Электронная библиотека » Михаил Веллер » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 4 февраля 2014, 19:31


Автор книги: Михаил Веллер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На Мангышлаке мы строили железную дорогу в пекле пустыни, в отрядах кругом ребята гибли: несколько десятков гробов пришло за лето из четырехтысячного отряда Гурьевской области: сгорали на проводах ЛЭП, ломали шею об дно ручья, обваривались битумом, хватали тепловые удары. Мы вламывали по десять часов в день – рвали жилы на совесть: мы – могли, мы – проверили себя, испытали – и утвердились! мы были – гвардия, студенты, – за двести рублей за лето! пахали, как карлы.

Наши командиры и мастера еще не обкрадывали своих.

Жгли сухой, как порох, «Шипкой» легкие, – мускулистые, поджарые, черные, зверски выносливые, в одних плавках, девчонки наши узенькими купальниками ввергали в раж работяг, бабы плевались – завидовали, красивы были наши девочки, тогда мы это не понимали, поняли позднее, когда – сдали, расплылись, обморщинели. Ладони были как рашпиль, – гордились. «Здесь я нашла свою Испанию…» – сказала королева бетономешалки. Нам нужен был смысл. Смысл!

«Иностранное слово «романтика» по-русски звучит здесь «работа». «Стройотряды – школа коммунизма».

Форме нашей при возвращении завидовали, значки стройотрядов носились с гордостью – элита! – держались кучей: мы были – свои!

А уже присосались паразиты, заруководили, запланировали, засели в штабах, заездили по отрядам районные и областные комиссары: бороды брить, деньги в общий котел – отрядная коммуна, это передовее, чем коммуна бригадная. Не любили их, хотели – сами. Хоть это мы еще успели – сами, все кончилось на наших глазах.


 
И комиссары в пыльных шлемах
склонятся молча надо мной.
…………………………….
Бандьера росса триумвера!
 

Мы были той крысой, которая успела вскочить на тонущий корабль.

Только плацкартного места той крысе уже не досталось – исключительно палубное.

В шестьдесят девятом году всех почти ленинградских студентов загнали в Ленобласть на мелиорацию – товарищ Романов осушал землю. Не записавшихся в отряд не допускали к экзаменам. Нынешний ленинградский спецкор «Известий» Анатолий Ежелев опубликовал в «Смене» подлейшую статью о конференции комсомола ЛГУ, где по приказу парткома наплевали на устав ВЛКСМ, устав ССО: отменили принцип добровольности стройотрядов, записанный параграфом первым статьи первой устава ССО, – заменили разнарядкой. Физики пытались организовать сопротивление – не удалось.

Партсекретарь ЛГУ выступал зло, демагогически, напирал на сорок первый год – мол, не козырять добровольцами, все нужны! Интересно, что он делает сейчас? Вряд ли бедствует…

За голосование против нам потом лепили выговора, грозили исключением из комсомола, прорабатывали на комиссиях: мы трезвели понемногу.

Мы еще сумели провалить кандидата в секретари факультета, навязанного парткомом: выигранное сражение в проигранной войне – орденок он цапнул через несколько лет.


 
Глядь – едет
на лисапеде
бывший комсомольский секлетарь.
Как бы, братцы, не было нам худа…
 

На рубеже семидесятого года ситуация сменилась как-то быстро, скачком: молодежь резко стала лучше одеваться; резко утратила романтизм; резко стали лучше жить материально; но все это было за нами; мы-то попали в промежуток – ни то, ни другое: сознанием еще там, впереди, а телом-то уже здесь, позади.

«Ну, а дальше? Что было дальше? Что было потом?» – «Не было дальше. Не было потом».

Мы еще смотрели «Леди Гамильтон» в кинотеатре старого фильма «Сатурн», на Садовой близ угла Мучного переулка; я жил как раз напротив.

