Автор книги: Мишель Фуко
Жанр: Психотерапия и консультирование, Книги по психологии
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Болезнь, следовательно, есть одна из форм защиты. Но в каких условиях она появляется, и какие механизмы характеризуют эту защиту как болезнь? Состояние конфликта само по себе, действительно, не приводит к болезненной защите. К примеру, мы воздействуем на животное звуковым возбудителем в определенном темпе и накладываем на него другой звук, не подкрепляемый безусловным возбудителем. Вначале животное путает два звука, положительно или отрицательно отвечая на один и на другой – мы видим состояние конфликта. Но постепенно оно начинает дифференцировать два возбудителя по их ритму; один окончательно наделяется положительным значением, другой – отрицательным, становясь, таким образом, ингибитором. Посредством дифференциации, т. е. посредством более тонкого взаимодействия торможения и возбуждения, условия адаптированного ответа уточняются и конфликт затухает. Так что, когда мы трансформируем возбуждающего агента в тормозящий, он вызывает ситуацию конфликта, при которой положительные и отрицательные ответы не связаны с характером стимула. Но понемногу положительные ответы полностью затормаживаются, и посредством темпоральной дифференциации положительный возбудитель обретает значение отрицательной стимуляции. Ответ, адаптированный к конфликту, появляется, следовательно, когда функциональная дифференциация допускает индивидуализированную реакцию на каждое воздействие и на каждую фазу конфликтной ситуации, или, другими словами, когда диалектика организма может конституироваться в зависимости от диалектики условий его существования и признаваться в ней.
Когда конфликт, напротив, несет характер противоречия настолько абсолютного, или когда возможности индивида ограничены настолько, что дифференциация невозможна, индивид может защититься, лишь выйдя за пределы системы и отвечая генерализованным торможением.
Болезнь возникает, когда конфликт, вместо того чтобы приводить к дифференциации ответов, вызывает диффузную реакцию защиты; другими словами, когда индивид на уровне своих реакций не может совладать с противоречиями окружающей среды, когда психологическая диалектика индивида не может встретиться с диалектикой условий его существования.
Другими словами, индивид отчужден – не в том классическом смысле, что стал чужаком по отношению к собственной природе, как говорили врачи и юристы XIX века, но в том смысле, что больной, будучи человеком, не способен опознать себя в тех условиях существования, которые создал сам человек. Отчуждение в этом новом содержании больше не является психологическим отклонением, но определяется историческим моментом – только в нем оно становится возможным.
Заключение
Классическая патология обычно признает, что ненормальное чистое состояние первично, что ненормальное выкристаллизовывает вокруг себя патологические действия, которые в своей совокупности формируют болезнь, и что возникающее впоследствии изменение личности конституирует отчуждение. Если то, что мы только что сказали, верно, необходимо разрушить порядок терминов и, исходя из отчуждения как исходной ситуации, обнажить больного, лишь в последнюю очередь определив ненормальное.
1) Историческое отчуждение и психологическое отчуждение. – Не потому что болен – отчужден, но поскольку отчужден – болен. Не противоречит ли это все-таки тому, что мы сейчас говорили об истории отчуждения? Не является ли отчуждение абстрактным понятием юридической и медицинской практики, с XIX века выстраивающейся вокруг больного? Не является ли отчуждение по отношению к болезни надстройкой? Действительно, именно поскольку историческое отчуждение есть первейшее условие болезни, психологическое и юридическое отчуждение превратилось в ее неизбежное следствие. Общество, подобное нашему, действительно, представляет душевнобольного живым противоречием, со всей жестокостью оскорбления. Буржуазная революция связала человеческую природу человека с теоретической свободой и абстрактным равенством. И вот психически больной становится причиной скандала: он – свидетельство того, что конкретный человек не является всецело определенным системой абстрактных прав, которые он теоретически признает, поскольку эта система не вместила той человеческой возможности, коей является болезнь, и что для душевнобольного свобода лишь напраслина, а равенство не имеет значения; он, с другой стороны, доказательство тому, что в своей реальной жизни свободного гражданина, равного среди равных, человек может повстречаться с условиями, которые действительно уничтожат эту свободу и это равенство, что он может попасть в ситуации, которые закуют его свободу и навсегда изолируют его от сообщества людей. Он – доказательство того, что буржуазное общество даже в обусловивших болезнь конфликтах, не соприкасается с реальным человеком, что оно абстрагировано от конкретного человека и условий его существования и постоянно поддерживает конфликт между унитарной идеей о том, что оно является совокупностью индивидов, и тем противоречивым статусом, которым наделяет человека. Душевнобольной – апофеоз этого конфликта. И если посредством мифа о психическом отчуждении его вытесняют за городские стены, то это для того чтобы не видеть в нем возмутительного выражения противоречий, сделавших возможной болезнь и конституирующих саму реальность социального отчуждения. Если из психологического отчуждения делают заключительное следствие болезни, то лишь с целью не видеть в болезни того, что она на самом деле представляет – следствие социальных противоречий, посредством которых человек исторически отчуждается.
