается замкнутый круг: бюджет недополучает подоходный налог, который сам же не может уплатить.

Жарко убеждает Кошкин Свищева в невозможности ситуации, в которую район ставит новый закон, будто он, Свищев, может что-то сделать, словно от него что-то зависит, будто не скромный корреспондент сельской газеты сидит перед ним, а сам В.В. Путин во всем величии и могуществе своей безраздельной власти, словно батюшка-царь Иван Васильевич вернулся в свои излюбленные земли и отнимает здесь последние скудные доходы… И нижет, нижет районный начальник цифры и факты, цифры и факты. А потом вдруг вспоминает, что негоже оставлять в забросе и меня, московского гостя, смиренно и молчаливо конспектирующего его монолог, и, прервавшись, обращается ко мне с улыбкой: «А ведь я помню ваши статьи прежних лет». И стал приводить подробности, свидетельствующие о том, что и в самом деле помнит.

Ну, какой лучший можно сделать комплимент журналисту, как не вспомнить о его статьях пятнадцатилетней давности. И я, в свою очередь, расплылся в улыбке, полной ностальгической неги.

– А где же вы тогда работали?

– В сельхозтехнике.

– А потом?

– А потом в райгазе.

– Кудряшов-то жив?

– Еще как жив. Он и сейчас секретарь райкома.

– Да что вы? Главный ваш местный коммуняка, значит?

– Коммуняка. Он работает помощником нашего депутата Государственной думы Грешневикова. Правда, тот в партии «Родина». Хотите увидеть Кудряшова? Вот он обрадуется…

И начал тыкать в кнопки сотового: «Валерий Александрович? Приходи. Тут для тебя сюрприз приятный есть». И вот уже Кудряшов стремительно заходит в свой бывший кабинет, постаревший, раздавшийся вширь, но все такой же громкоголосый, резкий в движениях. Мы обнимаемся, целуемся и бросаемся в разговор, словно прерванный на полуслове пятнадцать лет назад, будто только вчера вернулись из Слободы.

Но не об урожаях и надоях ведет речь главный районный коммуняка, а о том, что я слышал повсеместно во всем районе от Кошкина до колхозного механика – о профиците государственного бюджета, о золотом запасе, о миллиардах, от которых ломится казна российская, в то время как они тут бедствуют и загибаются в нищете.

Господи, когда это было, чтобы в русской деревне знали такие слова – профицит бюджета, стабилизационный фонд а ведь знают, и не просто знают, прикидывают, что получено в первом квартале, словно в кармане у богатого хозяина считают. И второе, о чем все говорят бесконечно, безысходно, что слышал и раньше, в девяностые, и теперь то же, вечная сельская тема – диспаритет цен. Центнер молока продаем по 5.30–5.40, а солярку покупаем по 13 рублей. А электроэнергия, металл, техника – все ж это растет заоблачно, где там угнаться с нашими продажными ценами на молоко-мясо. Прямо-таки выть хочется от неизменности и безнадежности этих сопоставлений, от этой деревенской ущербности. Скажи, что себестоимость молока высока, а качество низко, тебе ответят, что для снижения себестоимости инвестиции нужны, а кредиты нынче дороги, не укупишь. И крутиться нам в этом бесконечном “перечне болей и обид”, в этом монотонном верчении колеса причин и следствий, пока не замрет оно на тоскливой ноте. Нет-нет, скорее узнать о старых знакомцах.

Что Озеров, тот печальный арендатор, уж, наверное, фермером сейчас стал. Не получилось у него, сейчас в школе труд преподает, отвечает Кудряшов. Фермер на район имеется всего один, да и тот приезжий. Что Шаров? Ушел из «Рассвета». Теперь председательствует в соседнем колхозе «Обнорский». А «Рассвет» живет? Да, пожалуй, живет, если это можно назвать жизнью. Полсотни коров, двенадцать работающих. Председателем там бывший зоотехник Марья Михайловна Исаева. Можно съездить, посмотреть.

– А проедем? – опасливо спросил я, вспоминая нашу поездку пятнадцатилетней давности.

– Конечно. Теперь до Слободы дорога с твердым покрытием – шоссе. Минут сорок – и все дела.