IV

Мы разогнались, как истребитель ко взлету, но с бетонки слетели в пашню, по вязкому болоту пытались мы взлететь, пережигая в форсаже двигатели, еще надеясь на высоту, скорость, небо, простор – глядя, как крутят высший пилотаж другие, не намного старше нас. Истребитель стареет быстро; около двадцати лет – срок огромный в человеческой жизни; по возрасту нас уже можно списывать в транспортную авиацию.

V

Самое многочисленное из советских поколений, дети победителей, отроки оттепели, юноши шестидесятых, – к сорока годам не дали ни единого человека, что встал бы вровень с достойными прежних времен. Нет, не были мы ни глупы, ни серы, ни вялы; нас не расстреливали, не пытали, не высылали за границу, не раскулачивали, в общем даже не сажали; нас задавили на корню.

VI

Бывает.

VII

Мы еще живы. Мы еще не вышли в тираж. «Еще ноги наши ходют, еще кони наши скачут, и пушка моя возле тела греется. Еще рука моя тебя достигнет».

VIII

Весной шестьдесят девятого на китайской границе в боях за остров Даманский погиб мой когдатошний одноклассник Толик Шамсутдинов.


 
Сталин и Мао – братья навек!
 

Мы еще застали китайских студентов – поразительно трудолюбивых, дисциплинированных и скромных.


 
Лица желтые над городом кружатся.
 

Паровозы, грузовики, истребители «МиГ»-15» и автоматы ППШ – взамен плащи и рубашки «Дружба», термоса и авторучки: отличные.


 
Над Китаем небо синее,
меж трибун вожди косые,—
хоть похоже на Россию,
только все же не Россия.
 
IX

Летом шестьдесят девятого Анатолий Кузнецов остался в Англии: черта была подведена. Кончился «Новый мир», умер Твардовский: жирная черная черта. Аксенова, Евтушенко, Медынского и Розова выперли из редколлегии «Юности». Кочетов напечатал в «Октябре» «Чего же ты хочешь». Иван Шевцов издал «Любовь и ненависть». Мы цитировали их наизусть – мы смеялись. Плакали мы позднее.

А потом заработали верховные редакторские ножницы, отстригая от пространства нашей духовной жизни строчку за строчкой. Спился и замолчал Казаков. Замолчал и уехал Гладилин. Выслали Солженицына. Уехал Бродский. Пошли нескончаемой чередой уезжанты и невозвращенцы: Ростропович, Барышников, и кого только не было. Уехал Некрасов. Уехал и погиб Галич. Умер Шукшин. Уехали Белоусова и Протопопов. Агония.

Точку воткнул восьмидесятый год: лишили гражданства уехавшего Аксенова; смерть Высоцкого; бойкот Олимпиады. Финиш.

Смерть Трифонова весной восемьдесят первого прозвучала завершающим аккордом; эпилогом.

Ах, как дивно работали наши боссы! Как сладостно руководить: запретить кому угодно что угодно. Крошка Цахес с партийным билетом.


 
Перековав свой меч на щит
и затыкая нам орало.
 

Затыкали рты, выкручивали руки, резали рукописи, смывали картины, чтобы потом иметь наглость заявить: «Наше искусство было недостаточно смелым». Наше – достаточно. Смелых замалчивали, запугивали, сажали, высылали, – по вашим указаниям, дорогие благодетели.

Но – эти уже состоялись.

Мы – нет.

Места не было.

Нужды не было.

Мы – лишнее поколение?

Замолчанное поколение.

Заткнутое.

X

И те же, кто сотнями тысяч – сотнями тысяч! миллионами! – укладывал на поле боя наших отцов, чтоб выслужить орден и звездочку, отрапортовать о взятии города к очередному празднику, – укладывал со всем идиотизмом и безжалостностью бюрократической системы: реку ли губить, землю ли распылять, людей ли в эту землю укладывать, – дело служивое, карьера есть карьера, машина власти и благ остается той же, – те же гении и предводители давили нас. Работа такая.

«Не ко мне они ходят советоваться, а к маузеру моему».

«Строем, с песней, добровольно!»

Изнасилованная страна, изолганная история, изуродованная экономика, пьянство и безверие: кровь, ложь, капкан.