2) Нормальное и патологическое. – Трактуя социальное отчуждение как условие болезни, мы в то же время рассеиваем миф о психологическом отчуждении, который превращает больного на родной земле в чужака, а также избегаем классических идей искаженной личности, гетерогенного мышления, и специфически патологических механизмов. Функциональный анализ, предлагаемый павловской физиологией, действительно позволяет определить процесс болезни в тех же терминах, что и нормальную адаптацию – механизмы возбуждения и торможения, реципрокная индукция, реакция защиты, – общих для всех исследований нормального и патологического поведения. Болезненные процессы располагаются на одном уровне с нормальными реакциями; «невозможно рассматривать патологические процессы отдельно от нормальных, в основе которых лежат те же механизмы».
Болезнь соткана из той же функциональной ткани, что и нормальная адаптация, и, следовательно, ей не предшествует ненормальность вопреки стремлению классической патологии определить болезнь именно так, но, напротив, именно болезнь делает возможным и ненормальность и ее фундамент; такие «парадоксальные реакции», как трансформация положительного значения возбуждения в отрицательное значение реакции, действительно, с одной стороны, есть ненормальные феномены, но появляются они только на основании торможения, выступающего реакцией защиты и первоначальной формой болезни. Ненормальность – следствие болезни. а не ее элементарное ядро. Стало быть, в стремлении определить болезнь, опираясь на различие нормального и ненормального, искажаются предпосылки проблемы; это превращение следствия в причину, что, несомненно, предполагает своей целью сокрытие отчуждения как истинной причины болезни.
3) Органическое и психологическое. – В начале мы показали, что понятие личности прорывает рамки классической психологии и что оно требует иного стиля анализа, отличного от органического. Но определение психической болезни с опорой на ее реальные – исторические и человеческие – условия возвращает нас к единой концепции патологического. Павловский анализ конфликта действительно показывает, что необходимо оставить в стороне антитезу психогенеза и органогенеза. Душевные болезни являются изменением целостной личности; в какой-то степени их истоки – в реальных условиях развития и существования данной личности, их отправная точка – в противоречиях среды. Но конфликт не сразу трансформируется из простого психологического преобразования в психическую болезнь; он становится болезнью, когда противоречие условий существования становится функциональным противоречием реакций. И именно в этом понятии функциональной тревоги психическая болезнь обретает свое единство с органической патологией.
Материализм в психопатологии, стало быть, должен избегать двух заблуждений: с одной стороны, отождествления психологического и болезненного конфликта с историческими противоречиями среды, а также происходящей отсюда путаницы между социальным и психическим отчуждением; с другой – стремления свести любую болезнь к нарушению функционирования нервной системы, механизмы которого, еще не изученные, можно было бы по праву проанализировать с чисто физиологических позиций. Дабы не впадать в первое заблуждение, нужно всегда помнить, что болезнь не начинается с условий ее возможности, что она стартует фактически лишь с функциональных расстройств, и если, в конце концов, социальное отчуждение – условие болезни, а психическое отчуждение – его мифическое следствие, то в них обоих болезнь должна сохранять присущую ей реальность и свои специфические измерения. Предостерегая от второго подводного камня, необходимо подчеркнуть, что функциональные расстройства не смогут исчерпать всех патологических случаев и их условий до тех пор, пока все возможные формы конфликтов не исчезнут из условий существования. Только тогда, когда можно будет изменять эти условия, болезнь в смысле функциональной тревоги, проистекающей из противоречий среды, исчезнет. Сведение любой душевной патологии к функциональной патологии нервной деятельности укоренено, по сути, отнюдь не в прогрессе физиологического знания, оно связано с трансформацией условий существования и исчезновением тех форм отчуждения, при которых человек утрачивает специфически человеческий смысл своих поступков. Возможно, именно этот смысл надо придавать тексту Павлова: «Я убежден, что мы стоим на пороге важнейшего этапа развития человеческой мысли, когда физиологическое и психологическое, объективное и субъективное действительно сольются воедино; когда тяжкое противоречие, противопоставление моего сознания и моего тела действительно будет преодолено»[121]121
Доклад на конгрессе в Риме.
