Текст книги "Тихий Дон"
Автор книги: Михаил Шолохов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 112 страниц) [доступный отрывок для чтения: 36 страниц]
Фронт еще не улегся многоверстной неподатливой гадюкой. На границе вспыхивали кавалерийские стычки и бои. В первые дни после объявления войны германское командование выпустило щупальца – сильные кавалерийские разъезды, которые тревожили наши части, скользя мимо постов, выведывая расположение и численность войсковых частей. Перед фронтом 8-й армии Брусилова шла 12-я кавалерийская дивизия под командой генерала Каледина. Левее, перевалив австрийскую границу, продвигалась 11-я кавалерийская дивизия. Части ее, с боем забрав Лешнюв и Броды, топтались на месте, – к австрийцам подвалило подкрепление, и венгерская кавалерия с наскоку шла на нашу конницу, тревожа ее и тесня к Бродам.
Григорий Мелехов после боя под городом Лешнювом тяжело переламывал в себе нудную нутряную боль. Он заметно исхудал, сдал в весе, часто в походах и на отдыхе, во сне и в дреме чудился ему австриец, тот, которого срубил у решетки. Необычно часто переживал он во сне ту первую схватку, и даже во сне, отягощенный воспоминаниями, ощущал он конвульсию своей правой руки, зажавшей древко пики; просыпаясь и очнувшись, гнал от себя сон, заслонял ладонью до боли зажмуренные глаза.
Вызревшие хлеба топтала конница, на полях легли следы острошипых подков, будто град пробарабанил по всей Галиции. Тяжелые солдатские сапоги трамбовали дороги, щебнили шоссе, взмешивали августовскую грязь.
Там, где шли бои, хмурое лицо земли оспой взрыли снаряды: ржавели в ней, тоскуя по человеческой крови, осколки чугуна и стали. По ночам за горизонтом тянулись к небу рукастые алые зарева, зарницами полыхали деревни, местечки, городки. В августе – когда вызревают плоды и доспевают хлеба – небо неулыбчиво серело, редкие погожие дни томили парной жарой.
К исходу клонился август. В садах жирно желтел лист, от черенка наливался предсмертным багрянцем, и издали похоже было, что деревья – в рваных ранах и кровоточат рудой древесной кровью.
Григорий с интересом наблюдал за изменениями, происходившими с товарищами по сотне. Прохор Зыков, только что вернувшийся из лазарета, с рубцеватым следом кованого копыта на щеке, еще таил в углах губ боль и недоумение, чаще моргал ласковыми телячьими глазами; Егорка Жарков при всяком случае ругался тяжкими непристойными ругательствами, похабничал больше, чем раньше, и клял все на свете; однохуторянин Григория Емельян Грошев, серьезный и деловитый казак, весь как-то обуглился, почернел, нелепо похахакивал, смех его был непроизволен, угрюм. Перемены вершились на каждом лице, каждый по-своему вынашивал в себе и растил семена, посеянные войной.
Полк, выведенный с линии боев, стоял на трехдневном отдыхе, пополняемый прибывшим с Дона подкреплением. Сотня только что собралась идти на купанье к помещичьему пруду, когда со станции, расположенной в трех верстах от имения, выехал крупный отряд конницы.
Пока казаки четвертой сотни дошли до плотины, отряд, выехавший со станции, спустился под изволок, и теперь ясно стало видно, что конница – казаки. Прохор Зыков, выгибаясь, снимал на плотине гимнастерку; выпростав голову, вгляделся.
– Наши, донские.
Григорий, жмурясь, глядел на колонну, сползавшую в имение.
– Маршевые пошли.
– К нам небось пополнение.
– Должно, вторую очередь подбирают.
– Гля-кось, ребята? Да ить это Степан Астахов? Вон, в третьем ряду! – воскликнул Грошев и коротко, скрипуче хахакнул.
– Подбирают и ихнего брата.
– А вон Аникушка!
– Гришка! Мелехов! Брат, вот он. Угадал?
– Угадал.
– Магарыч с тебя, шатун, я первый угадал.
Собрав на скулах рытвинки морщин, Григорий вглядывался, стараясь узнать под Петром коня. «Нового купили», – подумал и перевел взгляд на лицо брата, странно измененное давностью последнего свидания, загорелое, с подрезанными усами пшеничного цвета и обожженными солнцем серебристыми бровями. Григорий пошел ему навстречу, сняв фуражку, помахивая рукой, как на ученье. За ним с плотины хлынули полураздетые казаки, обминая ломкую поросль пустостволого купыря и застарелый лопушатник.
Маршевая сотня шла, огибая сад, в имение, где расположился полк. Вел ее есаул, пожилой и плотный, со свежевыбритой головой, с деревянно твердыми загибами властного бритого рта.
«Хрипатый, должно, и злой», – подумал Григорий, улыбаясь брату и оглядывая мельком крепко подогнанную фигуру есаула, горбоносого коня под ним, калмыцкой, видно, породы.
– Сотня! – звякнул есаул чистым насталенным голосом. – Взводными колоннами, левое плечо вперед, марш!
– Здорово, братуха! – крикнул Григорий, улыбаясь Петру, радостно волнуясь.
– Слава богу. К вам вот. Ну как?
– Ничего.
– Живой?
– Покуда.
– Поклон от наших.
– Как там они?
– Здравствуют.
Петро, опираясь ладонью о круп плотного бледно-рыжей масти коня, всем корпусом поворачивался назад, скользил улыбчивыми глазами по Григорию, отъезжал дальше – его заслоняли пропыленные спины других, знакомых и незнакомых.
– Здорово, Мелехов! Поклон от хутора.
– И ты к нам? – скалился Григорий, узнав Мишку Кошевого по золотой глыбе чуба.
– К вам. Мы как куры на просо.
– Наклюешься! Скорей тебе наклюют.
– Но-но!
От плотины в одной рубахе чикилял на одной ноге Егорка Жарков. Он кособочился, – растопыривая, рогатил шаровары: норовил попасть ногой в болтающуюся штанину.
– Здорово, станишники!
– Тю-у-у! Да ить это Жарков Егорка.
– Эй, ты, жеребец, аль стреножили?
– Как мать там?
– Живая.
– Поклон шлет, а гостинцу не взял – так чижало.
Егорка с необычно серьезным лицом выслушал ответ и сел голым задом на траву, скрывая расстроенное лицо, не попадая дрожащей ногой в штанину.
За крашенной в голубое оградой стояли полураздетые казаки; с той стороны по дороге, засаженной каштанами, стекала во двор сотня – пополнение с Дона.
– Станица, здорово!
– Да, никак, ты, сват Александр?
– Он самый.
– Андреян! Андреян! Чертило вислоухий, не угадаешь?
– Поклон от жены, эй, служба!
– Спаси Христос.
– А где тут Борис Белов?
– В какой сотне был?
– В четвертой, никак.
– А откель он сам?
– С Затона Вешенской станицы.
– На что он тебе сдался? – ввязывается в летучий разговор третий.
– Стал быть, нужен. Письмо везу.
– Его, брат, надысь под Райбродами убили.
– Да ну?..
– Ей-бо! На моих глазах. Под левую сиську пуля вдарила.
– Кто тут из вас с Черной речки?
– Нету, проезжай.
Сотня вобрала хвост и строем стала посредине двора. Плотина загустела вернувшимися к купанью казаками.
Немного погодя подошли только что приехавшие из маршевой сотни. Григорий присел рядом с братом. Глина на плотине тяжко пахла сырью. По краю зеленой травой зацветала густая вода. Григорий бил в рубцах и складках рубахи вшей, рассказывал:
– Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой… Будто под мельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули. – Голос у него жалующийся, надтреснутый, и борозда (ее только что, с чувством внутреннего страха, заметил Петро) темнела, стекая наискось через лоб, незнакомая, пугающая какой-то переменой, отчужденностью.
– Как оно? – спросил Петро, стягивая рубаху, обнажая белое тело с ровно надрезанной полосой загара на шее.
– А вот видишь как, – заторопился Григорий, и голос окреп в злобе, – людей стравили, и не попадайся! Хуже бирюков стал народ. Злоба кругом. Мне зараз думается: ежли человека мне укусить – он бешеный сделается.
– Тебе-то приходилось… убивать?
– Приходилось!.. – почти крикнул Григорий и скомкал и кинул под ноги рубаху. Потом долго мял пальцами горло, словно пропихивал застрявшее слово, смотрел в сторону.
– Говори, – приказал Петро, избегая и боясь встретиться с братом глазами.
– Меня совесть убивает. Я под Лешнювом заколол одного пикой. Сгоряча… Иначе нельзя было… А зачем я энтого срубил?