«Хрусть – и пополам! Пойду забудусь сном».

Сколько миллионов в валюте могли бы дать одни только картины Макаренко? А что дали нашей культуре они? Всесильные и ненасытные молохи Госкомиздата, Минкульта, советов, комитетов, комиссий: оборотни-вампиры в черных лимузинах. Нигде в мире нет столько органов, и нигде в мире нет, чтоб так трудно пробиться чему угодно незаурядному. Радетели вы наши.

Классовой – классовой ненавистью ненавидит мое поколение ваш класс номенклатурной бюрократии. Класс, лишивший нас возможности сделать в жизни свое – новое – лучшее – собственное: оставить на земле себя – для земли и людей. Прощать тут нечего, некому, – это противоречие смертельное, непримиримое. Они это знают. И давят. И задавят, вероятно, – прошедшие годы отучили нас от оптимизма.

XI

«Довольно крови!..» В переводе на русский язык это сейчас означает: довольно крови невинных мучеников, не надо прибавлять к ней кровь палачей, убийц, преступников, пусть хоть они живут спокойно в многострадальной стране.

Христианство?

«Каин убил Авеля. И с тех пор повторял своим детям: «Берегите, дети, этот мир, за который отдал жизнь ваш дядя».

XII

Пели Городницкого, пели Галича, пели Окуджаву, Визбора, Высоцкого. Официальных песен не пели. А ведь вранье – мы еще пели их:


 
Забота наша такая, забота наша простая…
 

Пели, братцы.


 
Сотня юных бойцов из буденновских войск
на разведку в поля поскакала…
 

Тихо, на пьянках, с душой – родное пели, свое.


 
Полюшко-поле, полюшко широко поле…
 

И сейчас ведь их любим. Думаем иначе, относимся иначе, знаем иначе, а – любим… Милитаризм ненавидим, а парады – смотрим… Шовинизм презираем – а Ермаком гордимся.

XIII

Откуда ж у нас может взяться настоящая российская интеллигенция, если за интеллигентность – свободомыслие, порядочность, гражданственность, принципиальность, благородство – все-то годы карали так жестоко, семей не щадя: уничтожали, научно уничтожали, обстоятельно, систематически. Увольняли, обыскивали, «лечили». Подбросят наркотики при обыске и дадут срок. Грузовиком по тротуару размажут. Газетную травлю организуют. Уголовникам в камере дадут указание – искалечить вонючего антисоветчика. Потом антисоветчика провозглашают провозвестником перестройки, а те, кто велел кости ломать, восклицают: «Ну, довольно крови». Десятилетиями мгновенно вытаптывали малейший росток интеллигентности, да еще землю вокруг пропалывали профилактически. Взгляните-ка, кто провозглашает сейчас с экранов телевизоров принципы перестройки. Те, кто дивно преуспел в период застоя. Завтра они опять переквалифицируются. Дело обычное.

Нет, интеллигент – это Сахаров.

В отличие от, скажем, Боровика, представителя второй древнейшей, который всегда тщательно работал на генеральную линию – что линия Брежнева, что линия Горбачева.

Мыслие – всегда инакомыслие, это ясно. Ибо повторение чужой мысли означает отсутствие собственной. Интеллигент – это тот, кто провозглашаемые истины принимает не к сведению, а к размышлению. А если кто умеет размышлять, тот всегда глянет на предмет хоть чуток, да по-своему.

Мое поколение – в общем целиком инакомыслящее. К началу восьмидесятых к официальному слову нам создали иммунитет. Мы выжили – ценой того, что стали на это слово плевать. Иначе оставалось попасть в психушку из-за разрыва слышимого и видимого. Некоторые и попадали.

XIV

Государство имеет три основные функции:

безопасность жизни своих граждан;

материальное благополучие;

духовные свободы. Реализовать свои возможности.

Если оно с этим справляется плохо, то любые оправдания и объяснения – демагогия для самосохранения правящего аппарата. Где эти три условия выполняются лучше – то государство и лучше. Все остальное – ложь, изрекаемая бандитами, чтобы удобнее грабить людей и порабощать.

