Текст книги "Филоктет на Лемносе. Персидское зеркало"
Автор книги: Миомир Петрович
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Он пустил стрелу. Она попала прямо в лоб идиота, и тот сначала замер, а стрела, казалось, выросла из его головы (вроде тростинки, которая сама по себе, на глазах у наблюдателя, возникает из болотной воды и тянется к небу), и он испустил вопль. Тело сначала накренилось над обрывом, после чего, отравленное, покатилось по скале, и люди из процессии молча смотрели, как эта груда боли, корчащееся в смертных муках тело несется к ее подножию. Небо вспорол древесный треск – это сломалась стрела Геракла.
Тело перестало дергаться. И тогда – то ли под давлением яда, то ли из-за внезапного падения – глазные яблоки выскочили из орбит и завершили полет в пыли, будто брошенные детские игрушки.
Это была вторая человеческая жертва Филоктетовой охоты.
– Убийство – процедил Медонт сквозь зубы, сам не понимая, что он хотел этим сказать.
VIIIВетер стих. Словно в мгновение, когда надвигающееся умиротворение перебороло время, положенное буре свирепствовать не только в пучине, но и на суше, так вот, в это именно мгновение природу как будто прихватила некая корочка кажущегося затишья перед тем, как случится нечто еще более страшное. Тонкая, нежная пленка, которой довольно будет ничтожного удара, чтобы она прорвалась. Остров медленно утопал в неожиданном покое, и этой картине всеобщего умиротворения не хватало только сияющих, рассыпавшихся по небу созвездий, но, похоже, именно иссиня стальные облака, эти свидетели плетущегося в природе заговора, предвещали новую катастрофу.
Вскоре улеглась и пыль, более темная, нежели обычно, как будто вконец одичавший ветер принес из чужих дворов больше навоза, больше чужой, не принадлежащей им грязи, которую, казалось, они никогда не сумеют отстирать. Фимах был не в состоянии собраться с силами, чтобы выйти из хижины и посмотреть, что случилось с его хозяйством, и потому продолжал сидеть в углу, держа в руках больную ногу Велхана, обмениваясь с ним взглядами, полными глубокого взаимопонимания. Сын Филоктета уже долгое время не испускал ни единого звука, но был готов в любой момент начать, обеспокоенный пока и остановленный внезапным налетом бури. И вот он заплакал, и по пыльному его лицу потекли грязные ручейки. Фимаху, приговоренному к жизни в смраде разлагающегося человеческого тела, показался сомнительным новый запах, который теперь стелился по хижине. Сначала он подумал, что это старая, просто более крепкая, вызванная змеиным укусом рана стала источником новой вони.
Однако, старательно обнюхав ребенка, он пришел к выводу, что это какая-то новая, неизвестная ему составляющая унаследованного яда начинает заполнять язву на детской ноге. Хриса склонилась над треножником у самого очага, уставшая от ветра и страхов, вызванных прибытием ладьи с чужаками. И только Филоктету внезапное прекращение бури стало знаком – отправиться туда, куда во время ненастья его постоянно гнал инстинкт – в загон с беспокойно блеющими козами, не умоляющими о помощи, но предвещающими новое ненастье.
Вскоре пастух, неловко ковыляя, появился в загоне, и тут же в его колени, не обращая ни малейшего внимания на смрад, источаемый раной, ткнулись козьи мордочки, требуя к себе внимания. Мужчина выбрал из связанной Хрисиными руками торбы несколько пучков заранее приготовленных и высушенных трав, и принялся подкармливать животных. Глаза их недоверчиво блуждали из стороны в сторону, опасливо поглядывая на хозяина (или, по крайней мере, на кормильца), словно он готовился принести их на алтаре в жертву. Цыкнув зубом, он оттолкнул их трепещущие мордочки от раны на колене, и вдруг вспомнил, что сегодня рана, иссеченная ветром и пылью, ни разу не отозвалась болью, и отправился из загона к хижине. И тут его сознание пронзила новая мысль, от которой он, по сути, бежал всю ночь. «Не может быть, чтобы к острову причалили греческие воины! Причем именно Одиссей и Неоптолем! Неужели война и в самом деле закончилась?»
По возвращении в хижину его не удивил панический взгляд Фимаха, поскольку его глаза еще не привыкли к полумраку жилища. Только он подумал, что старику нелегко будет поправить свой шалаш после такой страшной грозы, как уста Фимаха произнесли нечто совсем неожиданное:
– Состояние Вехана ухудшилось!
Оказывается, Фимах после изучения нового вида запаха, источаемого язвой Велхана, пришел к выводу, что в скором времени она приобретет такой же характер, что и рана Филоктета после первых месяцев его пребывания на Лемносе. Это состояние начиналось с легкой лихорадки, потом температура тела возрастала, после чего яд, накопившийся в язве и защищенный органической мембранной, мог проникнуть в сплетение вен. С Филоктетом случилось так – рассуждал старец – что вследствие превращения желтой желчи в черную начал меняться характер, лишая его здравомыслия, некоторое время спустя приведя на самую грань истерии, и только долгое время спустя, примерно лет через пять, яд проник в его кровоток, угрожая самой жизни. Фимах закрыл лицо ладонями, глаза спрятались за тонкими пальцами с огромными ногтями, и он вздохнул. Филоктет посмотрел на ребенка.
– Отрезать ему ногу, не дать яду проникнуть в организм… Вылечить змею, которая укусила меня… Разжечь огонь на ране, изжарить отравленные мышцы… Опилки с наконечника смешать с травой Деметры и завязать рану… Позволить белой змее укусить его язву, чтобы она высосала прежний яд, заменив его своим, от которого есть противоядие… Пропитывать рану морской водой, чтобы она вымыла яд… Заставить ребенка держать ногу в море, чтобы рыбы объели язву… – Филоктет перебирал всё, что приходило ему в голову, глядя в никуда перед собой, ощущая, как огромные капли холодного пота собираются в потоки на его лбу, перечислял проверенные и непроверенные бальзамы и лекарства против судьбы, которая его самого привела на грань существования.
– Почему мы ничего подобного не пытались сотворить с твоей раной? – воскликнул старик.
– Потому что мое тело уже тогда было старым, – резко ответил козий пастух.
– Или, все-таки…
– И думать не смей про опилки со стрел Геракла, – Филоктет очнулся, пытаясь в той глубине, в том мраке, который годами царил в его душе, найти хоть искру мудрости, какой-то опыт, жеваную и пережеванную истину, зрелость, которая, развалив на куски овладевшего ею человека, смогла бы помочь другому.
– Мой ребенок совсем еще маленький! – Хриса внезапно встрепенулась из полусна и хриплым голосом мгновенно подогрела нервозность мужчины, поступая так не столько из видимого, сколько из присутствующего во внутренней энергии материнского инстинкта, который отличал ее от прочих людей в хижине, и продолжила:
– Грек не вылечиться пытался этими опилками, а убить себя! Я это хорошо знаю, сама ему помогала, я помню его погасшие глаза, молившие о смерти. И по стечению обстоятельств грек выжил, и даже на первый взгляд выздоровел, но перенес проклятие в мою утробу!
Так же внезапно, как и заговорила, женщина умолкла и опять задремала.
Сначала стрельцу показалось, что он сам выдумал ее слова, ему показалось, что он оказался в каком-то ином времени, в котором она заговорила на чистейшем греческом (которого, он был уверен, она никогда не смогла бы выучить), произнеся речь разума, речь клятвенную и оскорбительную. Фимах и стрелец переглянулись, словно стараясь найти доказательство в глубине глаз друг друга, увериться, что ее монолог действительно был произнесен вслух. Потом наступило долгое молчание, напоминавшее процесс ухода из жизни, переплетенный какими-то действиями, которые ничуть не отодвигали наступающее ничто, а только лишь побуждали смерть к активности. Оба кивнули головами.
– Следует нам рисковать. Быть может, нога, как и твоя, отторгнет смертельный яд, – тихо процедил Фимах, пропуская звуки сквозь потрескавшиеся губы.
– А вдруг лекарство убьет его? – нерешительно добавил стрелец.
