Текст книги "Каспар, Мельхиор и Бальтазар"
Автор книги: Мишель Турнье
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Через некоторое время я отлучился на три дня, чтобы поохотиться. Возвратившись, я обнаружил на перилах террасы останки моей берилловой коробочки и ее драгоценного содержимого: они были превращены в порошок, как видно, их раздробили камнем или ударом дубины. Выведать у слуг ничего не удалось, хотя, без сомнения, «расправа» совершилась у них на глазах. Я убедился в том, что царская власть имеет пределы. Это случилось со мной в первый раз, ему не суждено было стать последним.
Впрочем, у врага было имя и лицо. Первосвященник, благодушный старик – я подозреваю, что втайне он был скептиком, – по собственному почину не стал бы ополчаться на мои коллекции. Но у него был помощник, молодой левит Шеддад, безупречнейший из самых безупречных, поборник традиций, яростный приверженец догматов неуклонного кумироборчества. Сначала по слабости и робости, потом по расчету я всегда остерегался вступать с ним в открытую борьбу, но очень скоро понял: он непримиримый враг того, что мне дороже всего на свете, того, в чем я, собственно говоря, вижу смысл жизни, то есть рисунка, живописи и скульптуры, и – что, наверное, самое существенное – я никогда не простил ему уничтожения моей прекрасной бабочки – Кавалера Бальтазара, который к самому небу возносил мой портрет, запечатленный на его спинке. Горе тому, кто обидит ребенка, нанеся удар по самому дорогому для него сокровищу! Пусть не рассчитывает на то, что преступление сочтут ребяческим, поскольку жертва его – дитя!
Следуя давней семейной традиции, которая наверняка восходит к золотому веку эллинизма, отец послал меня в Грецию. Я заранее был так очарован Афинами – целью моего путешествия, что, пока мы ехали через Халдею, Месопотамию, Финикию и, прежде чем высадиться в Пирее, заходили в порты Атталию и Родос, я словно бы ослеп. Из всех чудес и неожиданных впечатлений, открывшихся передо мной, в первый раз в жизни плававшим по морю, память не сохранила почти ничего – лишнее доказательство того, что юности свойственна не столько восприимчивость ума, сколько пылкость страстей.
Что из того! Ступив на землю Греции, я едва удержался, чтобы не упасть на колени и не поцеловать ее! Я совершенно не заметил, в каком упадке находится этот народ, когда-то процветающий, а ныне порабощенный и терзаемый распрями. Разграбленные храмы, пьедесталы без статуй, запустелые поля, города вроде Фив или Аргоса, превратившиеся в жалкие деревушки, – ничего этого не видели мои восхищенные глаза. Жизнь, покинувшая города и села, сосредоточилась только в двух местах – в Афинах и Коринфе. Но лично мне священной толпы статуй Акрополя хватило бы, чтобы заселить всю страну. Пропилеи, Парфенон, Эрехтейон – все это изящество при небывалом величии, вся эта чувственная жизнь в сочетании с неописуемым благородством привели меня в такое блаженное изумление, что я не оправился от него по сей день. Я открывал то, чего ждал всю жизнь, но эти открытия далеко превзошли все мои ожидания.
Да, я и поныне не изменил страсти, пробужденной во мне знакомством с эллинской культурой, которое состоялось в моем отрочестве. Конечно, с тех пор я стал зрелым мужем, более зрелым стало к мое видение. Годы шли, и я научился смотреть с некоторого расстояния на очарованный мир мрамора и порфира, с вечера до утра озаренный светом Аполлоновой звезды. Из первого моего путешествия я сделал горький вывод, что душой и телом принадлежу любимой моей Греции и только по чудовищной ошибке судьбы родился в другой стране. Но мало-помалу я осознал то, что позднее назвал «преимуществом отдаления», и научился им пользоваться. Боль, причиняемая мне изгнанием из эллинской земли, озаряла ее светом, которого не дано было видеть ее обитателям и который многому учил меня, хотя и не утешал. Так из моей далекой Халдеи мне открылась тесная связь между пластическим искусством и многобожием. Боги, богини, герои размножились в Греции настолько, что поглотили все, не оставив сколько-нибудь заметного места скромному человеческому бытию. Для греческого художника противоречие между священным и мирским решается просто: мирское ему неведомо. Если единобожие влечет за собой страх перед изображением и ненависть к нему, многобожие, царящее в золотом веке живописи и скульптуры, обеспечивает богам власть над всеми видами искусств.