Мы приходили к этим нехитрым истинам сами, медленно, годами. Читать нам было нечего: все убиралось на спецхран. Еще в конце шестидесятых в университетской библиотеке можно было взять Шопенгауэра или Библию; потом это пресекли.

Мы не могли никак разобраться в преподаваемой нам политэкономии социализма, пока не поняли, что эта галиматья не имеет ни малейшего отношения к действительности, ни к логике, ни к элементарному здравому смыслу.

Мы не могли понять, как все, кто делал революцию, стали ее врагами и были расстреляны или явно убиты. Потом мы прочитали «Евангелие от Робеспьера» Гладилина, изданное в «Пламенных революционерах» в семидесятом, помнится, году (как проверишь, и она была изъята). И логика убирания всех мыслящих и незаурядных медленно доходила до нас.

Потом мы научились читать Герцена. К восьмидесятому году Герцен звучал чудовищным диссидентом, не хуже Солженицына; только спокойнее, мудрее, интеллигентнее. Герцен сказал много о нас, будущих…


 
Спрашивайте, мальчики, спрашивайте…
 

Слава богу, спрашивать нас родители еще отучили, – а то б глодать лагерную пайку многим из тех, кто – жил на относительной, да все ж воле…

На первом курсе профессор (тогда доцент) Хватов, креатура профессора Выходцева, предложил нам на лекции по введению в теорию советской литературы поспорить с ним насчет того, что художник при социализме свободен. Мы даже не усмехнулись: слишком дешевый трюк. Но иностранцы, стажеры наши, восприняли всерьез. Дальше было два академических часа бесплатного развлечения: Хватов терпеливо строил карточный домик, за разом раз, и одним щелчком тот домик был разрушаем: «Все-таки при капитализме художник может примкнуть к его сторонникам, а может к врагам, и может сделать частную выставку, продавать картины, и его не арестуют, не посадят, не запретят…»

Художники группы «Санкт-Петербург» – давно в Париже и Нью-Йорке. По всему миру.

А на черта они нужны Министерству культуры? хлопоты одни.

А теперь скажите, на черта нам нужно Министерство культуры – вместо просто культуры? Заодно еще с сотней министерств?

Наши министерства могли бы составить население небольшого европейского государства. Страшное то было бы государство. Не начались бы в Сахаре перебои с песком.

Объясните глупым, мы выслушаем с благодарностью.

XVI

Гениальный из анекдотов минувшей эпохи: человек разбрасывает листовки, которые при рассмотрении оказываются чистыми листками бумаги. «А почему ничего не написано?» – «А что, разве все и так всё не знают?..»

XVII

Дорогой Никита Сергеевич. Да будет Вам пухом земля Новодевичьего кладбища, коли уж, по мнению любезных коллег Ваших, Вы, руководитель партии и государства – XX Съезд! – на Кремлевскую стену не потянули. Мы еще всерьез некогда читали «Трех мушкетеров»: «Слава павшему величию». Конец концлагерей, избавление от страха, нет всесилия жуткой бериевской госбезопасности, урезание огромной армии – деньги в жилье, сельское хозяйство, культуру, книги и кино, отмена полного крестьянского рабства, Куба и Египет, Индонезия и Африка: небывалая волна исторического оптимизма: слишком поздно мы прозревали от заблуждений молодости – поздно поняли, оценили в сравнении. Не хватило Вас на наш век.

XVIII

Молодость, переходящая в старость, минуя период социальной зрелости, – вот главная отличительная черта моего поколения.


 
За хлеб и воду
и за свободу
спасибо нашему совейскому народу.
 

(Сойдет ли мне с рук написанное? Напечатают ли эту цитату из Высоцкого? Пропустят ли? Не вызовут ли автора на беседу куда надо? Не припомнят ли костоломно через несколько лет, если все повернется по-старому?)

XIX

Как много нас было!..

Как счастливо мы вступали в жизнь!..