Филоктету хватило одного взгляда, чтобы оценить всю картину, на которой нога Велхана приобрела значение существования, находящегося под смертельной угрозой, стала образом, вырванным из всеобщей пульсирующей жизни, составной частью всеобщего страдающего зла, суровой, насмешливой игрой судьбы, которая навсегда уничтожила возможность оставить жизнь ребенка нетронутой, светлой, не отмеченной болью.
«Так, – подумал стрелец, – часть стала угрожать целому, приведя рождение Велхана в прямую связь с походом, войной, убийством, уничтожением… Уничтожая адской болью ребенка, превращая его в смерть».
– Несколько месяцев тому назад, осматривая его ногу, я сточил верхушку одной из стрел, уложил опилки в мягкую тряпочку и залил ее смолой. Я приготовил этот бальзам, когда прятал сам от себя оружие Геракла, – процедив глубоко скрытые в душе слова, сам не веря собственному голосу, не веря в то, что тем самым соглашается на смертельный риск.
– Да будет так. Мы снимем жар, и ветками омелы рану опояшем, и если станет хуже… мы просыпем яд! – в голосе старика прозвучала решимость, в нем забрезжила надежда, что все закончится хорошо.
Потом все они улеглись. Фимах, гость в доме, в котором он никогда ранее не гостевал, не обладал достаточной храбростью, чтобы вернуться в свой шалаш (если от него хоть что-то осталось), далее Хриса, которая опустила помертвевшую голову на стол перед очагом после разговора, который опоил ее, как будто это было перебродившее, горькое вино (которое вливают сразу в глотку, а не ласкают сначала губами, в то время зубы поскрипывают от наслаждения). Последним лег Филоктет, может, и не уставший еще до такой степени, а просто решивший раз и навсегда остановить наступление света, белого до слепоты, света, который ослеплял его, не давая рассмотреть ничего – ни пейзажа, ни сценки, ни картины и видения, кроме того, единственного – о неизбежности побега. И только ребенок остался бодрствовать в неестественном положении, вывернув перед собой правую ногу, упрямо глядя в нечто, что невозможно было увидеть во мраке хижины, в нечто, что в действительности и не существовало, заменяя отцовскую ослепленность светом (наверное, страхом перед жизнью), собственную ослепленность мраком, страхом смерти.
Когда рассвело, все они, как похмельные ночные грешники, почти на четвереньках выбрались из хижины. Какое-то время они наблюдали, как мутное лемносское утро поднимается над землей, а потом отправились по своим каждодневным делам, не обращая особого внимания на ребенка, который с ночи не переменил положения тела, неподвижно глядя перед собой, будто продолжает ожидать гостя, который никогда не придет. Где-то около полудня в поле его зрения в самом деле появился человек, не принадлежавший к его семье, сторож царя Актора, громила с заостренным лицом, почти безгубый, насмешливый и циничный, хотя и не понимающий, что это значит.
Он подошел к дому, остановился за самодельным плетнем, ближе, чем когда-либо осмеливался любой из островитян. Он стоял. Смотрел. На всех них, пока перед хижиной не появился Филоктет, попрекающий себя за то, что вовремя не заметил его. Стрелец прихромал к нему, глядя вызывающе, дерзко. Все-таки это была его хижина, дарованная ему царем, его анклав, его территория.
– Полководила… – протяжно проговорил сторож, не глядя стрельцу в глаза. Он намеренно коверкал слова, позволяя этому бессмысленному слову преодолеть пространство между ними. Он смотрел в пыль под своими сандалиями из свиной кожи, под желтыми, вонючими, ни разу не мытыми пальцами ног. Потом он плюнул на землю, на кусочек Лемноса, принадлежащий Фи-локтету, и как бы ненароком подставил лицо внезапному налету солнечных лучей, пробившихся сквозь облака. Филоктет долго смотрел на него; взгляд постепенно терял решимость, делался усталым, и единственное, что прервало этот поединок между бесправным беглецом и сторожем, жизни и статус которых навсегда, с самого начала были определены раз и навсегда, не давая никому из них большей власти, но и не снижая существующего уровня, итак, единственное, что разделило эту пару, которые даже не дрались (хотя в своем молчании прекрасно понимали первобытное желание каждого причинить противнику боль или хоть как-то навредить ему), был вопль Велхана. Вопль, раздавшийся в хижине и означавший, что состояние ребенка ухудшилось.