– Так, стало быть, построили? – вскричал я. – Подождите, подождите. Выходит, все, о чем мечтал тогда Шаров, сбылось? Дорога это первое и главное. Молоко вози куда хочешь, не киснет, не пропадает. Молочное стадо просил разрешения уменьшить, чтобы кормов хватало и надои возросли…

– Стадо в «Рассвете» уменьшилось. Никто теперь число «хвостов» не диктует, как, впрочем, и всем остальным хозяйствам. Вот и сократили число коров более чем втрое. Было в ваши времена девять с половиной тысяч, стало три. То же и в «Рассвете»: было 180 коров – стало 50. Правда, надои там возросли с 1800 килограммов почти до трех тысяч, процентов на семьдесят. Но для того, чтобы компенсировать падение поголовья, надой должен был увеличиться в три с половиной раза, где-то к шести тысячам подойти. О таких цифрах мы только слыхали, – мол, за рубежом, говорят, столько доят.

А ведь в наших ярославских «палестинах» с их прохладным влажным летом и обильным травостоем все самим Господом Богом приспособлено для молочного скотоводства.

Когда едешь по району среди сосновых дубрав (заменим этим старинным милым словом обычное наше «леса»), среди полей, покрытых в эту майскую пору сочной зеленью, среди нив, давно уже не паханых, не засеваемых и поросших желтыми сорными цветами сурепицы (пятнадцать лет назад весной засевали 21 тысячу гектаров, а сейчас всего 3 тысячи), то такая запущенность и одичание природы кажутся чудными и трогательными. Недаром по любимским деревням разъезжаются дачники из Ярославля, Питера, Москвы, недаром скупают за бесценок заброшенные дома. После городской пыли и гари им здесь летом – рай. Но коренным-то обитателям этого рая, живущим здесь круглый год, – каково?

И я возвращаюсь к планам пятнадцатилетней давности тогдашнего председателя «Рассвета» Николая Федоровича Шарова, к его мечтам об обретении свободы. Мнилось ему зерновой клин сократить, все равно не зерновая здесь зона, да на высвободившихся площадях семена трав начинать выращивать, особенно клеверов. Здесь какие клевера раньше были!

– Ну что касается зернового клина, – говорили Кудряшов и Кошкин – старый и новый хозяин района, – его у нас так уж сократили, что некоторые колхозы вообще зерно сеять перестали, предпочитают покупать концентрированные корма, где поюжнее, вроде, им так выгоднее получается. И «Рассвет» к их числу относится. Тот вообще ничего не сеет. И с клеверами ничего не получилось.

– А лен? Он-то, Шаров, лен хотел разводить.

– Какой там лен? Он вообще у нас в районе вывелся. В одном только селе несколько десятков гектаров сажают. Трудоемкая культура.

– Значит, на молоке одном сидите.

– На молоке.

И тут я вспомнил старую байку, вычитанную где-то во времена перестройки и приписываемую, кажется, Солженицыну. Российский писатель в советские времена жил как бы в гутаперчевой среде. Всякое вольное движение сделать было очень трудно, но коль скоро оно уже было сделано, волны от него шли далеко. А на Западе, в условиях свободы, ты живешь как в безвоздушном пространстве – кричи, кувыркайся, прыгай – никто не обращает внимания, завоевать это внимание необычайно трудно. Я усматривал здесь аналогию с сельской экономической ситуацией. Председателя опутывала сеть запретов и указаний и предпринять свободный хозяйственный маневр было, по меньшей мере, рискованно. Теперь хозяйство свободно, хочешь паши, не хочешь не паши, нужны деньги – ищи кредиты, делай, что считаешь необходимым, но, попробуй, добейся успеха… Свобода – она ведь еще и ответственность.

Выслушали мои собеседники это рассуждение, покивали головами, вежливо поулыбались и разбежались по своим делам. А мы со Свищевым в сопровождении приданого нам главного агронома райсельхозуправления Евгения Филаретовича Ермолина направились к стоящему у подъезда уазику. Решили съездить в три хозяйства – в самый по-прежнему лежачий «Рассвет», в средний СПК (они теперь все называются сельский производственный кооператив, что дела не меняет, как был колхоз, так и остался) «Обнорский», где председательствует Николай Федорович Шаров, и в лучшее хозяйство района «Красный Октябрь» (оно и 15 лет назад было лучшим).

Приговор и смутная надежда

Начали с «Рассвета». Боже мой, что ж это за коровник на окраине Слободы! Старый сарай, пропахший сухим навозом. Скот сейчас на пастбище и так мрачно в этом пустом проходе между стойлами, так тускло пробивается свет сквозь крохотные заросшие грязью окна. Никакой механизации – и корма раздают, и доят – все вручную. Это отсюда вышла пятнадцать лет назад пожилая доярка, рассказавшая мне о заклятье Геннадия Любимоградского.