– Ну?
– Вот и ну, срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?
– Ты не обмялся ишо. Погоди, оно придет в чоку.
– Ваша сотня – маршевая? – спросил Григорий.
– Зачем? Нет, мы в Двадцать седьмом полку.
– А я думал – нам подмога.
– Нашу сотню к какой-то пехотной дивизии пристегивают, это мы ее догоняем, а с нами маршевая шла, молодых к вам пригнали.
– Так. Ну, давай искупаемся.
Григорий, торопясь, снял шаровары, отошел на гребень плотины, коричневый, сутуло-стройный, на взгляд Петра постаревший за время разлуки. Вытягивая руки, он головой вниз кинулся в воду; тяжелая зелень волны сомкнулась над ним и разошлась плесом. Он плыл к группе гоготавших посередине казаков, ласково шлепая ладонями по воде, лениво двигая плечами.
Петро долго снимал нательный крест и молитву, зашитую в материнское благословенье. Гайтан сунул под рубаху, вошел в воду с опасливой брезгливостью, помочил грудь, плечи, охнув, нырнул и поплыл, догоняя Григория; отделившись, они плыли вместе к тому берегу, песчаному, заросшему кустарником.
Движение холодило, успокаивало, и Григорий, кидая взмахи, говорил сдержанно, без недавней страсти:
– Вша меня заела. С тоски. Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы, кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул бы. Ну как там?
– Наталья у нас.
– А?
– Живет.
– Отец-мать как?
– Ничего. А Наталья все тебя ждет. Она думку держит, что ты к ней возвернешься.
Григорий фыркал и молча сплевывал попавшую в рот воду. Поворачивая голову, Петро норовил глянуть ему в глаза.
– Ты в письмах хучь поклоны ей посылай. Тобой баба и дышит.
– Что ж она… разорванное хочет связать?
– Да ить как сказать… Человек своей надеждой живет. Славная бабочка. Строгая. Себя дюже блюдет. Чтоб баловство какое аль ишо чего – нету за ней этого.
– Замуж бы выходила.
– Чудное ты гутаришь!
– Ничего не чудное. Так оно должно быть.
– Дело ваше. Я в него не вступаюсь.
– А Дуняшка?
– Невеста, брат! Там за этот год так вымахала, что не спознаешь.
– Ну? – повеселев, удивился Григорий.
– Истинный бог. Выдадут замуж, а нам и усы в водку омакнуть не придется. Убьют ишо, сволочи!
– Чего хитрого!
Они вылезли на песок и легли рядом, облокотившись, греясь под суровеющим солнцем. Мимо плыл, до половины высовываясь из воды, Мишка Кошевой.
– Лезь, Гришка, в воду!
– Полежу, погоди.
Зарывая в сыпкий песок жучка, Григорий спросил:
– Про Аксинью что слыхать?
– Перед тем как объявили войну, видал ее в хуторе.
– Чего она туда забилась?
– Приезжала к мужу имение забирать.
Григорий кашлянул и похоронил жучка, надвинув ребром ладони ворох песку.
– Не гутарил с ней?
– Поздравствовался только. Она гладкая из себя, веселая. Видать, легко живется на панских харчах.
– Что ж Степан?
– Отдал ее огарки. Ничего обошелся. Но ты его берегись. Остерегайся. Мне переказывали казаки, дескать, пьяный Степан грозился: как первый бой – даст тебе пулю.
– Ага.
– Он тебе не простит.
– Знаю.
– Коня себе справил, – перевел Петро разговор.
– Продали быков?
– Лысых. За сто восемьдесят. Купил за полтораста. Конь куда тебе. На Цуцкане купили.
– Хлеба как?
– Добрые. Не довелось вот убрать. Захватили.
Разговор перекинулся на хозяйство, утрачивая напряженность. Григорий жадно впитывал в себя домашние новости. Жил эти минуты ими, похожий на прежнего норовистого и простого парня.
– Ну, давай охолонемся – и одеваться, – предложил Петро, обметая с влажного живота песок, подрагивая. Кожа на спине его и руках поднялась пупырышками.
Шли от пруда толпой. У забора, отделявшего сад от двора имения, догнал их Астахов Степан. Он на ходу расчесывал костяной расческой свалявшийся чуб, заправляя его под козырек; поравнялся с Григорием.
– Здорово, приятель!
– Здравствуй. – Григорий приотстал, встречая его чуть смущенным, с виноватцей взглядом.
– Не забыл обо мне?
– Почти что.
– А я вот тебя помню, – насмешливо улыбнулся Степан и прошел не останавливаясь, обнял за плечо шагавшего впереди казака в урядницких погонах.
Затемно из штаба дивизии получили телефонограмму с приказанием выступить на позицию. Полк смотался в каких-нибудь четверть часа; пополненный людьми, с песнями пошел заслонять прорыв, продырявленный мадьярской кавалерией.
При прощании Петро сунул брату в руки сложенный вчетверо листок бумаги.
– Что это? – спросил Григорий.
– Молитву тебе списал. Ты возьми…
– Помогает?
– Не смейся, Григорий.
– Я не смеюсь.
– Ну, прощай, брат. Бывай здоров. Ты не вылетывай вперед других, а то горячих смерть метит! Берегись там! – кричал Петро.
– А молитва?
Петро махнул рукой.
До одиннадцати шли, не блюдя никакой предосторожности. Потом вахмистры разнесли по сотням приказ идти с возможной тишиной, курение прекратить.
Над дальней грядкой леса взметнулись окрашенные лиловым дымом ракеты.
XIНебольшая в сафьяновом, цвета под дуб, переплете записная книжка. Углы потерты и заломлены: долго носил хозяин в кармане. Листки исписаны узловатым косым почерком…
* * *
«…С некоторого времени явилась вот эта потребность общения с бумагой. Хочу вести подобие институтского „дневника“. Прежде всего о ней: в феврале, не помню какого числа, меня познакомил с ней ее земляк, студент Боярышкин. Я столкнулся с ними у входа в синематограф. Боярышкин, знакомя нас, говорил: „Это станичница, вешенская. Ты, Тимофей, люби ее и жалуй. Лиза – отменная девушка“. Помню, я что-то изрек нечленораздельное и подержал в руке ее мягкую потную ладонь. Так началось мое знакомство с Елизаветой Моховой. Что она испорченная девушка, я понял с первого взгляда: у таких женщин глаза говорят больше, чем следует. Она на меня произвела, признаюсь, невыгодное впечатление: прежде всего эта теплая мокрая ладонь. Я никогда не встречал, чтобы у людей так потели руки; потом – глаза, в сущности очень красивые глаза, с этаким ореховым оттенком, но в то же время неприятные.
Друг Вася, я сознательно ровняю слог, прибегаю даже к образности, с тем чтобы в свое время, когда сей „дневник“ попадет к тебе в Семипалатинск (есть такая мысль: по окончании любовной интриги, которую завел я с Елизаветой Моховой, переслать тебе его. Пожалуй, чтение этого документа доставит тебе немалое удовольствие), ты имел бы точное представление о происходившем. Буду описывать в хронологическом порядке. Так вот, познакомился я с ней, и втроем пошли мы смотреть какую-то сентиментальнейшую чушь. Боярышкин молчал (у него ломил „кутний“, как он выразился, зуб), а я очень туго вел разговор. Мы оказались земляками, т. е. соседями по станицам, и, перебрав общие воспоминания о красоте степных пейзажей и пр. и пр., умолкли. Я, если можно так выразиться, непринужденно молчал, она не испытывала ни малейшего неудобства от того, что изжевали мы разговорчик. Я узнал от нее, что она медичка второго курса, а по происхождению купчиха, и очень любит крепкий чай и асмоловский табак. Как видишь, очень убогие сведения для познания девы с ореховыми глазами. При прощании (мы провожали ее до трамвайной остановки) она просила заходить к ней. Адрес я записал. Думаю заглянуть 28 апреля.
29 апреля
Был сегодня у нее, угощала чаем с халвой. В сущности – любопытная девка. Острый язык, в меру умна, вот только арцыбашевщиной от нее попахивает, ощутимо даже на расстоянии. Пришел от нее поздно. Набивал папиросы и думал о вещах, не имеющих абсолютно никакого отношения к ней, – в частности, о деньгах. Костюм мой изношен до дикости, а „капитала“ нет. В общем – хреновина.
1 мая
Ознаменован сей день событием. В Сокольниках во время очень безобидного времяпровождения напоролись на историю: полиция и отряд казаков, человек в двадцать, рассеивали рабочую маевку. Один пьяный ударил лошадь казака палкой, а тот пустил в ход плеть. (Принято почему-то называть плеть нагайкой, а ведь у нее собственное славное имя, к чему же?..) Я подошел и ввязался. Обуревали меня самые благородные чувства, по совести говорю. Ввязался и сказал казаку, что он чапура, и кое-что из иного-прочего. Тот было замахнулся и на меня плетью, но я с достаточной твердостью сказал, что я сам казак Каменской станицы и так могу его помести, что чертям станет тошно. Казак попался добродушный, молодой; служба, видно, не замордовала еще. Ответил, что он из станицы Усть-Хоперской и биток по кулачкам. Мы разошлись мирно. Если б он что-либо предпринял в отношении меня, была бы драка и еще кое-что похуже для моей персоны. Мое вмешательство объясняется тем, что в нашей компании была Елизавета, а меня в ее присутствии подмывает этакое мальчишеское желание „подвига“. На собственных глазах превращаюсь в петуха и чувствую, как под фуражкой вырастает незримый красный гребень… Ведь вот до чего допер!
3 мая
Запойное настроение. Ко всему прочему, нет денег. На развилках, попросту говоря, ниже мотни, безнадежно порвались брюки, репнули, как переспелый задонский арбуз. Надежда на то, что шов будет держаться, – призрачна. С таким же успехом можно сшить и арбуз. Приходил Володька Стрежнев. Завтра иду на лекции.
7 мая
Получил от отца деньги. Поругивает в письме, а мне ни крохотки не стыдно. Знал бы батя, что у сына подгнили нравственные стропила… Купил костюм. На галстук даже извозчики обращают внимание. Брился в парикмахерской на Тверской. Вышел оттуда свежим галантерейным приказчиком. На углу Садово-Триумфальной мне улыбнулся городовой. Этакий плутишка! Ведь есть что-то общее у меня с ним в этом виде! А три месяца назад? Впрочем, не стоит ворошить белье истории… Видел Елизавету случайно, в окне трамвая. Помахала перчаткой и улыбнулась. Каков я?
8 мая
„Любви все возрасты покорны“. Так и представляется мне рот Татьяниного муженька, раззявленный, как пушечное дуло. Мне с галереи непреодолимо хотелось плюнуть в рот ему. А когда в уме встает эта фраза, особенно конец: „По-коо-о-р-ны-ы-ы…“ – челюсти мне судорожно сводит зевота, нервная по всей вероятности.
Но дело-то в том, что я в своем возрасте влюблен. Пишу эти строки, а волосы дыбом… Был у Елизаветы. Очень выспренно и издалека начал. Делала вид, что не понимает, и пыталась свести разговор на другие рельсы. Не рано ли? Э, черт, костюм этот дело попутал!.. Погляжусь в зеркало – неотразим: дай, думаю, выскажусь. У меня как-то здравый расчет преобладает над всем остальным. Если не объясниться сейчас, то через два месяца будет уже поздно; брюки износятся и обопреют в таком месте, что никакое объяснение будет немыслимо. Пишу и сам собой восторгаюсь: до чего ярко сочетались во мне все лучшие чувства лучших людей нашей эпохи. Тут вам и нежно-пылкая страсть, и „глас рассудка твердый“. Винегрет добродетелей помимо остальных достоинств.
Я так и не кончил предварительной подготовки с ней. Помешала хозяйка квартиры, которая вызвала ее в коридор и, я слышал, попросила у нее взаймы денег. Она отказала, в то время как деньги у нее были. Я это достоверно знал, и я представил себе ее лицо, когда она правдивым голосом отказывала, и глаза ее ореховые и вполне искренние. Охота говорить о любви у меня исчезла.
13 мая
Я основательно влюблен. Это не подлежит никакому сомнению. Все признаки налицо. Завтра объяснюсь. Роли своей я так и не уяснил пока.
14 мая
Дело обернулось неожиданнейшим образом. Был дождь, тепленький такой, приятный. Мы шли по Моховой, плиты тротуара резал косой ветер. Я говорил, а она шла молча, потупив голову, словно раздумывая. Со шляпки на щеку ей стекали дождевые струйки, и она была прекрасна. Приведу наш разговор:
– Елизавета Сергеевна, я изложил вам то, что я чувствую. Слово за вами.
– Я сомневаюсь в подлинности ваших чувств.
Я глупейшим образом пожал плечами и сморозил, что готов принять присягу, или что-то в этом роде.
Она сказала:
– Слушайте, вы заговорили языком тургеневских героев. Вы бы попроще.
– Проще некуда. Я вас люблю.
– И что же?
– За вами слово.
– Вы хотите ответного признания?
– Я хочу ответа.
– Видите ли, Тимофей Иванович… Что я вам могу сказать? Вы мне чуточку нравитесь… Высокий вы очень.
– Я еще подрасту, – пообещал я.
– Но мы так мало знакомы, общность…
– Съедим вместе пуд соли и плотней узнаем друг друга.
Она розовой ладонью вытерла мокрые щеки и сказала:
– Что ж, давайте сойдемся. Поживем – увидим. Только дайте мне срок, чтобы я могла покончить с моей бывшей привязанностью.
– Кто он? – поинтересовался я.
– Вы его не знаете. Доктор один, венеролог.
– Когда вы освободитесь?
– Я надеюсь, к пятнице.
– Мы будем вместе жить? То есть в одной квартире?
– Да, пожалуй, это будет удобней. Вы переберетесь ко мне.
– Почему?
– У меня очень удобная комната. Чисто, и хозяйка симпатичная особа.
Я не возражал. На углу Тверской мы расстались. Мы поцеловались, к великому изумлению какой-то дамы.
Что день грядущий мне готовит?
22 мая
Переживаю медовые дни. „Медовое“ настроение омрачено было сегодня тем, что Лиза сказала мне, чтобы я переменил белье. Действительно, белье мое – изношенный кошмар. Но деньги, деньги… Тратим мои, их не так-то много. Придется поискать работы.
24 мая
Сегодня решил купить себе на белье, но Лиза ввела меня в непредвиденный расход. Ей до зарезу захотелось пообедать в хорошем ресторане и купить себе шелковые чулки. Пообедали и купили, но я в отчаянии: ухнуло мое белье!
27 мая
Она меня истощает. Я опустошен физически и напоминаю голый подсолнечный стебель. Это не баба, а огонь с дымом!
2 июня
Мы проснулись сегодня в девять. Проклятая привычка шевелить пальцами ног привела к следующим результатам: она открыла одеяло и долго рассматривала мою ступню. Она так резюмировала свои наблюдения:
– У тебя не нога, а лошадиное копыто. Хуже! И потом эти волосы на пальцах, фи! – Она лихорадочно-брезгливо передернула плечами и, укрывшись одеялом, отвернулась к стене.
Я был сконфужен. Поджал ноги и тронул ее плечо.
– Лиза!
– Оставьте меня!
– Лиза, это ни на что не похоже. Не могу же я изменить форму своей ноги, ведь делалась она не по заказу, а что касается растительности, то волос – дурак, он всюду растет. Тебе как медичке надо бы знать законы естественного развития.
Она повернулась ко мне лицом. Ореховые глаза приняли злой шоколадный оттенок.
– Сегодня же извольте купить присыпанье от пота: у вас трупный запах от ног!
Я резонно заметил, что у нее постоянно мокрые ладони. Она промолчала, а на мою душу, выражаясь высоким „штилем“, упала облачная тень… Тут не в ногах дело и не в шерсти…
4 июня
Сегодня мы катались в лодке по Москве-реке. Вспоминали Донщинку. Елизавета ведет себя недостойно: все время она злословит на мой счет, иногда очень грубо. Отвечать ей тем же – значит пойти на разрыв, а этого мне не хочется. Я, несмотря на все, привязываюсь к ней все больше. Она просто избалованная женщина. Боюсь, что моего воздействия будет недостаточно, чтобы в корне перетрясти ее характер. Милая, взбалмошная девочка. Притом девочка, видавшая такие виды, о которых я знал лишь понаслышке. На обратном пути она затащила меня в аптекарский магазин и, улыбаясь, купила тальку и еще какой-то чертовщины.
– Это тебе присыпать от пота.
Я кланялся очень галантно и благодарил.
Смешно, но так.
7 июня
Очень уж убогий у нее умственный пожиток. В остальном-то она любого научит.
Каждый день перед сном мою ноги горячей водой, обливаю одеколоном и присыпаю какой-то сволочью.
16 июня
С каждым днем она становится нетерпимей. С нею был вчера нервный припадок. С такою тяжело ужиться.
18 июня
Ничего общего! Мы говорим на разных языках. Связующее начало – кровать. Выхолощенная жизнь.
Сегодня утром брала она у меня из кармана деньги, перед тем как идти в булочную, и напала на эту книжонку. Вытащила.
– Что это у тебя?
Меня осыпало жаром. Что, если откроет одну-две страницы? Я ответил и сам удивился натуральности своего голоса:
– Книжка для арифметических исчислений.
Она равнодушно сунула ее обратно в карман и ушла. Надо быть осторожней. Остроты с глазу на глаз тогда хороши, когда их не читает чужой.
Васе-другу – источник развлечения.
21 июня
Я поражаюсь Елизавете. Ей 21 год. Когда она успела так разложиться? Что у нее за семья, как она воспитывалась, кто приложил руку к ее развитию? Вот вопросы, которые меня крайне интересуют. Она дьявольски хороша. Она гордится совершенством форм своего тела. Культ самопочитания, – остального не существует. Пробовал несколько раз говорить с ней по-серьезному… Легче старовера убедить в несуществовании Бога, чем ее перевоспитать.
Жизнь совместная становится немыслимой и глупой. Однако я медлю с разрывом. Признаюсь, она мне, несмотря на все это, нравится. Вросла в меня.
24 июня
А ларчик просто открывался. Мы по душам говорили сегодня, и она сказала, что я ее физически не удовлетворяю. Разрыв еще не оформлен, на днях наверное.
26 июня
Жеребца бы ей со станичной конюшни.
Жеребца!
28 июня
Мне тяжело с ней расставаться. Она меня опутала, как тина. Ездили сегодня на Воробьевы горы. Она сидела в номере у окошка, и солнце сквозь резьбу карниза стремительно падало на ее локон. Волосы цвета червонного золота. Вот тебе и поэзии шматок!
4 июля
Работа покинута мною. Я покинут Елизаветой. Пили сегодня со Стрежневым пиво. Вчера пили водку. Расстались с Елизаветой, как и полагается культурным людям, корректно. Безо всяких и без некото́рых. Сегодня видел ее на Дмитровке с молодым человеком в жокейских сапожках. Сдержанно ответила на мой поклон. На этом пора уж и кончить записки – иссяк родник.
30 июля
Приходится совершенно неожиданно взяться за перо. Война. Взрыв скотского энтузиазма. От каждого котелка, как от червивой собаки, за версту воняет патриотизмом. Ребята возмущены, а я обрадован. Меня сжирает тоска по… „утерянном рае“. Вчера очень скоромно видел во сне Елизавету. Она оставила тоскующий след. Рассеяться бы.
1 августа
Шумиха приелась. Вернулось давнишнее, тоска. Сосу ее, как ребенок соску.
3 августа
Выход! Иду на войну. Глупо? Очень. Постыдно?
Полно же, мне ведь некуда деть себя. Хоть крупицу иных ощущений. А ведь этой пресыщенности не было два года назад. Старею, что ли?
7 августа
Пишу в вагоне. Только сейчас выехал из Воронежа. Завтра слезать в Каменской. Решил твердо: иду за „веру, царя и отечество“.
12 августа
Мне устроили торжественные проводы. Атаман подвыпил и двигал зажигательную речь. После я ему сказал шепотом: „Дурак вы, Андрей Карпович!“ Он изумился и обиделся до зелени на щеках. Прошипел язвительно: „А тоже образованный. Вы не из тех, каких мы в тысяча девятьсот пятом году пороли плетьми?“ Я ответил, что, к моему сожалению, „не из тех“. Отец плакал и лез целоваться, а нос в соплях. Бедный милый отец! Тебя бы в мою шкуру. Я ему в шутку предложил идти со мной на фронт, и он испуганно воскликнул: „Что ты, а хозяйство?“ Завтра выезжаю на станцию.
13 августа
Неубранные кое-где хлеба. Жирные на кургашках сурки. Разительно похожи на тех немцев на дешевой литографии, которых Козьма Крючков нанизывает на пику. Жил-был, здравствовал, изучал математику и прочие точные науки и никогда не думал, что стану таким „шовинистом“. Уж в полку я с казаками погутарю.
22 августа
На какой-то станции видел первую партию пленных. Статный австрийский офицер со спортсменской выправкой шел под конвоем на вокзал. Ему улыбнулись две барышни, гулявшие по перрону. Он на ходу очень ловко раскланялся и послал им воздушный поцелуй.
Даже в плену чисто выбрит, галантен, желтые краги лоснятся. Я проводил его взглядом: красивый молодой парень, милое товарищеское лицо. Столкнись с таким – и рука шашку не поднимет.
24 августа
Беженцы, беженцы, беженцы… Все пути заняты составами с беженцами и солдатами.
Прошел первый санитарный поезд. На остановке из вагона выскочил молодой солдат. Повязка на лице. Разговорились. Ранило картечью. Доволен ужасно, что едва ли придется служить, поврежден глаз. Смеется.
27 августа
Я в своем полку. Командир полка очень славный старичок. Казак из низовских. Тут уже попахивает кровицей. По слухам, послезавтра на позицию. Мой 3-й взвод третьей сотни – из казаков Константиновской станицы. Серые ребята. Один только балагур и песенник.
28 августа
Выступаем. Сегодня особенно погромыхивает там. Впечатление такое, как будто находит гроза и рушится далекий гром. Я даже принюхался: не пахнет ли дождем? Но небо сатиновое, чистенькое.
Конь мой вчера захромал, ушиб ногу о колесо походной кухни. Все ново, необычно, и не знаю, за что взяться, о чем писать.
30 августа
Вчера не было времени записать. Сейчас пишу на седле. Качает, и буквы ползут из-под карандаша несуразно чудовищные. Едем трое с фуражирками за травой.
Сейчас ребята увязывают, а я лежу на животе и „фиксирую“ с запозданием вчерашнее. Вчера вахмистр Толоконников послал нас шестерых в рекогносцировку (он презрительно величает меня „студентом“: „Эй, ты, студент, подкова у коня отрывается, а ты и не видишь?“). Проехали какое-то полусожженное местечко. Жарко. Лошади и мы мокрые. Плохо, что казакам приходится и летом носить суконные шаровары. За местечком в канаве увидел первого убитого. Немец. Ноги по колено в канаве, сам лежит на спине. Одна рука подвернута под спину, а в другой зажата винтовочная обойма. Винтовки около нет. Впечатление ужаснейшее. Восстанавливаю в памяти пережитое, и холодок идет по плечам… У него была такая поза, словно он сидел, свесив ноги в канаву, а потом лег, отдыхая. Серый мундир, каска. Видна кожаная подкладка лепестками, как в папиросах для того, чтобы не просыпался табак. Я так был оглушен этим первым переживанием, что не помню его лица. Видел лишь желтых крупных муравьев, ползавших по желтому лбу и остекленевшим прищуренным глазам. Казаки, проезжая, крестились. Я смотрел на пятнышко крови с правой стороны мундира. Пуля ударила его в правый бок навылет. Проезжая, заметил, что с левой стороны, там, где она вышла, – пятно и подтек крови на земле гораздо больше и мундир вырван хлопьями.
Я проехал мимо, содрогаясь. Так вот оно что…
Старший урядник, Трундалей по прозвищу, пытался поднять наше упавшее настроение, рассказывал похабный анекдот, а у самого губы дрожали…
В полуверсте от местечка – стены какого-то сожженного завода, кирпичные стены с задымленными черными верхушками. Мы побоялись ехать прямо по дороге, так как она лежала мимо этого пепелища, решили его околесить. Поехали в сторону, и в это время оттуда в нас начали стрелять. Звук первого выстрела, как это ни стыдно, едва не вышиб меня из седла. Я вцепился в луку и инстинктивно нагнулся, дернул поводья. Мы скакали к местечку мимо той канавы с убитым немцем, опомнились только тогда, когда местечко осталось позади. Потом вернулись. Спешились. Лошадей оставили с двумя коноводами, а сами четверо пошли на край местечка к той канаве. Мы, пригибаясь, шли по этой канаве. Я еще издали увидел ноги убитого немца в коротких желтоватых сапогах, остро согнутые в коленях. Я шел мимо него, затаив дыхание, как мимо спящего, словно боялся разбудить. Под ним влажно зеленела примятая трава…
Мы залегли в канаве, и через несколько минут из-за развалин сожженного завода гуськом выехали девять человек немецких улан… Я угадал их по форме. Офицер, отделяясь, что-то крикнул резким гортанным голосом, и их отрядик поскакал по направлению на нас. Ребята кричат, чтоб я помог им траву увязать. Иду.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?