IXНатягивая лук и мысленно вытаскивая из колчана следующую стрелу, Филоктет поначалу не обратил внимания на то, в какой именно момент вся острота его зрения, слуха и даже осязания переключилась с мчащейся фыркающей рыси на юношу, остановившегося в тридцати стопах от округлой скалы, на вершине которой обосновался охотник. Медонт нес в большой глиняной корчаге воду из источника, когда услышал рычание бесноватого зверя, заставившее его мобилизовать все свои чувства, не догадываясь о том, каких невероятных усилий стоило Филоктету, уже прикованному взглядом к добыче, не выпустить стрелу. Филоктет испуганно встряхнулся, чтобы не позволить себе перенести прицел на новую жертву, на внезапно появившегося человека.
Он позволил рыси скрыться в убежище и призвал свое возбужденное тело к покою, дав отдых усталому сердцу и ошеломленным внезапными переменами членам. Выпустив из крепко сжатого правого кулака лук, он не дал себе выпустить стрелу в направлении юноши, который, догадавшись о том, что совсем недалеко от него бродит рысь, опасливо пробирался долиной. Запустив длинные пальцы в пряди волос, которые на концах свивались в правильные крупные кольца, красотой совсем не соответствующие острым чертам его лица и грубой коже, Филоктет задумался над своим внезапным порывом. Но, позволяя ветру трепать волосы, он не мог позволить себе отдаться размышлениям, так как в этот момент в долине раздался хорошо знакомый голос, испуганный и одновременно злой, стремящийся нагнать на хозяина ужас и панику, как это обычно делают глашатаи.
Обнаружив, наконец, друг друга, они бросились навстречу по тропинкам сквозь лабиринт колючей и негостеприимной флоры, и юный Медонт принялся перечислять новости, окончательно разрушившие покой хозяина. Он повторял их, не останавливаясь ни на минуту, одну за другой, едва успевая вымолвить заранее приготовленные слова и сдаваясь под налетающей волной слов новых, что рождались сами по себе. Сбиваясь с дыхания, теряя, казалось, навсегда молодой голос, позволяя буйным налетам крови в гортань омыть язык и помочь ему произнести новые слова, он стонал от жажды, мечтая, скорее всего, глотнуть воздуха, а не хоть какой-нибудь жидкости, будто опытный глаз кровожадного охотника гнал его по выжженным долинам нижней Фессалии, юноша, ожидая бурной реакции Филоктета, наконец поведал ему всю историю.
А в эту историю поместились два года царствования Менелая в Спарте, женитьба на прекрасной Елене, за рукой которой Филоктет с Менелаем в один и тот же день явились ко двору Тиндарея, вместилась сюда и эпидемия чумы в царстве, и призыв Менелая ко всему греческому миру о помощи. Так весть о заразе, вещал без остановки Медонт, достигла Трои, которой правил Приам. Его сын, герой Парис, отправился на помощь Менелаю со всеми своими колдунами и травниками, но там, в Спарте, продолжал Медонт, он поддался чарам прекрасной Елены, которую ни Медонту, ни Филоктету и другим женихам так и не удалось даже увидеть. Воспользовавшись рассеянностью хозяина, он выкрал ее и увез на ладье в Трою. Менелай, узнав об этом, взревел, будто укушенный змеей, и собрал войско. Хуже того, он оживил союз благородных, которые поклялись ему там, в Спарте, у котла с недоваренной кониной.
Слова Медонта опережали друг друга, и, схватив ртом изрядную порцию воздуха, ошалев от огромного количества новостей, он добавил:
– Парис не рассчитывал, что придется так жестоко расплачиваться за коварство, с каким он воспользовался гостеприимством Менелая. Разве критяне расплатились за то, что выкрали у финикийцев Европу? Или афиняне – за похищение Ариадны с Крита? Фракийцы – за Орейтию из Афин? Нет! Вот так думал и Парис, но ошибся! Менелай отправился в Аргос и уговорил брата Агамемнона отправиться на Трою, призвать союзников к оружию! – продекламировал Медонт.