А что сама Слобода – тридцать старых изб, где давно не слышно детского голоса, ни школы, ни почты, ни фельдшера, полупустые подворья (на тридцать домов – четыре личные коровы), бревенчатая избушка-магазин, куда дважды в неделю привозят хлеб. В округе еще пять деревень, в каждой из которых по три-четыре стариковских дома, принадлежащих тому же колхозу, название которого – «Рассвет» – звучит с такой горькой иронией, уж не «Рассвет» – «Закат», да не дают в России таких названий… Сама Слобода сделала за эти пятнадцать лет шаги к умиранию, к тишине, все прочнее воцаряющейся в ее домах. Разве что мелькнет на улице живое интеллигентное лицо – дачник, городской житель, приехавший сюда отдохнуть от городской суеты. Здесь благорастворение воздухов и покой, кладбищенский покой.

Но ведь где-то идет жизнь? Идет, конечно, идет. В южных и черноземных регионах России, куда направляется отечественный капитал, в окрестностях больших городов и прежде всего Москвы и Питера, где этот капитал стимулирует развитие крупных индустриализированных аграрных предприятий. Ну а в нечерноземной глубинке?

Татьяна Григорьевна Нефедова пишет в своей книжке «Сельская Россия на перепутье»: «Сельское пространство Нечерноземья перестает быть аграрным и становится рекреационно-дачным и экобиотехнологическим (его отрасли, связанные с еще неведомыми формами использования лесных и других природных богатств, пока не сложились). Транспортная доступность сохраненных дачниками поселений улучшается, остальные теряются безвозвратно».

В этом прогнозе и приговор, и смутная надежда.

Поздно

Председателя «Рассвета» Марью Михайловну Исаеву мы застали дома в заботах по своему хозяйству, которое у нее немалое – корова, поросята, птица, огород. Она в Слободе четверть века, как приехала после зоотехнического техникума, так и осталась. Муж в колхозе механизатором, сын – шофером. Получается, что из двенадцати работающих в «Рассвете» четверть – семья Марьи Михайловны. Все здесь на ней держится. Такое же ощущение, что все здесь держалось на семье Шаровых, было и пятнадцать лет назад. Видимо, так и бывает в этих вымирающих деревнях – две-три крепких работоспособных семьи держат остатки производства. Исчезнут они – все здесь исчезнет.

Расспрашивать председательшу о том, почему не сбылись шаровские планы, почему лен не сажают, клевера на семена не сеют и вообще запустили сельхозугодья, бесполезно. Поздно, говорила она, все поздно. И дорогу провели поздно. Раньше надо было делать это, когда не вымерло все вокруг. Теперь если создавать производство, то делать это надо как в пустыне – и людей завозить, и жилье, и хозяйственные помещения заново строить. Кто ж на такое пойдет?

Страдание и срам

Этой философии умирания, которой были проникнуты рассуждения Исаевой, оказались под стать и рассказы нашего спутника Евгения Филаретовича Ермолина – мужчины на вид смирного, сдержанного, но живо интересующегося всякими политическими новостями из того большого мира, из которого мы приехали. По собственному его признанию, сделанному им в районной газете, симпатизирует он взглядам одной только партии – коммунистической, которая, по его мнению, является единственной оппозиционной силой. Сам он человек, сполна хлебнувший бед нынешнего времени, что, возможно, и сказалось на его мировоззрении, в котором воспоминание о старых временах, о «потерянном рае» – образе, не разрушаемом никакими фактами и напоминаниями, играет не последнюю роль.

Этот обросший негустой бородой, средних лет сельский человек рассказывал о том, как разорялся его родной колхоз на Вологодчине, где он был главным агрономом (по году зарплату не платили), как пришлось перебираться ему с семьей в Любим, где, сами видите, что творится: на удобрения денег нет, обновление семенного фонда не производится, по молоку пять лет показатели на одном месте, ну могло ли быть такое в прошлые времена… И слушая этот окрашенный ностальгией монолог, я уходил в воспоминание десятилетней давности.

Декабрь 95-го, преддверие парламентских выборов. И все настоятельнее, все масштабнее, все острее ощутимы партийная грация Зюганова и стрекочущий, бесовской говорок Жириновского.

Какое мучительное сжатие сердца, какое тошнотное предчувствие очередного поворота истории заполняло сознание. Да-да, конечно, по Марксу – один раз трагедия, другой – фарс. Но фарс после трагедии уже был, удручающий фарс, начавшийся в 85-м.