Запрещение ядерных испытаний, полет Гагарина, разделение власти Первого секретаря и Предсовмина, микрорайоны – отдельную квартиру каждому, рост продолжительности жизни до семидесяти лет: ах, еще несколько лет, и мы всем покажем, мы примем эстафету, мы пойдем дальше!

Мы носим узкие брюки и снежные в голубизну нейлоновые рубашки, мы курим первые сигареты с фильтром – болгарский «Трезор» за тридцать копеек или «Фильтр» за восемнадцать, мы покупаем на три рубля бутылку «Московской» водки за два восемьдесят семь и белый батон за тринадцать копеек – на троих, в общаге застилаем стол газеткой и молча стоим под Гимн Советского Союза, поминаем Гагарина, которого сейчас хоронят. Мы вырезаем из чужих журналов портрет Че Гевары, последнего настоящего революционера XX века, мы танцуем шейк вместо твиста, мы не ходим в кабаки, даже когда есть день ги – нам там скучно, а денежных людей мы презираем. Мы пьем в общаге при свечах, поем под гитару, заводим допотопнейший магнитофон и танцуем, прижимаемся, ласкаем и целуем по углам и лестницам наших девочек, по общежитским койкам и парковым скамейкам,

 
ах гостиница моя ты гостиница
на кровать присяду я, ты подвинешься,
 

на тонких запястьях девочек отвернуты рукава болоньевых плащей, плоские золоченые часы «Полет» на черных нейлоновых ремешках, туфли на шпильках, мини, еле прикрывающие резинки чулок, и неживая шершавая гладкость чулка сменяется прерывающей дыхание прохладной теплотой нежной кожи бедер, дешевейшее советское, позорное несчастное белье и стройные, округлые, замечательные юные тела, наши отцы и деды не были алкоголиками, поля не были забиты химией, с генофондом у нас все было в порядке, боже, как красивы были наши девочки, надо было пожить, чтоб понять это, и как мы все были непритязательны, и бедны по нынешним меркам, и не нужно было ничего,


 
мы мечтали о морях-океанах,
собирались прямиком на Гаваи.
И как спятивший трубач спозаранок,
уцелевших я друзей созываю.
 

Нет друзей: разбежались: один в Вологде, другой в Париже, третий уж там – ждет нас; не так долго и осталось, кто пробежал больше половины дистанции, кому Бог и короче судил…

Не страшно в прах лечь – исход всеобщий; жаль непрожитых минувших лет.

XX

Врезал по нас серпом шестьдесят восьмой годочек. Баррикады на Монмартре, бои в студенческих кампусах Америки, наши танки в Праге; а мы летом долбали в Норильске вечную мерзлоту ломами, пили спирт от простуды, щеголяли формягой ССО, тосковали по своим любовям, – мы были обречены, но, конечно, этого еще не знали.

XXI

Это через несколько лет мы, женившись, разводились, измучившись жить вдвоем и втроем на двести рублей, снимая при этом комнату и пытаясь купить все необходимое: нищие по всем стандартам развитых стран, живущие ниже порога официальной бедности. Это через несколько лет наши девочки начнут выскакивать замуж за американцев и итальянцев, а мальчики жениться на француженках и шведках: и остались бы, но бедствовать без прописки и, стало быть, без работы не могли, а ехать в глушь, чтоб там за те же сто рублей снимать ту же комнату, только с сортиром во дворе, с теми же унижениями, с тем же сознанием ненужности своих знаний и возможностей, – не хотели. Это через несколько лет фарцовщики станут королями Невского, галерея Гостиного двора станет их Бродвеем, проститутки засядут в «Севере», а в «Березку» нас пускать перестанут, и цена на доллар взлетит вдвое на черном рынке. Это через несколько лет уже нельзя будет купить Плутарха и Шеллинга с лотка на Университетской набережной, и мы засунем дипломы подальше и пойдем в таксисты, сварщики и шабашники, создавать бригады маляров-доцентов и лесорубов-учителей. Это через несколько лет начнется еврейская эмиграция, и возникнет поговорка «еврей не роскошь, а средство передвижения», брак с выезжающим – вывозящим – евреем будет стоить до пяти тысяч, и тут же разработают систему обхода таможенных правил, предписывающих оставлять все нажитое добро здесь, придумают четырехметровый с пятью ручками чемодан «Привет от тети Сары», и ящики, заколачиваемые золотыми гвоздями, и возникнет Антисионистский комитет, и по телевизору будут выступать знатные евреи Советского Союза и рассказывать о своей счастливой жизни, а потом перестанут, потому что многие из них тоже уедут.