– Какой союз, о чем ты говоришь? – воскликнул Филоктет, казалось, руками и ногами разгребавший поток слов Медонта, и, несмотря на все старания, так и не разобравший ни начала, ни конца его истории.
– О войне! – скромно произнес Медонт.
Пока Филоктет спускался к подножию скалы, ему казалось, что запоздалые вести, принесенные Медонтом, изолированные от сознания, которое могло бы истолковать их и использовать во благо, сами собою сложились в некое строение. Прозрачное, но все-таки довольно прочное, высокое и монументальное, сквозь которое нельзя было пройти, на которое невозможно было взобраться, но в которое нельзя было не войти.
Позже, в тот же день, мысленно успокаивая взбудораженное естество охотника, не желавшее приспосабливаться к внешним воздействиям судьбы, всем своим существом переживая уход на войну, уход в нечто новое, незнаемое, пытаясь уйти от устоявшегося баланса воли, тела и оружия, Филоктет почувствовал, как его охватывает некая новая сила, может быть, даже новое вдохновение, сосредоточившееся в единственном моменте сопротивления человеческого существа надвигающимся переменам, вызванным ловко пущенной стрелой Менелая. В этот миг стрельцу показалось, что на лице и под языком он уже чувствует отвратительную, отравленную кровь жертвы, кровь, размазанную им так, как он всегда поступал с кровью очередной добычи, позволяя своему замешательству и бесконечной энергии, связанной с Еленой, Менелаем и Парисом, капля за каплей вытечь из собственной совести, с тем, чтобы заменить их чувством будущей силы, посвященной не охоте, но совсем другому занятию. Посвящение себя убийству, как будто только в нем можно найти достаточное средство для самоощущения, привыкания к собственному существованию на Земле, где без искусства, обретенного на охоте, он чувствовал себя просто как нарыв, какой-то нарост на ее поверхности. ВОЙНА.
Вскоре с помощью длительных уговоров и посредством толп глашатаев, как то бывало во времена молодости Филоктета, когда такие же эмиссары являлись на пороге его дома с самыми разными предложениями, вскоре таким образом было сколочено войско. Составленное из фессалийцев и мелибейцев, поставленное под команду знаменитого стрельца, отмеченное смертью Пеанта (последовавшей после того, как пришло известие о начале войны против далекой Трои, за которой начинался мир, о котором почти ничего не было известно), оно впервые собралось перед походом. Вскоре и в самом деле началась война.
3 часть
Heautontimoroumenos
IИ в самом деле, состояние раны на ноге ребенка не только ухудшалось, вступая в некую новую фазу развития, не знакомую людям и Филоктету, побывавшему в таком положении несколько лет тому назад, в фазу, связанную с исчезновением материи, оказавшейся перед выбором – или разложиться раз и навсегда, или обмануть наблюдающих за процессом, увести их в ложные поиски нового лекарства, одновременно создавая под буйно разрастующимся покровом новую загадку – уже теперь в пышно цветущей на детской ноге язве можно было заметить некую зеленоватую жидкость, которую стрелец вскоре узнал и которая означала, что яд попадает прямо в кровоток, а не в желчные каналы, как того желал Фимах, надеясь, что, если ребенок и сойдет с ума, то хотя бы останется в живых. Велхан же, напротив, лежал спокойно в колыбельке у стола, стараясь не заглядывать в перекошенные страхом, озабоченные лица самых близких ему людей.
Уже в наступившем раннем смирении дня, в сумерках, которые распихивали свет и привычную дневную суету по расщелинам, пещерам, прибрежным скалам и прочим укромным местечкам, где они перед этим укрывались в ожидании утренней зари, итак, в этот поздний летаргический час, заставивший птиц умолкнуть, а ветры – остановиться, позволивший только теням вытянуться и овладеть миром, Фимах и Хриса в ужасе склонились над ребенком. Казалось, неожиданно возникшие перемены в ране требовали незамедлительного действия, и они вновь попытались холодными уксусными примочками, специальными мазями, из которых они сооружали защитные кольца вокруг раны, остановить смердящее разложение, дав возможность недвижному, парализованному страхом Филоктету молча наблюдать за новыми попытками, но не участвовать в них. Хриса намеренно изолировала стрельца, опасаясь, что тот, руководимый личным стремлением избавить ребенка от боли, сделает с ним то, что однажды сотворил с собой, и прекратит детские муки, отдав сына в жестокие руки неминучей смерти.
Однако ничто не помогало. Тело Велхана начала сотрясать медленная, но верная лихорадка. Ребенок сидел молча, впитывая большими, навыкате глазами картину ухудшения собственного здоровья. Филоктет обессилел. Он прекратил вспоминать разные теории, давать рецепты, окончательно уверившись в том, что нечто, присутствовавшее всегда, явилось, наконец, за своим кровным, и его невозможно остановить. А может, им овладело заурядное мужское малодушие.
Настигнутые мгновением, застывшим в нежелании меняться, люди делали то, что считали необходимым и полезным, не уповая на чудеса.
Когда показалось, что ночь окончательно накрыла остров, укрыв своим непроницаемым, черным, почти магическим полотном не только сушу, но и утихшее на время море, случилась давно ожидаемая перемена. Сначала она выражалась только в звуках, в поскрипывании обуви, может, на тропинке, а может, и в окольной траве, в звуках едва слышных шагов, сопровождаемых потрескиванием сухих веточек. Тишину топтали, тишину нарушали не шумом, не пронзительными звуками, а очень тихими, но решительными шагами. Филоктет ухватил палку, на которую запирал козий загон, и похромал из хижины, во дворик. Там он остановился у плетня, вглядываясь в тропинку, с которой доносился звук. Он несколько раз крепко зажмурил глаза, чтобы привыкнуть к овладевшему миром мраку, и в глубине тропы, на небольшой возвышенности, где вчера встретил сына, разглядел неясные очертания человеческих фигур. К хижине направлялись несколько мужчин.
Ведомые человеком, лицо которого нельзя было рассмотреть из-за горящего факела, который он держал на уровне глаз, люди шагали неспешно, раздумчиво, стараясь не обеспокоить змей, которые под покровом ночи выползли из своих убежищ. Постепенно их очертания становились все яснее. Группа состояла из шестерых мужчин, как минимум двое из них были островитянами – судя по скромной одежде, почти рванью, которое они несли на себе с особой гордостью и с расправленными плечами, и не потому, что осознавали собственную нищету, но поскольку никогда не видели одежды богаче. Прочие четверо, похоже, были иностранцы, одетые слишком тепло, поскольку не доверяли климату края, в котором оказались.
Да, Филоктет догадался, это были греки. Пестрые перья цвета шафрана и хны на шлемах, почти наглухо затянутые в кожу, в буквальном смысле стянутые кожаными ремнями разной ширины, одни из которых служили сандалиями, другие – наколенниками, прочие – платьем и защитой для рук и шеи. Чуть позже до его слуха донеслось звяканье оружия и тупые удары в толстые, многослойные кожаные щиты. Греки ступали за лемноссцами, внимательно осматривая окрестности. Расстояние уменьшилось, и теперь Филоктет мог рассмотреть факельщика, в котором узнал сторожа царя Актора, того самого человека с заостренным лицом, что утром появился перед хижиной. В другом островитянине он опознал личного телохранителя Актора, который, разгоняя змей, лупил палкой по траве и кустарнику. Далее, сразу за ними, шагали двое высоких юношей, по сравнению с которыми аборигены выглядели младшими братьями. Филоктету, давно не видавшему земляков, сразу стала ясна осторожность островитян! Приближаясь к нему, два молодых, до зубов вооруженных воина, с каждой искрой, слетавшей с факела, все быстрее и быстрее превращались в живых людей, все меньше напоминая призрачные силуэты, вызванные к жизни галлюцинациями.
Не в это ли мгновение стрелец рассмотрел следующего в процессии, узнав в нем по неуверенной, ломкой и нерешительной походке, по профилю с кривым, волнистым носом, по тонким ножкам и подпрыгивающим ступням, узнал своего давнего соратника Одиссея? А в молодом человеке, что решительно ступал за ним, стиснутый надраенными металлическими доспехами, – Неоптолема?
«Итак, они явились», – подумал Филоктет.
Очень быстро – потому как именно с этого момента время для стрельца стало понятием относительным, быстротекущим и мгновенно меняющимся, а все вокруг него, включая собственное тело и рану, приобрело совершенно иное значение, бездушную легкость преходящести – очень быстро сторожа Актора, неловко и испуганно завершив препровождение гостей к жилищу Филоктета, предоставили мужчинам право самостоятельно объявить о себе хозяину, а сами двинулись в обратный путь, к селению. И еще быстрее, не осознав даже, когда и как это случилось, Филоктет с Одиссеем, Неоптолемом и двумя ратниками оказались сидящими у костра. Они долго смотрели друг на друга, что-то бормоча про себя, почти не замечая хозяина. Они обменивались словами на языке, который стрелец не слышал уже несколько лет.
Они дали ему возможность погрузиться в звуки родного языка, полакомиться движениями губ, повторениями их реплик и незначительных комментариев, коротких приказов; они долго смотрели на него, сознательно не прибегая к иному, осмысленному началу беседы. Стрельцу земляки и соратники показались как никогда странными, он сразу почувствовал, насколько они далеки от него, неузнаваемы, непонятны, ему показалось, что сам он, наверное, после лет, проведенных на острове, больше не грек, и увидел, как его тело удаляется от них; они оставались на месте, в то время как ветры, или иные движения воздуха, уносят его куда-то, делая бестелесным или, по крайней мере, невесомым. И чем старательнее он загребал руками возникшее между ними пространство, тем мощнее становилась сила, влекущая его куда-то, в ничто.
– Филоктет, сын Пеанта, благородного рода аргонавтов, который и ты прославил богатыми трофеями и искусной охотой, я знаю всё о тебе, и хотя ладони мои были совсем малы, когда я увидел тебя, там, на Авлиде, где мы, отец мой Ахилл и я, впервые увидели мелибейцев, тебя и Гераклов лук, который послало тебе божественное провидение, я сразу проникся почтением к тебе. Не бойся. Твои заслуги в несчастном походе на Трою, который обрядил нас в черные одежды, принуждая к битве с варварами, не забыты. Жизнь твоя, как и все наши жизни, определены судьбой этого похода, – первым прервал молчание Неоптолем, ожидая, когда Хриса поднесет ему корчагу с вином, и глядя в огненные плевки, срывающиеся под ветрами острова с факела.
– Я знаю тебя, сын Ахилла, – Филоктет, не веря собственным ушам, вновь заговорил на языке, который, казалось, вместе со многими иными прирожденными привычками он утратил навсегда. Неоптолема не удовлетворил такой сухой ответ, и он укутался в ткань собственного молчания, глядя на хозяина с хитрецой, которую прятал во время торжественной речи.
– Ты даже не можешь представить себе, мой добрый спутник, насколько я счастлив, – сначала неуверенно, но потом всё напористей заговорил Одиссей, – видеть тебя живым. Всё-таки укус змеи не смог прервать нашей дружбы. День, когда мы оставили тебя на этом негостеприимном острове, стал самым страшным днем в моей жизни. Может быть, ты слышал, а может, и нет, что наш лучший друг Ахилл погиб от несчастной стрелы, посланной со стен Трои!
– Я слышал, – отозвался Филоктет, вспоминая панику и смятение, овладевшее греками в тот день, когда на Тенедосе его первый отчаянный крик вспорол воздух и пространство между воинами. Эти воспоминания и речи Одиссея, казалось, стерли его с лица Земли, с поверхности жизни. Стерли, потому что слова, произнесенные чужими губами, не могли уверить его в том, что он все еще находится в мире живых.
Одиссей недовольно закашлялся, а в сознании Филоктета пронеслась мысль: «МОЙ ЯЗЫК УЖЕ НЕ ПОНИМАЕТ МЕНЯ».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?