[Закрыть]. Другими словами, когда мы связываем болезнь с историческими и социальными условиями ее возникновения, мы готовимся к тому, чтобы вновь отыскать ее органические составляющие, и на основании этого осуществляем действительно материалистический анализ.
4) Терапия. – На этих страницах, посвященных лишь природе болезненного и психической патологии, в наши намерения не входит рассмотрение проблемы психологического лечения; укажем лишь, как она связана с общими концепциями болезни. В классической медицинской практике открывается смысл отчуждения. Если мы действительно признаем, что личность больного изменяется и становится под влиянием болезни отчужденной от самой себя, именно за пределами личности и должна быть установлена терапия. Обходя кругом болезнь и больного, электрошоком воздействуют на настроение, лоботомия высвобождает органическую адаптацию к эмоциональным перегрузкам – в любом случае, путь выздоровления никогда не проходит через внутренние механизмы болезни; или, если такое происходит, как в случае психоанализа, так лишь посредством апеллирования к бессознательному, которое в своем обращении к уловкам инстинктов и латентности прошлого лежит за пределами личности больного и его актуальной ситуации. Если же, напротив, согласиться с теми двумя пропозициями, которые мы стремились доказать, – что первоначальное условие болезни должно лежать в конфликте человеческой среды и что сущность болезни в том, что она есть генерализованная реакция защиты на этот конфликт, – тогда терапия должна осуществляться другим путем.
Поскольку болезнь сама по себе есть защита, терапевтический процесс должен придерживаться линии патологических механизмов; речь идет о том, чтобы опереться на болезнь, дабы ее преодолеть. Именно так действует лечебный сон: он усиливает патологическое торможение, вызывая торможение генерализованное, и – в силу того что этот процесс связан с ассимиляцией нервной клетки – ведет к функциональному восстановлению, устраняющему подавление защиты, очаги возбуждения и патологическую инертность. И с другой стороны, поскольку болезнь всегда отсылает к конфликтной диалектике ситуации, то лишь в пределах этой ситуации терапия обретает смысл и возможную эффективность. Можно сказать, что психоанализ является терапией, оторванной от реальности, поскольку он конституирует в пространстве между больным и врачом искусственную среду, намеренно отрезанную от нормальных и социально интегрированных форм межличностных отношений; поскольку он стремится придать реальным конфликтам больного смысл психологических конфликтов, а актуальным формам болезни – значение предшествующих им травм; и наконец, поскольку он освобождает от необходимости реального решения, замещая его высвобождением инстинктов, придуманных в рамках собственной мифологии, или осознанием импульсов, которые психоаналитический идеализм признает источником объективных конфликтов. Психоанализ психологизирует реальность, доводя ее до ирреального: он заставляет больного увидеть в своих конфликтах разлаженный закон своего сердца, уводя от необходимости прочтения противоречий миропорядка. Такой терапии необходимо предпочесть ту, что предлагает больному конкретные способы преодоления конфликтной ситуации, изменяя среду или отвечая на противоречия условий существования другим, т. е. адаптированным, способом. Когда ирреализуются отношения индивида и среды, не существует никакой возможности выздоровления – фактически выздороветь можно, лишь реализуя новые отношения со средой[122]122
Практические следствия этих идей можно найти в реформе структуры медицинской помощи и психиатрических больниц. Требуются именно такие реформы, и их уже начали некоторые врачи, высказавшие свои идеи в замечательном номере «Esprit», посвященном психиатрии (декабрь 1952 г.).
[Закрыть].
Ошибаются и те, кто хочет исчерпать сущность болезни ее психологическими манифестациями и отыскать в психологическом объяснении путь к выздоровлению. Стремиться оторвать больного от условий его существования, а болезнь – от условий ее возникновения означает ограничиваться той же абстракцией и разделять психологическую теорию и социальную практику интернирования, т. е. стремиться удержать больного в его отчужденной экзистенции. Настоящая психология должна освободиться от тех абстракций, что затемняют истину болезни и отчуждают реальность больного, поскольку, когда мы говорим о человеке, абстракция не является лишь простой интеллектуальной ошибкой; настоящая психология должна избавиться от этого психологизма, ведь как и любая наука о человеке, она должна быть нацелена на его освобождение.
Перевод с французского О.А. Власовой
Мишель Фуко
Ненормальные
Глава 1. Психиатрические экспертизы в уголовной практике
Лекция от 8 января 1975 г
– К какому типу дискурса они относятся?
– Дискурсы истины и дискурсы, продуцирующие смех.
– Легальное доказательство в уголовном праве XVIII века.
– Реформаторы.
– Принцип внутреннего убеждения.
– Смягчающие обстоятельства.
– Связь между истиной и правосудием.
– Гротеск в механике власти.
– Морально-психологический дубликат преступления.
– Экспертиза показывает, что индивид был подобен своему преступлению, еще не совершив его.
– Возникновение власти нормализации.
Мне хотелось бы начать курс этого года, предложив вам два психиатрических отчета из уголовной практики. Я прочту их целиком. Первый отчет был составлен в 1955 г., ровно двадцать лет назад. Среди подписавших его есть по меньшей мере одно громкое имя тогдашней уголовной психиатрии, и он имеет отношение к процессу, о котором некоторые из вас, возможно, еще помнят. Это история женщины, которая вместе с любовником убила свою малолетнюю дочь. Мужчина, любовник матери, обвинялся в соучастии или, как минимум, в подстрекательстве к убийству ребенка, так как было установлено, что женщина убила дочь собственными руками. Итак, вот отчет о психиатрической экспертизе мужчины, которого я, с вашего позволения, буду называть А., так как до сих пор не смог выяснить, с какого момента данные судебно-медицинских экспертиз могут публиковаться с упоминанием имен[123]123
1954–1969,II: 1970–1975, III: 1976–1979, IV: 1980–1988; cf. II. p. 746.
[Закрыть].
«Эксперты оказались в очевидном замешательстве перед необходимостью дать психологическое заключение об А., ибо они не могут вынести решения по поводу его моральной виновности. И все же надо остановиться на гипотезе о том, что А. неким образом оказал на умонастроение девицы Л. влияние, которое привело последнюю к убийству своего ребенка. Итак, мы представляем себе элементы и действующих лиц этой гипотезы следующим образом. А. принадлежит к неоднородной и социально неблагополучной среде. Будучи незаконнорожденным, он был воспитан одной матерью и лишь значительно позднее был признан своим отцом; тогда же выяснилось, что у него есть сводные братья, с которыми, однако, его не связывали никакие семейные узы. К тому же после смерти отца А. вновь остался вдвоем с матерью – женщиной весьма неопределенного положения. Но, несмотря ни на что, он поступил в общеобразовательную школу, и обстоятельства, связанные с его происхождением, несколько заглушили в нем врожденную гордость. Люди подобного сорта почти никогда не чувствуют себя благосклонно принятыми в том мире, в который они попадают: этим объясняется их пристрастие к парадоксам и ко всему такому, что способно посеять раздор. В атмосфере идей, хотя бы в какой-то мере революционных [дело, напомню, происходит в 1955 г. – М. Ф.], они чувствуют себя более уверенно, чем в устоявшейся среде с ее чопорной философией. Об этом свидетельствует история всех интеллектуальных реформ, всех духовных объединений: история Сен-Жермен де Пре, история экзистенциализма[124]124
Слово «экзистенциализм» употреблено здесь в значении: это «название, данное в первые годы по окончании Второй мировой войны молодым людям неопрятного вида, безразличным к активной жизни и регулярно посещавшим ряд парижских кафе в квартале Сен-Жермен де Пре» (см.: Grand Larousse de la langue francaise, III, Paris, 1973. P. 1820).
[Закрыть] и т. д. Во всех таких движениях получают возможность проявить себя по-настоящему сильные личности, в особенности если у них сохраняется хотя бы некоторая склонность к адаптации. Они могут добиться известности и стать основателями жизнеспособной школы. Однако большинство не в состоянии подняться выше среднего уровня и стремится привлечь к себе внимание экстравагантной одеждой или экстраординарными поступками. Такие люди обычно склонны к алкивиадизму[125]125
Согласно словарю Робера (см.: Le Grand Robert de la langue francaise. Dictionnaire alphabetique et analogique, I, Paris, 1985, p. 237), имя Алкивиада часто используется в качестве синонима «человека, в характере которого сильные качества соединены с множеством недостатков (претенциозность, карьеризм)». В словарях по психиатрическим наукам слово «алкивиадизм» не встречается.
[Закрыть], геростратизму[126]126
См.: Porot A. Manuel alphabetique de psychiatrie clinique, therapeutique et medicolegale, Paris, 1952, p. 149: «Употребляется в связи с легендой о сожжении Геростратом храма Дианы в Эфесе; Валетт [см.: De l’erostratisme ou vanite criminelle, Lyon, 1903] ввел тер мин „геростратизм» для обозначения присущего слабоумным сочетания злодейства с аморальностью и тщеславием, а также для характеристики особого вида преступлений, основанных на подоб ныхумственных отклонениях» (определение К. Бардена).
[Закрыть] и т. п. Конечно, они уже не стремятся отрезать хвост своей собаке или сжечь храм в Эфесе, но зачастую поддаются ненависти к буржуазной морали настолько, что отвергают ее законы и доходят до преступления, чтобы раздуть значение своей личности – тем более, чем бесцветнее эта личность. Естественно, что во всем этом присутствует доля боваризма[127]127
См.: Porot A. Manuel alphabetique depsychiatric… P. 54: «Выражение, вышедшее из знаменитого романа Флобера „Госпожа Бовари” и вдохновившее некоторых философов на то, чтобы превратить его в психологическое понятие», – тогда как Жюль де Готье определял боваризм как «данную человеку способность представлять себя другим, нежели он есть».
[Закрыть] – этой способности человека представлять себя другим, нежели он есть, и чаще всего гораздо красивее и значительнее, чем суждено ему быть природой. Вот почему А. мог смотреть на себя как на сверхчеловека. В этом отношении странно, что он противился влиянию со стороны военных. Ведь он же говорил и о том, что переход Сен-Сира закалил характеры. Но, судя по всему, ношение униформы почти не оказало на поведение Альгаррона нормализующего воздействия. Впрочем, ему постоянно хотелось оставить армию, чтобы предаться своим шалостям. Еще одной психологической особенностью А. [наряду с боваризмом, геростратизмом и алкивиадизмом. – М. Ф.] является донжуанизм[128]128
Согласно словарю Робера (см.: Le Grand Robert, III, 1985, p. 627), термин «донжуанизм» применяется в психиатрии к человеку, склонному к «патологическому поиску новых завоеваний», хотя в словарях по психиатрическим наукам такого слова нет.
[Закрыть]. Он отдавал в буквальном смысле все свободные часы коллекционированию любовниц, чаще всего таких же покладистых, как девица Л. И с извращенным пристрастием заводил с ними разговоры, из которых, учитывая их начальное образование, они обычно почти ничего не могли понять. Ему нравилось развивать перед ними «разительные», по выражению Флобера, парадоксы, которые одни слушали разинув рот, а другие – вполуха.
И подобно тому, как на самого А. не произвела благотворного влияния преждевременная для его социального и умственного уровня культура, девица Л. стала повторять каждый его шаг, что выглядело одновременно карикатурой и трагедией. Тут мы имеем дело с еще более глубокой степенью боваризма. Л. жадно глотала парадоксы А. и, в некотором смысле, отравилась ими. Ей казалось, будто она поднимается на более высокий культурный уровень. А. говорил о том, что влюбленные должны вместе совершить нечто из ряда вон выходящее, чтобы соединить себя нерасторжимой связью, например убить водителя такси или ребенка – просто так, или чтобы доказать себе способность к поступку. И девица Л. решила убить Катрин. Во всяком случае, так говорит она сама. Хотя А. не соглашался с ней прямо, он, во всяком случае, не переубеждал ее, позволяя себе – возможно, по неосмотрительности – строить в беседах с ней парадоксы, в которых она, за неимением критического духа, увидела руководство к действию. Таким образом, не вынося решения о том, что произошло на самом деле и о степени виновности А., мы можем понять, почему воздействие, оказанное им на девицу Л., могло оказаться таким пагубным. Однако наша задача заключается прежде всего в том, чтобы установить, какова степень ответственности А. с точки зрения уголовного права. И нам бы очень хотелось, чтобы наши термины не были истолкованы превратно. Мы говорим не о том, какова доля моральной ответственности А. в преступлениях девицы Л. – это дело судей и присяжных заседателей. Мы же лишь выясняем, имеют ли аномалии характера А. патологическую, с точки зрения судебной медицины, природу и являются ли они следствием умственного расстройства, достаточного, чтобы не применять к нему уголовную ответственность. Разумеется, наш ответ будет отрицательным. А., конечно, напрасно не ограничивался программными указаниями военных школ, а в любви – воскресными развлечениями, – однако его парадоксы лишены примет безумных идей. И в случае, если бы А. не просто неосмотрительно развивал перед девицей Л. слишком сложные для нее теории, а намеренно подталкивал ее к убийству ребенка, чтобы по какой-то причине избавиться от него, чтобы доказать себе свою способность (к убеждению), или из одного лишь извращенного азарта, подобно Дон Жуану в сцене с нищим[129]129
Имеется в виду второе явление третьего действия комедии Мольера «Дон Жуан или Каменный гость» (см.: Мольер Ж.-Б. Собр. соч. М., 1994. Т. 2. С. 540–542).
[Закрыть], – то, разумеется, он должен был бы нести за это полную ответственность. Иначе, чем в этой сослагательной форме, мы не можем представить свои заключения, которые могут вызвать возражения со всех сторон в этом деле и навлечь на нас обвинения в том, что мы превысили свою миссию и поставили себя на место присяжных, то есть вынесли вердикт о собственно виновности или невиновности обвиняемого. В то же время нас могли бы упрекнуть в чрезмерном лаконизме, если бы мы сухо изложили то, чего, строго говоря, было бы достаточно: а именно, что А. не имеет никаких симптомов психического заболевания и, в общем смысле, вполне вменяем».
Так звучит текст, составленный в 1955 г. Прошу прощения за длину этих документов (вскоре вы поймете, что они составляют особого рода проблему); теперь мне хотелось бы привести другие отчеты, гораздо более сжатые, а точнее, один-единственный отчет, сделанный в отношении трех человек, обвинявшихся в шантаже на сексуальной почве. Я зачитаю заключение о двух из них[130]130
Речь идет о выдержках из заключений судебно-медицинских экспертиз троих гомосексуалов, задержанных во Флери-Мерожи в 1973 г. и обвиненных в организации кражи и шантаже. См.: Expertise psychiatrique et justice //Actes. Les cahiers d’action juridique, 5/6, decembre 1974 – Janvier 1975, p. 38–39.
[Закрыть].
Один – назовем его X – «не блещет интеллектом, но и не глуп; умеет связно изложить идею и наделен хорошей памятью. В том, что касается морали, он гомосексуал с двенадцати или тринадцати лет, и поначалу этот порок носил характер компенсации насмешек, которые ему пришлось терпеть в детском доме в Ла-Манше [департаменте Ла-Манш. – М. Ф.], где он воспитывался. Не исключено, что женоподобное поведение X усугубило уже имевшуюся в нем склонность к гомосексуализму, однако к вымогательству привело его не что иное, как жажда наживы. X совершенно аморален, циничен и не воздержан в словах. Три тысячи лет назад он наверняка оказался бы одним из жителей Содома и небесный огонь вполне заслуженно наказал бы его за порочность. Но надо признать, что Y [объект шантажа. – М. Ф.] ожидало бы такое же наказание. Будучи зрелым, сравнительно богатым человеком, он не нашел ничего лучшего, как поместить X в притон извращенцев, содержателем которого был он сам, по мере возможности возмещая деньги, вложенные в это дело. Этот Y, попеременно или одновременно выступавший по отношению к X любовником и любовницей – точнее сказать трудно, – вызывает у последнего отвращение, доходящее до тошноты. X любит Z. Надо видеть женоподобное поведение их обоих, чтобы понять обоснованность этих слов, ибо речь идет о до такой степени женственных мужчинах, что их родным городом должен был бы оказаться уже не Содом, а Гоморра».
Я могу продолжить. Вот что касается Z: «Довольно-таки посредственная личность, наделенная духом противоречия, неплохой памятью и способностью связно излагать свои мысли. В духовном плане – аморальный циник. Z погряз в пороке, причем вдобавок он коварен и труслив. С ним приходится в буквальном смысле прибегать к майотике [там так и написано: май-о-ти-ка, то есть нечто, имеющее отношение к майке! – М. Ф.]. Но наиболее яркой чертой его характера является, на наш взгляд, лень, масштабы которой не удалось бы передать никаким прилагательным. Естественно, проще менять пластинки и находить клиентов в ночном притоне, чем по-настоящему работать. При этом он признается, что стал гомосексуалом по причине материального неблагополучия, то есть в поиске денег, и что, почувствовав их вкус, продолжает вести себя в том же духе». Заключение: «Z совершенно омерзителен».
Вы понимаете, что о такого рода дискурсах можно сказать очень мало и в то же время много. Ведь в конце концов в таком обществе, как наше, необычайно мало дискурсов, обладающих одновременно тремя свойствами. Первое их свойство – способность прямо или косвенно влиять на решение суда, которое касается, по сути дела, свободы человека или его заключения под стражу, в предельном случае (и мы еще столкнемся с такими примерами) – жизни или смерти. Итак, это дискурсы, обладающие в конечном счете властью над жизнью и смертью. Второе свойство: благодаря чему они получают эту власть? Может быть, благодаря институту правосудия, но также и благодаря тому, что они функционируют в институте правосудия как дискурсы истины – дискурсы истины, ибо это дискурсы научного ранга, формулируемые дискурсы, причем формулируемые только квалифицированными людьми внутри научного института. Дискурсы, способные убивать, дискурсы истины и дискурсы – вы сами дали этому подтверждение и свидетельство[131]131
Имеется в виду частый смех, которым сопровождалось чтение психиатрических экспертиз.
[Закрыть], – продуцирующие смех. Причем дискурсы истины, вызывающие смех и в то же время обладающие институциональной властью убийства, – это дискурсы, которым в нашем обществе уделяется в конечном счете мало внимания. К тому же если некоторые из этих экспертиз, и в частности первая, относились – как вы заметили – к сравнительно серьезным и, следовательно, сравнительно редким делам, то второй процесс, прошедший в 1974 (то есть в прошлом) году, – явно из тех, что составляют повседневную рутину уголовных судов и, я бы сказал, всех подсудимых, что нас и интересует. Эти повседневные дискурсы истины, которые убивают и продуцируют смех, заложены в самую сердцевину наших судебных институтов.
Причем не в первый раз функционирование судебной истины не только создает проблему, но и вызывает смех. Вы наверняка знаете, что в конце XVIII века (я рассказывал вам об этом, кажется, два года назад[132]132
См. курс 1971–1972 гг. в Коллеж де Франс: «Уголовные теории и институты» (резюме см. в книге: Foucault M. Dits et Ecrits. II, p. 389–393).
[Закрыть] тот способ, каким осуществлялось доказательство истины в уголовной практике, также возбуждал иронию и критику. Вы помните о той одновременно схоластической и арифметической разновидности судебного доказательства, которая в свое время, в уголовном праве XVIII века, именовалась легальным доказательством и в которой выделялась целая иерархия доказательств, уравновешивающих друг друга и со стороны качества, и со стороны количества[133]133
См.: Jousse D. Traite de la justice criminelle en France. I. Paris, 1771, p. 654–837; Helie F. Histoire et Theorie de la procedure criminel le. IV. Paris, 1866, p. 334–341n. 1766–1769.
[Закрыть]. Тогда существовали совершенные и несовершенные доказательства, целые и частичные доказательства, полные доказательства и полудоказательства, а также показатели и обстоятельства. И все эти элементы сочетались, дополняли друг друга в целях сбора определенного числа улик, которое закон, а вернее сказать – обычай, устанавливал в качестве необходимого минимума, допускающего осуждение. С этого момента, исходя из этой арифметики, этой калькуляции доказательств, суд и должен был выносить свое решение. В решении этом он был до некоторой степени связан этой арифметикой улик. И вдобавок к этой легализации, вдобавок к этому законному установлению природы и количественной степени доказательства, то есть законной формализации доказательного процесса, существовал также принцип, согласно которому следовало определять наказание пропорционально суммарному числу улик. Иными словами, недостаточно было изложить – нужно было сформировать всеобщее, полное и совершенное доказательство, чтобы назначить наказание. Однако классическое право утверждало: если сумма не достигает этого минимального числа улик, исходя из которого можно применять полную и безоговорочную кару, если эта сумма остается в некотором смысле незаконченной, если, проще говоря, налицо три четверти доказательства, но целиком его нет, это тем не менее не означает, что наказывать не надо. Трем четвертям доказательства соответствуют три четверти наказания; полудоказательству – полунаказание. Словом, попавший под подозрение не останется безнаказанным. Мельчайшего или, во всяком случае, некоторого элемента доказательства будет достаточно, чтобы повлечь за собой некоторый элемент наказания. Подобная практика истины и вызывала у реформаторов конца XVIII века – у Вольтера, у Беккариа, у таких людей, как Серван и Дюпати, – одновременно и критику, и иронию. Вот этой-то системе легального доказательства, арифметике доказательного процесса был противопоставлен принцип того, что принято называть внутренним убеждением[134]134
См.: Racked A. De l’intime conviction du juge. Vers une theorie scientifique de la preuve en matiere criminelle. Paris, 1942.
[Закрыть], принцип, о котором сегодня, глядя на то, как он действует и какую реакцию вызывает у людей, хочется сказать, что он позволяет осуждать без всяких доказательств. Между тем тот принцип внутреннего убеждения, который был сформулирован и институциализирован в конце XVIII века, имел безукоризненно ясный исторический смысл[135]135
См.: Helie F. Traite de l’instruction criminelle… IV. P. 340 (принцип, сформулированный 29 сентября 1791 г. и утвержденный 3 брюмера IV[1795] г.).
[Закрыть]. Во-первых, следующий: отныне не следует выносить приговор, не придя к полной уверенности. Иными словами, надо отказаться от пропорциональности доказательства и кары. Кара должна повиноваться закону «все или ничего», и неполное доказательство не может повлечь за собой частичное наказание. Сколь угодно легкое наказание должно назначаться лишь в том случае, если установлено всеобъемлющее, совершенное, исчерпывающее, полное доказательство вины подсудимого. Таким образом, вот первое значение принципа внутреннего убеждения: судья должен приступать к осуждению, лишь придя к внутреннему убеждению в виновности, а не просто при наличии подозрений. Во-вторых, смысл этого принципа таков: следует принимать во внимание не только определенные, признанные законом доказательства. Должно быть принято любое доказательство, лишь бы оно было убедительным, то есть лишь бы оно могло уверить разум, восприимчивый к истине, восприимчивый к суждению, а значит, и к истине. Не законность, не соответствие закону, а доказательность делает улику уликой. Доказательность улики обеспечивает ее приемлемость. И наконец, третье значение принципа внутреннего убеждения: критерием, на основании которого доказательство признается установленным, является не канонический перечень веских улик, а убежденность – убежденность некоего субъекта беспристрастного субъекта. Как мыслящий индивид он способен к познанию и восприимчив к истине.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?