Это потом, года с семьдесят пятого, начнет Брежнев заговариваться и валиться с трапов самолетов на руки двум здоровенным расторопным ребятам, потом сделают карьерки комсомольских и партийных боссов карьеристы и сгинут в безвестности неудачники, потом изымут из библиотек книги, на которых мы росли, и душители и паразиты будут получать награды к юбилеям.

А пока жизнь принадлежит нам, мы ее переделаем, улучшим, мы можем, мы любим, мы читаем стихи, мы создадим шедевры, мы двинем страну дальше, вперед, в тридцать лет мы будем уже велики, знамениты, доктора наук и руководители производства, крупные фигуры, ведь у нас такие прекрасные условия, лучше, чем у всех предшествовавших поколений, и в актовом зале мы только что не на люстре висим, а со сцены немолодой уже, тридцатилетний Владимир Высоцкий поет нам, двадцатилетним:


 
Но парус! Порвали парус!
Каюсь! Каюсь! Каюсь!
 

Мы вообще странные

Последний танец

Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо в черных прядях, ждет девушка в белом брючном костюме.

Всплывает музыка.

Адамо поет с магнитофона, дым двух наших сигарет сплетается над свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.

Огонек волнуется, колебля линии картины.

– А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? – спрашивает Лена.

– Потому что она смотрит на него, – говорю я.

– А какое у нее лицо, ты сам знаешь?

– Такое, как у тебя…

– А почему он в камзоле и со шпагой, а она в таком современном костюмчике, мм?..

– Потому что они никогда не будут вместе.

Щекой чувствую ее дыхание.

Мне жарко.

Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается. Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую на полигон. 2000 м… 1800, 1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.

Мгновения рвут пульс.

Наконец, я делаю шаг. Почему я до сих пор не научился как следует танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме. Я почти не пил сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного вида юноши протягиваю ей руку.

– Позволите – пригласить – Вас? – произношу я…

Она медленно оборачивается.

И я узнаю ее.

Откуда?..

– Откуда ты знаешь?

Я в затруднении.

– Разве они не вместе? – спрашивает Лена.

– Нет – потому что она недоверчива и не понимает этого.

– Ты просто осел, – говорит Лена и встает.

Я ничего не понимаю.

900 – 800 – 700 м! руки в перчатках у меня совершенно мокрые. Стрелять уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно держать опускающиеся веки. Когда же кончится облачность! 600 м!!

И тут самолет выскакивает из облаков.

И от того, что я вижу, я в оторопи.

В свете фонарей, в обрамлении черных прядей, мне открыто лицо, которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память открыла невосстановимый образ из рассеивающихся снов, оставляющих лишь чувство, с которым видишь ее и вдруг понимаешь, что знал всегда, и следом понимаешь, что это опять сон.

– Пожалуйста, – говорит она.

Это не сон.

Подо мной – гражданский аэродром. «Ту», «Илы», «Аны» – на площадке аэровокзала – в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда меня еще сегодня занесло?!

И в этот момент срезает двигатель.

Я даже не сразу соображаю происшедшее.

Лена обнимает меня обеими руками за шею и долго целует. Потом гасит свечу.

– Я люблю тебя, Славка, – шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает к своей груди.

– Боже мой, – вдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…

Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между пар на круг, она кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное, что – я не знаю. Реальность мира отошла: нереальная музыка сменяется нереальной тишиной.