Живя в своем дворце в Ниппуре, я, конечно, продолжал почитать далекую Грецию, но я постиг границы ее великого искусства. Ибо нехорошо, несправедливо, да и ошибочно заточить искусство на Олимпе, с которого изгнан конкретный человек. Лично для меня самое будничное, но и самое потрясающее ощущение – увидеть красоту, просиявшую вдруг в силуэте скромной служанки, в лице нищего, в движении ребенка. Эту красоту, таящуюся в повседневном, греческое искусство, признающее только Зевса, Феба и Диану, замечать не хочет. Я обратился к Библии евреев, которая являет собой свод самого нетерпимого монотеизма. Там я прочел, что Бог создал человека по образу своему и подобию, следовательно, сотворив не только первый в истории мира портрет, но и первый автопортрет. Я прочел, что затем Он повелел человеку плодиться и размножаться, дабы потомство его населило землю. Следовательно, создав свой собственный портрет, Бог пожелал размножить его до бесконечности, дабы он распространился по всему миру.
Это двуединое начинание послужило примером для большинства властителей и тиранов: заботясь о том, чтобы их изображение распространялось на всем пространстве их владений, они приказывали выбивать его на монетах, которые не только многократно воспроизводятся, но и непрестанно кочуют из сундука в сундук, из кармана в карман, из рук в руки.
А потом произошло нечто непонятное – разрыв, катастрофа, и Библия, которая начиналась с Бога, творца портрета и автопортрета, вдруг стала беспощадно преследовать своим проклятьем создателей изображений. Это проклятье, нашедшее отзвук во всех странах Востока, стало причиной моих горестей, и я вопрошал себя: «Почему, почему, что же такое случилось и неужели это никогда не изменится?»
Жизни моей предстояло потечь по новому руслу, поскольку речь зашла о том, что мне пора выбрать себе жену. Эротическое и сентиментальное воспитание наследного принца осуждено оставаться незавершенным и даже убогим. Почему? Да потому что для принца все слишком доступно. Если молодому человеку, бедному или просто незнатному, приходится бороться, чтобы удовлетворить свои плотские и сердечные желания, – бороться с собой, с обществом, нередко даже с самим предметом своей любви – и в борьбе его желания крепнут и мужают, принцу довольно сделать знак рукой или мигнуть, чтобы тело, на которое упал его взгляд, оказалось в его постели, пусть даже это тело жены великого визиря. Эта доступность расслабляет, пресыщает, лишая юного властелина терпкой радости охотника или тонкого наслаждения соблазнителя.
Мой отец спросил меня однажды на свой лад, начав разговор издалека, беспечно и шутливо, хотя речь шла о предмете весьма для него важном, думал ли я о том, что в один прекрасный день приму у него из рук бразды правления и к тому времени мне следовало бы взять себе жену, достойную стать царицей Ниппура. Я был начисто лишен политического честолюбия, а мое мужское естество по причинам, изложенным выше, не докучало мне требованиями, которые могли бы лишить меня сна. Однако вопрос отца, на который я не знал, что ответить, встревожил меня и, может быть, даже подспудно подготовил к страданиям.
Караваны, прибывшие с берегов Тигра, наводняли рынки Ниппура своими сокровищами: плетеными изделиями из дрока, карбункулами, обивочными тканями, отделанными черной эмалью браслетами, шелком-сырцом, необработанными шкурами и факелами тонкой ювелирной работы. Как только открывался рынок, я обходил все его палатки и склады, где были свалены груды этих пленительных поделок, пахнувших Востоком и бескрайними просторами пустыни. В ту пору я был оседлым странником, и экзотические предметы заменяли мне верблюдов, корабли и ковры-самолеты, на которых я мог бы устремиться вдаль, по ту сторону горизонта. Вот так я и набрел в тот день на зеркало, если угодно – бывшее зеркало, в котором пластину полированного металла то ли заменили портретом, то ли написали портрет прямо на ней минеральными красками. На портрете изображена была девушка, очень бледная, голубоглазая, с густыми черными волосами, буйными прядями ниспадавшими ей на лоб и плечи. Серьезность взгляда контрастировала с юным личиком девушки и придавала ему выражение капризной задумчивости. Не знаю отчего, – может, оттого, что я держал портрет прямо перед собой за ручку зеркала, – но я с радостью обнаруживал между нами некоторое сходство. Мы были почти однолетки, оба темноволосые, с голубыми глазами; судя по тому, откуда пришли караваны, ради встречи со мной незнакомка пересекла обледенелые нагорья Ассирии. Купив зеркало, я унесся на крыльях воображения. Где сейчас находится эта девушка? Откуда она – из Ниневии, Экбатаны, Рагеса? Но может, она так же далека от меня во времени, как и в пространстве? Может, этот портрет написан сто или двести лет назад и прелестная модель давно уже воссоединилась с прахом своих предков? Предположение это не только не огорчило меня, но, наоборот, еще сильнее приворожило к портрету, который приобретал тем большую ценность, ценность как бы абсолютную, оттого, что теряли значение сроки. Странная реакция – она должна была бы раскрыть мне глаза на мои истинные чувства!
Отец иногда наносил короткий визит в мои покои. Без сомнения озабоченный вопросом, который он успел мне задать, он сразу подошел к портрету-зеркалу. И его расспросы, конечно, напомнили мне о том, что он посоветовал мне найти себе невесту.
– Вот женщина, которую я люблю и которую хочу назвать будущей царицей Ниппура, – сказал я.
Но потом мне пришлось ему признаться, что я понятия не имею ни о том, как зовут девушку, ни откуда она родом, ни даже сколько ей лет. В ответ на такое ребячество царь пожал плечами и двинулся было к двери. Но передумал и вернулся ко мне.
– Можешь ты дать мне портрет на три дня? – спросил он.
Мне очень не хотелось расставаться с портретом, но пришлось отдать его отцу. Однако по тому, как сжалось у меня сердце, я понял, насколько дорожу своим сокровищем.
Отец, хоть и любил напускать на себя вид легкомысленный, был человеком обязательным и щепетильным. Три дня спустя он появился у меня с зеркалом в руке. Положив его на стол, он спокойно сказал:
– Ну так вот. Ее зовут Мальвина. Она живет при дворе сатрапа Гиркании и приходится ему дальней родственницей. Ей восемнадцать лет. Хочешь, я попрошу для тебя ее руки?
Бурная радость, с какой я встретил возвращение драгоценного портрета, ввела в заблуждение моего отца. Он решил, что дело решено. Чтобы установить, с кого списан портрет девушки, он успел направить многочисленных гонцов к караванщикам, прибывшим с севера и северо-востока. А теперь послал пышное посольство в Самариану, летнюю резиденцию сатрапа Гиркании. Три месяца спустя мы с Мальвиной стояли рядом под покрывалами, скрывавшими наши лица, как того требовала традиционная брачная церемония в Ниппуре, и стали мужем и женой, не успев ни увидеть друг друга, ни услышать, как звучат наши голоса.
Я полагаю, никого не удивит, что я с пылким нетерпением ждал минуты, когда Мальвина откроет мне свое лицо, чтобы оценить ее сходство с портретом. Казалось бы, вполне естественное желание. Но, если подумать, на самом деле это был нелепый парадокс! Ведь портрет – неодушевленный предмет, который сотворен рукой человека по первородному образу живого лица. Это портрет должен быть похожим на лицо, а не лицо на портрет. Но для меня началом всех начал был портрет. Без настояний отца и моих приближенных мне бы и в голову не пришло подумать о Мальвине с берегов Гирканийского моря.[5]5
Ныне – Каспийского.
[Закрыть] Мне было довольно образа. Я любил его, а реальная девушка могла взволновать меня только отраженно, в той мере, в какой ее черты повторили бы мое любимое творение. Каким словом определить странное извращение, коим я был одержим? Я слышал, как одну богатую наследницу, жившую в одиночестве с целой сворой борзых, которым она, по слухам, расточала самые жаркие ласки, называли зоофилкой. Может, для меня персонально стоит изобрести слово иконофил?
Жизнь состоит из уступок и соглашений. Мы с Мальвиной приспособились к обстоятельствам, которые, хотя и возникли из недоразумения, оказались, однако, терпимыми. Портрет-зеркало всегда висел на стене нашей спальни. В каком-то смысле он хранил нас во время наших супружеских забав, и никто, даже сама Мальвина, не мог бы заподозрить, что этому портрету предназначался весь мой любовный пыл. Однако годы шли, неумолимо углубляя пропасть между портретом и моделью. Мальвина пышно расцветала. Все в ее лице и теле, что к тому времени, когда мы поженились, еще сохранялось от детства, ушло, уступив место величавой красоте матроны, предназначенной царствовать. Пошли дети. И каждые последующие роды все больше удаляли мою жену от смеющегося и грустного образа, который по-прежнему воспламенял мое сердце.
Моей старшей дочери было, наверно, лет семь, когда произошла маленькая сцена, на которую никто не обратил внимания и которая тем не менее перевернула мою жизнь. Миранда, доверенная попечениям няньки, редко заглядывала в комнаты родителей. Поэтому, когда мы зазывали ее к себе, она расширенными от любопытства глазами оглядывала окружающее. В тот день девочка подошла к супружеской постели и, подняв голову, указала пальцем на маленький портрет-зеркало, ее охранявший.
– Кто это? – спросила она.
И вот в то самое мгновение, когда она произнесла эти бесхитростные слова, я, словно при вспышке молнии, распознал на ее наивном, очень бледном, освещенном голубыми глазами личике, казавшемся особенно крошечным среди волн густых черных кудрей, – так вот, я распознал на нем выражение капризной задумчивости, свойственное портрету, на который она указывала, словно металл, вновь обретя свои зеркальные свойства, отразил образ этой маленькой девочки. От глубокого и упоительного волнения у меня на глазах выступили слезы. Сняв портрет со стены, я привлек к себе дочь и приблизил портрет к ее юному личику.
– Вглядись получше, – сказал я. – Ты спрашиваешь, кто это? Вглядись получше, это кто-то, кого ты знаешь.
Миранда упорно хранила молчание, молчание жестокое и оскорбительное по отношению к матери, которую она решительно не узнавала в этом юном портрете.
– Ну так вот, это ты, ты, какой ты скоро станешь, когда немного подрастешь. Поэтому возьми этот портрет. Я тебе его дарю. Повесь его над своей кроватью и каждое утро, глядя на него, говори: «Здравствуй, Миранда!» И ты увидишь, как с каждым днем ты все больше будешь походить на этот образ.
Я поднес портрет к глазам дочери, и она послушно, с детской серьезностью произнесла: «Здравствуй, Миранда!» Потом сунула портрет под мышку и убежала.
На другой же день я объявил Мальвине, что отныне у нас будут раздельные спальни. А вскоре смерть моего отца и наша коронация стерли воспоминание об этом жалком эпилоге нашей супружеской жизни.
* * *
Я ощупываю, всматриваясь в него и словно пытаясь прочитать в нем предсказания будущего, сгусток мирры, который давным-давно подарил мне Маалек, видевший в мирре вещество, обладающее свойством увековечивать преходящее, то есть превращать бренную плоть людей и бабочек в нетленную. В самом деле, вся моя жизнь разыгрывается между двумя этими понятиями: время и вечность. Ибо в Греции я нашел именно вечность, воплощенную в божественном племени, неподвижном, полном очарования и озаренном солнцем, которое само – статуя бога Аполлона. А мое супружество вновь погрузило меня в толщу протяженности, где все – старение и перемена. Я увидел, как сходство юной Мальвины с восхитительным портретом, который я полюбил, с каждым годом все больше стирается под «приметами возраста», проступающими в облике принцессы с берегов Гиркании. Теперь-то я знаю, что обрету понимание и покой только тогда, когда увижу, как мимолетная и пронзительная правда человеческого слилась в едином образе с божественным величием вечности. Но можно ли вообразить себе сочетание более невероятное?
Государственные дела много лет удерживали меня в Ниппуре. Но потом, уладив самые основные внутренние и внешние трудности, которые оставил нерешенными мой отец, а главное, поняв, что высшее достоинство государя – уметь окружить себя людьми даровитыми и честными и доверяться им, я смог предпринять одно за другим ряд путешествий, истинной, да и нескрываемой целью которых было познакомиться с художественными богатствами соседних стран, а если возможно, и приобрести их. Я сказал, что государь должен уметь доверяться министрам, им самим назначенным, но при одной оговорке: не надо искушать судьбу и, дабы избежать беды, следует принять необходимые меры предосторожности. Я окружил великим почетом старинную службу пажей – юношей благородного происхождения, которых отцы посылают ко двору, чтобы, состоя при государе, они приобретали знания и знакомства, могущие им пригодиться впоследствии. Уезжая из Ниппура, я доверял ключевые должности только тем из моих приближенных, которые отпустили со мной в дорогу по крайней мере одного из своих сыновей. Таким образом, меня сопровождала блестящая свита молодых людей. Они оживляли наше странствие, пополняли свое образование, знакомясь с обитателями и с искусством чужеземных стран, и в то же время были как бы заложниками, оберегая вельмож, оставшихся в Ниппуре, от искушения совершить государственный переворот. Моя затея имела успех; учрежденный мной институт пажей даже зажил своей независимой жизнью. Повинуясь склонности, столь свойственной молодым людям, мои пажи, к которым присоединились и мои собственные сыновья, основали своего рода тайное общество, эмблемой которого стал цветок нарцисса. Лично мне нравится этот наивный вызов – признание в любви, которую юность безотчетно испытывает к самой себе. Опыт, приобретенный в наших совместных поездках, известное отторжение от ниппурского общества, крупица презрения к столичным домоседам, закоснелым в своих привычках и предрассудках, способствовали тому, что мои Нарциссы превратились в революционное политическое ядро, – я многого жду от них, когда для меня наступит время удалиться от власти вместе с моими сверстниками.
Само собой, одно из наших первых путешествий мы совершили в Грецию и в соседние с ней страны. Мне хотелось, чтобы мои молодые спутники испытали восторг, подобный тому, какой я сам пережил двадцать лет назад, и, когда мы погрузились в Сидоне на финикийский парусник, нас снедало радостное нетерпение. Но то ли годы изменили мое видение, то ли на меня так действовало присутствие молодых пажей, я не нашел Греции моего отрочества, зато я открыл другую Грецию. Мои Нарциссы, предприимчивые и жаждущие новых знакомств, очень быстро обжились в обществе афинской молодежи, и вообще-то гостеприимном и открытом. С легкостью, меня удивившей, они усвоили его язык, переняли манеру одеваться, стали завсегдатаями античных бань, гимнасиев и театров. Они слились с ним настолько, что иногда я с трудом отличал моих слуг от эфебов, заполнявших парильни и палестры. Я гордился успехами Нарциссов и заранее радовался благотворному влиянию, какое они окажут на городских домоседов Ниппура. Я был доволен даже тем, что они безоговорочно приобщились к известной форме любви, которая сделалась отличительной чертой Греции, – хотя она распространена повсюду, только там ею занимаются спокойно и открыто; на мой взгляд, эта форма любви способна внести некоторое разнообразие, бескорыстное и безобидное, в вынужденную тягостную гетеросексуальность брачных союзов.
Но в этом городе, гений которого ослепил когда-то мир, были не только гимнасты, актеры, учителя фехтования и массажисты. Я проводил восхитительные вечера под увенчанными листвой портиками, за чаркой белого фасоского вина в беседах с мужчинами и женщинами на редкость образованными, скептичными, всем интересующимися, тонкими, забавными и умеющими как никто в мире принимать гостей. Однако вскоре я понял, что мне нечего ждать от людей, пусть высокоцивилизованных, но чья душевная сухость, поверхностный ум и бесплодное воображение создают вокруг ощущение почти полной пустоты. Мое первое путешествие в Грецию познакомило меня только с богами. Во второй раз я увидел людей. К сожалению, между первыми и вторыми не было никакой связи. Быть может, много веков назад эту землю населяли крестьяне, солдаты и несравненные мыслители, которые были накоротке с Олимпом. Они постоянно общались с полубогами, фавнами, сатирами. Кастором, Поллуксом, Гераклом, титанами, кентаврами. Кроме того, были гении, чей мощный голос доносится до нас из глубины веков, – Гомер, Гесиод, Пиндар, Эсхил, Софокл, Еврипид. Те, кого я встречал теперь, не были их прямыми наследниками, не были даже наследниками наследников. Образ Греции моего первого путешествия был возвышенным. Однако во время второй поездки я вынужден был признать, что образ этот – маска, за которой нет лица, но зияет пустота.
Но что из того! Борта корабля, увозившего нас на родину, ломились от бюстов, торсов, барельефов и изделий из керамики. Как жаль, что я не мог разобрать храм на части, чтобы весь целиком увезти его домой! Так или иначе, именно в этой первой экспедиции и зародилась мысль о Бальтазареуме, иначе говоря, о музее, где будут выставлены коллекции и художественные сокровища, приобретенные царствующим домом. Каждая новая экспедиция приумножала богатства Бальтазареума, с каждым годом в специально отведенных для этого залах появлялись все новые пунические мозаики, египетские саркофаги, персидские миниатюры, кипрские ковры и даже индийские идолы с хоботами, как у слона. Это собрание (признаюсь, довольно пестрое) было моей гордостью, целью не только моих путешествий, но и всей жизни. Когда мне случалось приобрести какую-нибудь новую диковинку, я, бывало, просыпался ночью, смеясь от радости, представляя себе, какое место ей предстоит занять среди моих сокровищ. Мои Нарциссы включились в эту игру и, невольно сделавшись знатоками разного рода mirabilia,[6]6
Чудес (итал.). – Примеч. пер.
[Закрыть] с юношеским пылом охотились за сокровищами и приносили мне добычу. Впрочем, я не терял надежды, что прекрасное художественное воспитание, которое они благодаря мне получили, принесет плоды и кто-нибудь из них однажды возьмет в руки нож гравера, перо рисовальщика или резец скульптора. Созерцание творчества заразительно, и шедевры полностью осуществляют свое предназначение лишь тогда, когда способствуют рождению новых шедевров. Поэтому я поощрял художественные поиски юноши по имени Ассур, который был родом из Вавилона и входил в группу Нарциссов. Однако Ассуру в его работе мешала не только вражда духовенства, но и то противоречие, какое я уже пытался сформулировать раньше, – противоречие между иератическим искусством, сковавшим творения, которые мы наблюдали вокруг, и непосредственными проявлениями обыденной жизни, которая восхищала и радовала Ассура. Поиски юного художника были похожи на мои, только он вкладывал в них больше страсти и муки, потому что был молод и честолюбив.
А потом случилось несчастье, черное злодейство под покровом безлунной ночи, и этот день осеннего равноденствия мгновенно перебросил меня из вечной молодости, в которой я обретался с моими Нарциссами и моими сокровищами, в горькую, одинокую старость. За несколько часов волосы мои поседели, стан согнулся, взгляд помутнел, слух притупился, поступь отяжелела, а плоть утратила силу.
Мы находились в Сузг, ведя в развалинах Ападаны Дария I поиски того, чем могла бы одарить нас династия Ахеменидов. Урожай был богат, но было в нем что-то зловещее. Вазы, которые мы откапывали, говорили только о страданиях, разорении и смерти. Иные знаки не обманывают. Мы выбирались из гробницы, где обнаружили черепа, инкрустированные хризопразом – а этот камень известен своим пагубным влиянием, – и тут увидели черного коня, казавшегося крылатым в клубах пыли и несшегося к нам с запада. Мы с трудом узнали во всаднике брата одного из моих Нарциссов, так исказила его лицо пятидневная бешеная скачка, а также – увы – страшная новость, которую он нам привез. Бальтазареума больше не существовало. Его осадили взбунтовавшиеся обитатели самых подозрительных районов города. Верные слуги, пытавшиеся преградить им вход, были убиты. А потом начался самый обыкновенный грабеж, и от сокровищ музея ничего не осталось. То, чего не могли унести, разбивали кувалдами. Судя по выкрикам и лозунгам мятежников, народный гнев был вызван религиозными причинами. Они желали покончить с капищем, собрания которого надругались над почитанием истинного Бога и над запретом создавать кумиры и образы.
Почерк преступника было легко узнать. Чернь, населяющая бедные кварталы моей столицы, была мне слишком хорошо известна, и я понимал, что ей все равно, кого почитать – истинного Бога или идолов. Но зато она чутко прислушивается к приказам, подкрепляемым подачками – деньгами или спиртным. Не было никаких сомнений, что к этому так называемому народному восстанию приложил руку помощник первосвященника Шеддад. Но, само собой, он сумел остаться в стороне. Мой злейший враг нанес мне удар, ничем себя не обнаружив. Обвиняя его, я выказал бы себя тираном, и покорный духовенству народ меня проклял бы. Главарей смуты и тех, кто был изобличен в нанесении смертоносных ран стражам Бальтазареума, схватили и продали в рабство. А я сам, тоже смертельно раненный, заперся в отдаленных покоях своего дворца.
И вот тут-то и начались разговоры о комете. Рассказывали, что она движется с юго-запада к северу. Мои астрологи, все халдеи, пришли в страшное волнение и вели бесконечные споры о том, что означает сие явление. Сошлись на том, что это грозное знамение. Эпидемиям, засухе, землетрясениям, появлению кровавого деспота всегда якобы предшествуют необычные метеоры. И мои астрологи старались перещеголять друг друга в зловещих предсказаниях. Но мрачная печаль, в какую я был погружен, подстрекала меня им противоречить. К их величайшему изумлению, я утверждал, что нынешние дела настолько плохи, что глубокие перемены могут быть только на пользу. А стало быть, комета – счастливое предзнаменование. Но когда комета появилась наконец в небе над Ниппуром, изумление островерхих колпаков, услышавших, как я рассуждаю о ней, дошло до крайности. Надо сказать, что разграбление Бальтазареума слилось в моих глазах с гибелью моей прекрасной бабочки – Кавалера Бальтазара: за пятьдесят лет до этого она пала жертвой того же тупого фанатизма. В своем горе я отождествлял великолепное насекомое, носившее на себе мое изображение, с дворцом, где я хранил то, что мне было всего дороже в жизни. Так вот, когда причудливая трепещущая звезда появилась над нашей головой, я хладнокровно объявил, что это – сверхъестественная бабочка, бабочка-ангел, на спинке которой вылеплено изображение некоего властителя и которая оповещает всех способных ее услышать, что грядет благотворный переворот и случится он на западе. Ни один из моих ученых звездочетов не решился мне перечить, а кое-кто даже стал угодливо мне поддакивать, так что в конце концов я и сам поверил в то, что сначала утверждал, просто чтобы их позлить. Так у меня и родилась мысль еще раз сняться с места, чтобы развеять хандру, пустившись по следам огненной бабочки, как в тот день, когда со своим сачком в руках я набрел на ферму Маалека.
Нарциссы, изнывавшие от скуки со времени разгрома Бальтазареума, стали с восторгом готовить лошадей и провиант, необходимый для длительного путешествия на запад. Что до меня, поскольку во мне пробудились воспоминания о Маалеке и его бабочках, я больше не выпускал из рук сгустка мирры, который он мне вручил. Я смутно угадывал в этой полупрозрачной благовонной массе залог того, что мучительное противоречие, меня раздражавшее, будет разрешено. Памятуя назначение, которому мирра служила в руках египетских бальзаматоров, я видел в ней бренную плоть, приобщенную к вечности. Пускаясь в неведомое в том возрасте, когда люди обычно ищут покоя и предаются воспоминаниям, я искал не как другие нового выхода к морю, истоков Нила или геркулесовых столпов, но некоего посредничества между безличной и вневременной золотой маской греческих богов и… по-детски серьезным личиком моей маленькой Миранды.
От Ниппура до Хеврона не меньше ста дней пути, ибо, если ты хочешь переправиться на корабле через Мертвое море, надо сделать крюк к югу. Каждую ночь мы видели на западе трепещущую огненную бабочку, а днем я чувствовал, как мое тело и душа наливаются молодыми силами. Наше путешествие превратилось в праздник, и с каждым переходом мы ликовали все больше. Оставалось всего два дня пути до Хеврона, когда всадники, посланные мной на разведку, донесли, что со стороны Египта, а может быть, Нубии навстречу нам движется караван верблюдов, ведомый неграми, но намерения у них, судя по всему, вполне миролюбивые. Прошли сутки с той минуты, как мы разбили наши палатки у ворот Хеврона, когда посланец царя Мероэ приблизился к часовым, охранявшим мой шатер.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?