Невозможно вынести это снова: голос Кобзона, распевающего «Ленин такой молодой…», рядок членов политбюро на мавзолее. Не вы-не-су. Нехай все оно летит в тартарары. Вторую советскую жизнь прожить невозможно.

Летнее субботнее утро в семидесятые начиналось с яростного стука домино, врывающегося со двора в открытое окно. Выглядывая, видишь: грубо сколоченный стол в тени тополей, четверо мужиков в окружении болельщиков, ожидающих своей очереди навылет. Вздымаются здоровенные кулаки, лупя костяшками в дощатую поверхность стола, к губастому мокрому рту время от времени подносится бутылка портвейна. Сколько крика, мата, гогота. Эх, забава молодецкая! И так каждую субботу и воскресенье, с утра до вечера, пока не засветится телеэкран, не позовет домой другое всенародное игрище – футбол.

И сознаешь, что, пока у тех, во дворе, будет бутылка портвейна, говяжьи кости, из которых можно сварить борщ, телек и домино, здесь ничего не изменится.

Но ведь изменилось. Импульс был внешний. Из-за падения мировых цен на нефть стал скудеть поток нефтедолларов. Все труднее становилось содержать всю эту махину – ракеты, танки, производящие их заводы. Все сложнее сохранять образ великой державы, которой до всего и повсюду есть дело – от Анголы до Афганистана. Все меньше оставалось денег на портвейн и говяжьи кости.

И когда те, на мавзолее, рядком стоящие в своих нахлобученных, чтобы ветром истории не унесло, шляпах, не сумели свести концы с концами, тогда-то и началось. Аукнулось в городской пене – полулюмпенской, полуинтеллигентской – и пошло… Митинги, баррикады, живое кольцо, жаркие речи новых лидеров. Но в толще – цеховой, сельской, доминошной – ничего не менялось.

В «Сельской жизни», где я оттрубил в свое время полтора десятка лет, в середине девяностых жаловались:

– Невозможно жить на такую зарплату. Гроши получаем.

– Ребятки, но вас же сто пятьдесят человек. Ни одна современная газета не может себе такого позволить. Сократите штат втрое и втрое поднимите себе зарплату.

– Кого же сокращать? Все свои люди. Ты ж знаешь нашего главного. Он человек гуманный.

Гуманные директора заводов по всей России содержали миллионы ненужных производству людей. Эти люди слонялись по цехам, рубились в домино, кляли власть, ностальгировали по прошлому и проталкивали сквозь прорезь урны бюллетень, где крестик стоял напротив зюгановцев или жириновцев.

И простирались над Россией эти два лика: один – с ленинскими залысинами, рокочущим басом и волчьим взглядом, другой – сытый, нестерпимо наглый, всегда готовый по-волчьи же огрызнуться, рассыпать шутовской бисер жлобской скороговорки.

Давая портрет дьявола в «Докторе Фаустусе», Томас Манн подчеркивает его вульгарность во всем, даже в одежде: «Поверх триковой в поперечную полоску рубахи – клетчатая куртка со слишком короткими рукавами, из которых торчат толстопалые руки; отвратительные штаны в обтяжку и желтые стоптанные башмаки, уже не поддающиеся чистке. Голос и выговор – актерские».

В манновском описании ада в том же романе есть и такая деталь: «Кроме муки, обреченным проклятью уготованы еще насмешки и позор, что, стало быть, ад следовало определять как необычайное соединение совершенно непереносимого, однако вечного страдания и срама».

Драки в парламенте. Обещание дать каждой бабе по мужику, каждому мужику – по бутылке водки. Басманное правосудие. Беслан. Страдание и срам – вот формула нашего времени.

– Ты уж, однако, чересчур мрачно смотришь на все… – говорил приятель-политолог, с которым я делился этими мыслями и чувствами в дружеском застолье. – Ты, кстати, не задумывался над тем, что приход к власти в 96-м не старого, больного и пьяного Ельцина, а наступавшего ему на пятки Зюганова вовсе не означал бы возврата Советской власти. Это было бы скорее всего правление социал-демократического типа, не отменяющее частной собственности на средства производства. Ведь так же произошло в других постсоциалистических странах – Польше, Литве, Болгарии. После либералов правого толка приходили социалисты, сиречь бывшие коммунисты. А потом снова возвращались либералы. Так, собственно, и должно быть в демократическом обществе.

– Это мне напоминает старую шутку на тему, почему полезно пить и курить, – вмешался третий наш, доселе молчавший застолец. – Выпиваешь – сосуды расширяются, закуриваешь – они сужаются. Так происходит полезная гимнастика сосудов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации