Текст книги "Жизнь из чемодана. Миниатюры"
Автор книги: Миша Волк
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Весенние глазки
Плескалась весна.
Первые деньки жарили до поджаристой корки ледяной наст.
Тёмные вкрапления усыпали ветрянкой полупрозрачный пододеяльник зимнего одеяла.
Морось хрустальной искрой выбивала из снега лютое существо промозглой зимы.
Издали дождь казался блёстками шлёпанья ножей безумного дервиша.
Его выпады отъедали всё больше снежного чулка и плаксивый снег незаметно исчезал в желтоватых прожилках средь мутных тёмно-синих туч.
Поезд по-студенчески опаздывал.
Казалось, ещё немного, и в шуме трепетания металла ему не хватит перрона и он, забытый и униженный, застрянет в нескольких минутах от вокзала.
Липкие столы в мелкой трухе скорлупы, кружочками отмечали раскалённые подстаканники и, стыла простынь, как нижнее женское бельишко, не успела за ночь впитать запах тела.
Я жвачно курил в заиндевелом тамбуре и ждал открытия хищных жадных дверей – стоит им открыться и город проглотит меня с мыслями и мышлением, которое кому-то может показаться несколько нестандартным, абсурдным и покалеченным.
Откусив мешающий, как это неприятно, когда остренький, словно впившийся гвоздик, заусенец мешает жизни, отросток ногтя, я впитался в жужжащий разговорами город.
За спиной болтался сшитый с курткой бэг, так удобно скинуть вокзальную ношу с кожей пропахшей вагонными спорами и тряской.
Быстрее, быстрее домой.
В свою каморку уединения и мыслепотока.
Шаги средние, как у среднестатистического человека.
Пульс в норме.
Я снова чувствую бултыхание кагора в своём дегустаторе сердце.
Мне открыли глаза – оказываются они синие, весенние в искажённом неуёмном бессилии, и помочь исправить мой взгляд помогут не очки, а психотропная химия.
Вообще приятно быть нездоровым, значит ты отличаешься от остальных, хотя простодушный тоже в чём-то интересен.
Моё ожидание тянулось километровыми скачущими цифровыми столбами в окне.
Пару ступенек и шевелящаяся жижа, как нервное подёргивание невыспавшегося века, прокладывает мой путь до близжайшей горки.
Дверь взвизгнула, когда корявый без зубов ключ, провернул внутренности замка, а пижонский толчок ногой раскрыл для глубокого проникновения в глотку квартиры.
Как мы любим шкафы, узкие, широкие, в прихожей, в ванной, открывать их, снова с щелчком закрывать.
А вдруг у них настанет психоз и закрыв их будет невозможно открыть – скребёшься, царапаешься, вновь скусываешь этот мерзкий заусенец сломанного ногтя.
А затем, утихомирившись, откладываешь это занятие и у угольков газовой плиты, пугающих газопроводным зажигалочным душком, молча куришь, вырабатывая план.
Самое страшное в комнате: красные стены в подтёках краски, в разводах багряный пол, ну и поселили меня в квартирку…
Цвета запылившейся гжели потолок с резиновыми, словно вышкребленными хирургическим скальпелем звёздами, которые приклеены и падают ниц, я открыл весенние глазки – снова не успел загадать желание, и, бережно приподнимаю их, целую и клею на предназначенное место.
Каждый шесток знай свой мосток.
Вволю облизав клеем звезду, леплю созвездия рака и гепатита.
С неизменным чувством звериного достоинства, надо же отличаться от других, иначе часовой механизм сжуёт временем твоё существо.
А в зеркале, как назло, лукаво улыбнутся весенние глазки, и ждёшь чтобы зрачок раздуло в новую вселенную.
Запах весны
Вот уж накромсало снежку.
Кажется, мало что изменилось за ночь, всё то же вокруг – ни шипучие машины давящие лёдяные сухари, ни солнце смазливо накрашенное алым маревом, ни люди, словно вшитые в звериные меха, кутающиеся в шубы.
Вроде деньки не колкие, мартовской свежести.
Так ведь весна на подлёте, выпускает шасси и изжёлто-огненный самолёт, скукоживающего наст, солнышка вот-вот окропит дорожки ручьями.
И будет чавкать болотце лёдное, пропитывая солью обувку.
Зашкворчат хрустяще сосульки.
Будто пули ледянистые рассыпаются о твердь.
А светило, выжигая окошко средь малиновых туч, высматривает кого.
Сбивая ломиком корку стеклянную, дробя, расчистят тебе дорогу до асфальта покрытого кашкой снеговой.
Птахи изольются арийными трещётками.
Зимнюю одёжку в шкаф, наконец-то можно пощеголять в приталеном пальтишке.
Весенний парок, смешиваясь с сигаретным дымком, приятно туманит воздух.
И шагаешь, будто в облаках сребристых.
Да и запах какой – мокрых ветвей и пробивающихся на теплотрассах травянистой зелёнухи и жёлтых цветов.
Свежестью какой пахнуло, словно сменили уже сгнивающую зимнюю шубу сероватой стекловаты, и теперь орошает дыхание долгожданный Эол.
Скоро почки проклюнуться, как зелёные клювики цыплят.
И даже земля, пропитываясь водой, будет орошать арому не мерзлотой, а горьковатым привкусом весны.
И сердечко заходит от испарений чувственных, как у кота дыбом шерсть.
Ночная экскурсия
Солнце мятой красноватой тряпицей окутало предзакатную жарёху.
Снег смялся, будто на кровати сжевали в судорогах простыню.
Тропинки покрылись водянистой корочкой, прорываемой следами.
Машины всё ещё бледнеют от инея, но стоит припечь лоскуту, растворяются в городском мегаполисе шмелиным жужжанием.
Сигаретный парок изредка вызывает неприятие зимней апатии.
Я шагаю, пачкая ботинки снеговой молью.
Шаг до головокружения так опьяняет весеннее влагодыхание.
Моя цель далека – город, смазливо скрашенный огненными фонарями, призывный, манящий, словно комара висок.
В городе по-другому…
Соль въедается в подошвы…
Кашица снега и льда осложняет путь.
В ярком бессонном городе день скрутила ночь, жадным ртом горизонта сожрала пятно солнечное и слепит молоком ламп.
Я знаю, что мне нужно – это доза тепла от кирпичных зданий, некое наслаждение от брожения между переулков…
Таких узких, что кажется, стены сдвинут пресс и ты останешься размазанным рисунком граффити, рисующим развороченную плоть.
Ночной визит к Эрмитажу, искорёженная потными руками купюра, и вот в ночном поедании музея видятся не великолепные шедевры, а будто нападающие на тебя монстры с картин.
Ещё немного – и меня сглотнёт круг старины.
Стены затхло дышат.
Эта экскурсия страшна, как ломающая кости машина.
Ангелочки пугают глубокими глазами, в них сваливаешься с паркета, и они, приведения художеств, беспощадны.
Тихо шаркаешь по глянцевому полу, страшит даже тень от скульптуры, кажется, у неё выросли руки, пытающиеся влезть в тенистое нутро.
Бродишь вроде беспомощно, но окна орошает зорька, и не понятно, последний или первый посетитель ты храма искусства.
Минус тридцать
Холодно.
Холодно.
Холодно.
Власть льда.
Даже душа скользит по бытию, как осколок стекла скатывающийся с ледяной горки, туда вниз, к реке из спокойствия и молчания.
Кругом снег, кажется даже деревья вылепленны из него, чёрного и холодного, как неожиданный озноб, их ветви прикасаются к лицу, оставляя на щеках белые рубцы от мороза, а ребристый ствол тянет из почвы ледяной сок.
Стены тоже вмёрзли в землю – льдом объят весь мир и только мечты, ещё тёплые и пахнущие водянистой весной, пытаются продраться сквозь завесу мороза в мир, где люди лишь замёрзший организм, без идей и желаний.
Не спасают ни меха, ни толстая одежда, человечество похоронено под толщей своей зимней апатии и проснётся только тогда, когда солнце, улыбаясь своим огненным ртом, покроет латунным ожогом тела.
Небо истерически дрожит, тучи сбиваются в стаи и, не зная куда им плыть, возятся на месте, срыгивая морозную крошку полульдинок полуснега.
Катки пусты, ибо уже через несколько минут шерстяные носки превращаются в скрипучий и хрупкий узор узлов, а пальцы дервенеют и нудят.
Авто буксуют, выбрасывая ржавый асфальтовый снег и крутануться на этом автодроме легче простого.
Фонари, словно печальные замёрзшие светлячки, гонят снег туда вниз, где чёрные пятна дорожек тротуара съедаются колкой позёмкой.
Тишина…
И остаётся лишь укутаться в бархатистый плед вытянув ступни к радиаторной батарее и, поедая медок с чайком гулко отхаркивать зимний застой и болезнь.
А потом пытаясь укутаться, словно бабочка в кокон, под тёплое одеяло и, подстукивая зубами свой зимний ноктюрн, спать без снов, видя лишь белую пелену накрывающую сознание, да проснувшись ночью покурить лицезреть налипшую на окнах кристалическую корку.
Царство льда и покоя.
Суровый февраль флиртует, танцуя с зимой.
Владыка дождь
Дождь мелко измывался над волокном окна.
Он сначала бил по остеклению оконных глаз, затем, тихо издыхая, струился к козырьку, и, скапливаясь на пологом обрыве, ухал вниз.
Тараторил па-пара-па-па по металлу нижнего этажа, смывал помётные пятна с ухоженных скошенных жестянок.
И летел к земле, неся отраду питания зазеленевшей почве.
Местами жухлая, местами подъеденная гнилью осенних осадков, она беспрепятственно вколачивала в себя пули ливня.
Инеем заморозков листья осок покрывались белым налётом нечищеных зубов.
Лужи, амальгамные родимые пятна, извергали небо.
Такое схмуренное – морщины туч нависли над веками земли, и грусть по уходящему солнцу сбрызгивала капли.
Впитывая поздние дожди, земля в ночных промерзаниях почвы и скроет подо льдом распутицу.
А он, ливень, не унимается, вот уже ветер гонит капли по косе, наискосок.
Пчёлы дождевые впиваются, оставляя пыльные следочки от струй.
То есть дождь, впитав в себя дорожную снедь, каплет и подтёками портит видимость.
Выйдешь на улицу, распахнёшь зонт, он колотит по кругу брезента мерными перестукиваниями.
Как безостановочный экспресс, движешься, обветривая яблоком глаз пути.
И несёшься по распутью, расширив зрачки фар, и спасу нет от мокротного испарения туч.
Махнёшь ресницами, как дворниками, и стираешь с лица владычество осеннего ливня.
А он всё шьёт вертикальную вязь и топит в желчном соке луж деревца.
Двое
Щемит волны морские прибоем.
Испуганные выползают они на берег златой, и, корчась с пеной, пузырясь, пропитывают лежалый песок.
По бережку вальяжно шныряют двое – это я и квадратичная тень от моего прибрежного присутствия.
– Жарковато, – я расстегиваю верхние пуговицы на безрукавке и гляжу, как тень спазматично хватается за горло, силясь задушить себя молодящуюся и закомплексованную цветом.
Закуриваю и вижу, кривляется, выпуская не обычный сероватый, а чёрный затхлый дым, закашливается и барабанно молотит заточенной рукой по спине.
У парапетного обрыва срываю молнию ширинки.
Что же тень там прячет, словно угря тёмного отростка, суёт руки вниз, будто чешется всей пятернёй.
Аллеи обнажают шорохи бархатным ворсистым каштановым листом.
Отекает темень.
Подходя к фонарю, сникшему грустному бедолаге,перегнувшему своё тело через невидимую ось, и срыгивающему мутный кисловатыйсвет, вижу – приосанилась, ноги точёные – хоть подиум подавай, руки в карманах– снова что-то прячет.
И лишь в номере, где галогенная лампочка иглой вспарывает пожелтевшие вены,ушла, обиженно, и не хочет лицезреть, как моё тело корчится накоротконогой кроватке, до следующего утра и всю ночь страдает в униженияхлунного полумесяца.
Кетанофф дрим
Съёжившись, я почувствовал боль, эта тягучая пульсирующая боль, от которой подрагивают руки и в сознании секунды растягиваются в часы.
Зуб болел третий день, первый с анальгетиком на коричнево-чёрном корне, чуть выпирающим из нёба, я кое-как пережил, но последующие дни вымотали и нервозно поглотили не перестающим стреляннием в сгнивший зуб.
Знаете отличное лекарство от зубной боли – приседания.
Я не верил, но сделал около двадцати приседаний, боль отпустила ненадолго, и я успел скурить сигарету, а затем вновь мой ночной кошмар.
Я нашагивал круги в тесной комнатёнке, словно в тюремной камере неожиданно включили боль.
Два шага, еще шаг, спотыкаясь, я хватался руками за нижнюю челюсть, и скрежет передних зубов до мелкой пыли истираемых судорожно играющими желваками, превращали постель в порцию пыток.
Резкое ослабление и я, чуть заснув, с ужасом почувствовал двойной удар по примыкающим сверху и снизу зубам, завертевшись я намотал на шею простыню, бесильно сжимая клыками хлопчатый уголок, я бился лицом о мягкую перину, но червь боли точил и насиловал мои нервные окончания.
Наконец я бросился на свет, расшвыривая коробки с лекарствами, и на самом дне увидел зелёные спасающие таблетки, схватив две, я словно голодный, поглотил в себя болеутоляющее и еще в полусогнутом состоянии прижимаясь и отталкиваясь от стен побрёл к беловатому мягкому ложу.
Минута я сплю и вижу стомотологическое кресло и кривые зазубренные щипцы и боль, боль поедающая мой сон.
Остаток ночи я так и провёл сцепив руками колени и глотая спасительный Кетанофф, уходя в стоматологические сны и вновь просыпаясь, чувствуя как пульсация нервов борется с болеутоляющим, пока апперкотом не наступило шокирующее слепящее утро.
.
Гудок
– Алло, да, я, ах, это Вы, – голос становится строже, будто его вытянули по стойке смирно и теперь профессионально осматривают гуталиновую обувь.
– Нет, не дремал, подремлешь здесь… Они же ножи точат, спасу нет. Простите? Ой, ну не ножи, а эти, как это по русски – шлицевые отвёртки подтачивают… Да уже намагнитили! – закашлял в трубку, словно перца вдохнул.
– Как дела с форсункой? Вытащили аккуратно, чуть о края не обрезались… Как чем? Руками… Ах, Вы про это, да кто ж у нас на предприятии эти еврейские штучки допустит, нет, руками.
– Так ведь планшайбу заклинило, тут либо гидравлика нахимичила, либо химия… Масла полно, вчера бочку, нет, половину, я ж сам мерил. Завезли – обмываем.
– Да какой спирт, тут метиловый и технический, я говорю, детали в масле отмываем, от ржи, – при этих словах кто-то из толпы, стоящей сзади полукругом, нервно захихикал, его одёрнули, и он замолчал. Шепотом и жестами стали показывать самое важное в делопроизводстве.
– Да тут некоторые спрашивают… да уж нашлись, ёпт. А денежная инъекция в этом квартале будет? А то уж некоторые оборудование грозятся вынести… да уж нашлись, ёпт. Да… Да… Да… А, ну так это меняет дело, так и разъясню, конечно, обязательно, непременно.
Он каким-то ласковым, почти женственным движением положил беззвучно трубку, почти погладив её, помассировал пальцем раскрасневшееся ухо и, развернувшись к толпе, голосом жёстким и требовательным пробасил:
– Ну вот, я же говорил, кредиты на подходе, нашлись американцы, готовые вложить кругленькую сумму в СКВ в наше предприятие, и не надо так смотреть, будто это я вам зарплату должен, имейте совесть – я точно в таком же положении. Будем ждать.
Грянул гудок. Народ зароптал то ли от радости, то ли от усталости и, толкаясь, поплёлся в раздевалку.
Как только народ рассосался, оглядываясь, гуталиновый (от ботинок действительно шмонило импортным гуталином) аккуратно вставил телефонную вилку в розетку, поправил галстук, перед этим промокнув потный лоб изнанкой, шкрябнул в замке ключами и быстрыми шагами вышел через грузовые ворота на улицу. Пройдя лабиринт кустов, он достал вишнёвую сигарку, пахнул карамелькой и, пикнув сигнализацией, сел в удобное кресло японского джипа. Через мгновение тонированный джип промчался мимо вяло переступающей толпы, у некоторых идущих жадно блестели зрачки.
В Дали
ВДали я вижу каменистую бухту Кадакеса. Холмистые пригорки аккуратно побриты и ухожены. Лезвие бритвы тщательно вычистило эти коричнево-желейные щёки, до паранои въедающиеся в слюнообразное время стекающее речухой с пологой вершины к морю. Почти Андалузия. Словно рой подвяленных солнцем мух, по бирюзе распоротого закатом неба бесшумно перемещаются белоклювые птицы…
ВДали сновидением переливаются морские водоросли травы. Даже здесь у распахнутого окна, слышен трескучий морозный шёпот саранчи. Кровью испанской корриды, в клейкое, слипающееся с береговым рельефом, море медленно, нырком тонет солнечное южное сияние…
ВДали маструбирует природа. Из недр земли течёт розоватая дефлорационная смазка горного ручья…
ВДали объём…
ВДали сюрреализм…
Враг мой
– Ну, стреляй, – винтовка чуть задрожала в худеньких руках паренька и штыком уткнулась в землю.
В ушах еще жужжало, отголоски боя, как непрерывный вой разгневанных ос. Канонада стихла, будто дирижер, устав руководить оркестром, махнул на все рукой, и инструменты, жадно кроившие гулом воздух, смолкли, уступая пространство тихой соловьиной серенаде. Странно, птицы, совершенно не боясь взрывов и пуль, продолжают сеять многоголосье ранней зарницы.
– Товарищ, – он сплюнул жженой слюной, и его молоденькие усики затрепетали в легком ветерке, – где оружие?
Где оружие? Семь патронов и штык, оружие… Я стал говорить. Рассказал о бальном вечере на выпускном, когда она томилась в моих ладонях, перебирая копну волос. Потом тихая без слов прогулка по набережной. Знаешь, говорю, белые ночи, разведенные мосты-разлучники, золотисто-рыжие шпили Петропавловки и Адмиралтейства, тяжелые набухшие набережные, высеченные из многолетнего камня. Бывал? Он, не понимая, закурил, он ничего не понимал: для него я трус, бросивший товарищей и потерявший оружие. Оправдания нет.
Она не пришла провожать, когда нас сунули в душный, пахнущий сухими досками вагон и повезли убивать. Убивать за Родину. Убивать врага.
– Ты кого-нибудь убил? – я достал папироску и, подпалив краешек, затянулся. – Не издали, когда не видишь лицо. Не размытый, вскинувший на мгновенье руки контур. А как меня, сейчас. Молодого, с пушком. Врага, который прет на тебя с винтовкой, с одним желанием уничтожить. Когда началась атака, я сидел в своем окопе и ждал: все-таки первый бой – особенный предел. Нечто способное перевернуть твое состояние из мира иллюзий в мир войны. Пошли танки. Они прогремели, не замечая нас, лишь издевательски покрутились на наших окопчиках. Несколько тонн железа вертится над твоей головой и пытается раздавить тебя в кашу. А потом пехота. Я долго выжидал. Не стрелял наугад. Целился. Ты не представляешь, как я хотел попасть. А потом, незаметно патроны кончились. Я выкарабкался из окопа и побежал вперед. Не один, нас было человек пять. И вдруг передо мной возник немецкий парень. Обычный парень, каких тысячи. Он и я. И больше никого вокруг. Понимаешь, ни одного человека. Он удивился, вскинул винтовку и что-то прокричал. Я послал его, он отбросил винтовку, и мы бросились друг на друга. Запачканные землей, мы катались, кусались, царапались. Боли не чувствовалось вообще. Не знаю, сколько это продолжалось, мы лежали, обессиленные и окровавленные, посреди поля. Тишина, понимаешь? Тихо, как в мирное время. И тогда я схватил камень, подполз к нему и, заглянув в бирюзовые глаза, стал бить его по лицу. Я ничего не видел, кровь залила мне глаза, а я бил и бил. Он кричал, а потом внезапно умолк, навсегда. Полетели наши самолеты. Но у меня не было радости, я не чувствовал себя победителем. Я встал и пошел. Пусто на душе, пустота, понимаешь?
– А теперь стреляй, я ведь враг? Загляни в глаза моей смерти, – я выдохнул.
Закурим…
Кристаллы мёрзшей земли, отблеском пурпурных комет сигнальных вспышек, по-весеннему расцветали в перистом иле ночной мглы. Словно навьюченное животное, вдали чернел оголённый зимний перелесок, вскрывающий небесную темень острым зазубренным лезвием еловых верхушек. Просвистев щелчком бича, в землю всасывались гаубичные снаряды, рёвом прибоя взрывался воздух, и ввысь летела смесь из комьев земли и искр, которые застывали на небосклоне бисером далёких звёзд. Дынной долькой, подвешенная как ёлочная игрушка, бездыханно, понуро, светила растущая луна. Отрывистой трелью птах шипели бледные лучи трассирующих пуль. Артподготовка. Каскадом, не жалея земляных холмов, вспыхивали вулканы взрывов.
Вжавшись в обледенелый окоп и зажмурившись до слёз, я торопливо считал такие тягучие и страшные секунды. То совсем близко, то отдаляясь, словно вальсирующий ад неугомонно и методично сыпался поток стали.
– Боже, помоги, – глотая звуки шептал я, превращая вспотевшими ладонями партбилет, спрятанный у сердца, в жёванный засохший цветок.
Странное время – война. Оно выхватывает человеческие судьбы и превращает в постоянный страх даже тех кто спокойно продолжал бы чаепитие в укутанном в одеяле пожара деревянном доме. Считаю секунды. Застывая воском, продолжает пульсировать замёрзшая кровь.
Мессершмидты роем голодной саранчи заходят на вираж, отрыгивая из нутра пузатые бочонки авиабомб. Ещё немного. Скоро рассвет. Пойдёт пехота. Но по войлоку шинели продолжают отбивать ритм колючие осколки, промахнувшихся на считанные метры бомб.
От морозца сводит скрученные в узел заиндевевшие руки. Беззвучно стучат зубы. В нескольких шагах от превращённой в постель кошмара ямы, где комочком страха замерло моё тело, раскрылась земля и огненный дракон выскочил наружу с радостным рыком, заставляющим лопнуть мои барабанные перепонки. Из ушей нехотя бежит глянцевый ручеёк. Неожиданная боль и похожая на музыкальную паузу тишина. Штиль звука. Артобстрел продолжается, но враждебный страх отступает. Я разгибаюсь, сажусь на шоколадный торф и по привычке свистнув в папироску, громко с насмешкой и надрывом, не слыша себя, кричу:
– Закурим…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.