И в нереальной тишине – свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха. С КП все равно ничего посоветовать не успеют. Я инстинктивно рву ручку на себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю ручку и выравниваю ее. Вспомнив, убираю сектор газа.

– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…

Я утыкаюсь в скудную подушку, пахнущую дезинфекцией, и обхватываю голову. Я здесь уже неделю; раньше, чем через месяц, отсюда не выпускают. Мне сажают какую-то дрянь в ягодицу и внутривенно, кормят таблетками, после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и заставляют по хитроумным системам раскладывать детские картинки. Это – психоневрологический диспансер.

Сумасшедший дом.

– Вы хотите знать! Так вы все узнаете! – визжит Ирка.

Ленины родители стоят бледные и растерянные.

– Да! Да! Да! – кричит Ирка, наступая на них. – Все знают, что он жил со мной! Все общежитие знает! – она топает ногами и брызжет слюной.

– Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь у меня не будет детей! Он обещал жениться на мне!

Она падает на пол, у нее начинается истерика.

Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.

Хлопает входная дверь.

Я слышу, как она сбегает по лестнице.

Как легки ее шаги.

Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы, тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся сказка, сумасшедшие надежды, рука ее тепла и покорна, расстояние уменьшается, все уменьшается…

До земли все ближе. Я срываю маску и опускаю щиток. Проклятые пассажиры прямо по курсу. К пузачу «Ану» присосался заправщик. Толпа у трапа «Ту». Горючки у меня еще 1100 литров, плюс боекомплект. Рванет – мало не будет.

Хреновый расклад.

Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер… плевать!.. У меня такие же длинные золотые волосы, как у моего принца, и корабль ждет меня с похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые мускулистые матросы подают трап, я веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают паруса, и корабль, пеня океанскую волну, идет туда, где еще не вставшее солнце окрасило розовым прозрачные облака.

На их фоне за холодным окном, за замерзшей Невой, вспучился купол Исаакия.

– А вы все хорошо обдумали? – спрашивает меня наш замдекана, большой, грузный, и очень добрый, в сущности, мужик.

– Да.

– Это ваше последнее слово?

– Последнее.

– Что ж. Очень жаль. Очень, – качает головой. – И все же я советую вам еще раз все взвесить.

– Я все взвесил, – говорю я. – Спасибо…

Мне не до взвешивания.

Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно подрабатываю правой педалью. Черта с два, МиГ резко проваливается. Не подвернуть. На краю аэродрома – ГСМ, дальше – ровный луг, за ним – лесополоса. Тихо, едва-едва, по миллиметру подбираю ручку.

Спокойно, спокойно…

Сейчас все в моих руках, только не осечься…

– …Как вас зовут? – спрашиваю я.

– Какая разница, – отвечает она.

Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня еще есть время.

– Откуда вы? – спрашиваю я.

– Издалека.

– Я из Ленинграда… Вы дальше?

– Дальше.

Отчуждение.

Эмоций никаких.

Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватит высоты – буду сажать на брюхо. Луг большой – впишусь.

Ей-богу, выйдет!

– Может быть, мы все-таки познакомимся?

– Не стоит, – говорит она.

Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.

Будь проклят этот Крым.

С балкона я вижу, как блестит за деревьями море. Не для меня. Мой туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя – скоро год я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я вообще остался жив. Или наоборот – не повезло?

А вот из авиации меня списали подчистую.

Кончена музыка.

– Танцы окончены! – объявляет динамик со столба.

Я провожаю девушку до места.

– Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? – я пытаюсь улыбаться.

– В другой раз.

– А когда будет другой раз?

– Не знаю.

Господи, что мне делать, первый и последний раз, единственный раз в жизни, помоги же мне, господи.

И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще передо мной, но я чувствую, что вытянул. Катапультироваться поздно.

И вдруг я понимаю – запах гари в кабине.

Значит – так. Невезеньице.

Финиш.

Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша отодвигает меня и обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.

Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.

И вот уже я не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит зеленую воду канала.

Зеленая рябь сливается в глазах…

самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу

Туго ударяет взрыв.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 3 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации