Электронная библиотека » Мориц Буш » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Так говорил Бисмарк!"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 21:33


Автор книги: Мориц Буш


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Только что мы сели за стол, входит один из придворных лакеев и докладывает, что наследный принц будет к обеду и просит приготовить для себя ночлег, причем он – секретарь или курьер, кто его знает, – выражает желание, чтобы ему для пяти господ, сопровождающих его королевское высочество, были приготовлены канцелярия и большая гостиная рядом с комнатой канцлера. «Канцелярию нельзя, – отвечает шеф, – там идут занятия». Потом он предлагает в распоряжение комнату, в которой он моется, – гостиная же нужна для приема французских посредников и князей. Квартирмейстер удалился с вытянутым лицом. Он, конечно, рассчитывал на безусловное согласие.

За обедом в присутствии графа Лендорфа шел оживленный разговор. Когда зашла речь об украшении старого Фрица «под липами» черно-красно-желтыми знаменами, министр неодобрительно отнесся к Вурмбу за то, что он допустил спор о цветах.

«По-моему, – сказал он, – дело может считаться оконченным, с тех пор как принято северогерманское знамя. В остальном отлив цветов для меня безразличен, зеленый, желтый, какой угодно, даже самый игривый цвет, хоть мекленбург-штрелицкое знамя. Прусский же солдат знать ничего не хочет о черно-красно-желтом знамени, что, конечно, благоразумные люди не поставят ему в вину, когда вспомнят о берлинских мартовских днях и о значках противников в Майнской кампании 1866 г.». После того шеф говорил, что мир еще далек и прибавил: «Если они пойдут на Орлеан, то и мы за ними последуем, и – если они двинутся далее, то и мы – до самого моря». Затем он прочел нам полученные телеграммы и список находящихся в Париже полков. «Все вместе должны составить 180 000 человек, – сказал он, – но едва ли между ними есть 60 000 настоящих солдат. Молодых солдат и национальных гвардейцев с их табакерками считать не стоит». Несколько минут разговор вертелся о предметах, находящихся на столе, причем, между прочим, упомянули, что Александр фон Гумбольдт, этот идеальный человек нашей демократии, был ужасный едок и что при дворе «он собирал целые горы омаров и других трудноперевариваемых гастрономических закусок и все это погружал в желудок». Наконец нам подали жареного зайца, причем министр заметил: «Французский заяц ничего не стоит в сравнении с зайцем из Померании, в нем нет вкуса дичи! Совсем не то наш заяц, жаренный в сметане, который вкусен, потому что питается ароматными травами». После половины одиннадцатого министр велел узнать внизу, не пьет ли кто чаю. Ему доложили: «Доктор Буш». Он пришел, выпил две чашки чая с коньяком, что он считал очень полезным для здоровья, и съел несколько маленьких кусков холодного жаркого. Потом он взял с собою полную бутылку холодного чая, который, кажется, составляет любимый его напиток по ночам, как я заметил во время похода. Он оставался до полуночи, и первое время мы были одни. Немного погодя он спросил, откуда я родом. Я ответил – из Дрездена. Какой город мне особенно нравится? Конечно, тот, в котором я родился? Я решительно отрицал это и сказал: «После Берлина более всего мне нравится Лейпциг». Он ответил, смеясь: «Вот как! Я этого не думал, Дрезден – такой прекрасный город!» Я выставил главную причину, почему он, несмотря на это, мне не нравится. Он ничего не сказал.

Я спросил, не следует ли телеграфировать о слышанных нами на парижских улицах ружейных и пушечных выстрелах. «Да, – сказал он, – сделайте это». «О переговорах с Фавром надо еще подождать?» «Впрочем… – и потом продолжал: – От Мэзон на… как бишь его?.. на Монтри – первое совещание; потом в тот же вечер в Феррьере – второе, на следующее утро – третье, и все безуспешно как относительно перемирия, так и мира. Со стороны других французских партий готовятся также вступить с нами в переговоры». При этом он сделал некоторые намеки, из которых я мог заключить, что он указывает на императрицу Евгению.

Шеф хвалит стоящее на столе красное вино из погреба замка, а потом выпивает стакан, затем он порицает неприличное поведение Ротшильда и говорит, что старый барон обладал большим тактом. Я вспомнил о фазанах и спросил, нельзя ли устроить на них охоту. «Гм! – сказал он, – хотя и запрещено стрелять в парке, но что же со мной сделают, если я выйду и принесу хотя пару? Арестуют – нет, потому что тогда у вас никого не будет, кто бы приготовил мир». Потом разговор зашел об охоте вообще.

«Когда я охочусь с королем в Лецлинге, то охочусь в нашем старинном фамильном лесу. Бургсталь приобретен нашей фамилией 300 лет назад – только ради охоты. Лес тогда был уже почти такой же, как и теперь. Но тогда он недорого ценился, за исключением охоты. В настоящее время он стоит миллионы».

«Вознаграждение было незначительное – менее четвертой части стоимости, вода затопила почти все» и т. д.

Другой предмет навел его на разговор об искусной стрельбе, и он сообщил, что бывши еще молодым человеком, он имел верный пистолет, что он на сто шагов попадал в лист бумаги, а уткам простреливал головы.

Опять вернулся он к часто излагаемой им теме и заметил: «Когда я усиленно работаю, то должен и есть хорошо. Я не могу заключить порядочного мира, если мне не дадут хорошо покушать и выпить. Это относится к моему ремеслу».

Разговор отклонился – не помню как – на старые языки. «Когда я еще был учеником первого класса, – сказал он, – тогда я мог очень хорошо писать и говорить по-латыни; теперь мне было бы трудно, а греческий я совсем забыл. Я вообще не понимаю, как этим можно так усердно заниматься. Разве только потому, что ученые не хотят уменьшить ценности тому, что ими приобретено с трудом». Я позволил себе напомнить о disciplina mentis и заметил что 20 или 30 значений частички αν были бы очень полезны тому, кто мог бы пересчитать их по пальцам. Шеф возразил: «Да, но на русском языке еще гораздо лучше, чем на греческом. Следовало бы вместо греческого ввести сейчас русский язык; это непосредственно имело бы практическую пользу. В этом языке столько тонкостей в спряжении, и заучивание 28 склонений, которые существовали прежде, что-нибудь да значит для упражнения памяти. Теперь, кажется, есть только 3, но зато гораздо более исключений. А как изменяется корень – в некоторых словах остается только одна буква»!

Мы говорим об изложенном на сейме в пятидесятых годах шлезвиг-гольштинского вопроса. Граф Бисмарк-Болен, который в это время вошел, заметил, что это, должно быть, все происходило во сне. «Да, – сказал шеф, – во Франкфурте они спали во время переговоров с открытыми глазами. Вообще это сонливое и пошлое общество, которое стало сносным только тогда, когда я, как перец возбуждающий, появился между ними». Вслед за этим он рассказал прелестную историю о бывшем тогда представителе сейма графе Рейхберге.

Я напомнил об известной всем истории с сигарой.

«Какой? – С графом Рейхбергом, ваше превосходительство».

– Да, это было так просто. Я пришел к нему в то время, когда он занимался и при этом курил. Он просил меня немного подождать. Я стал ждать, но когда мне уже надоело, а он мне даже не предложил сигары, я взял сам и попросил у него огня, который он мне подал с немного изумленным лицом. В том же роде есть еще и другая история. Во время заседания военной комиссии, когда на сейме представителем Пруссии был Рохов, Австрия курила только одна. Рохов, как страстный курильщик, вероятно, с охотой сделал бы то же, но удерживался. Когда я туда пришел, мне сильно захотелось сигары, и так как я не видел, почему бы не курить, то я попросил председателя одолжить мне огня, на что с неудовольствием и удивлением обратили внимание как он, так и другие господа. Видимо, это для них составляло событие. Теперь курили еще только Австрия и Пруссия. Но остальные, очевидно, считали это настолько важным, что послали запросы домой, как им быть. Дело требовало зрелого обсуждения, и в продолжение полугода курили только две державы. Затем начал и баварский посланник выставлять важность своего положения и стал покуривать. Саксонский имел, вероятно, тоже большое желание затянуться, но еще не получил надлежащего разрешения от своего министра. Но когда на следующий раз он увидал, что ганноверский посланник курит, он, как ревностный австрияк – потому что его сыновья служили там в армии, – обнажил меч, и сам задымил. Теперь остались только вюртембергский и дармштадтский, но те вообще не курят. Тем не менее честь и важность их мест необходимо требовали этого, и вот один из них достал сигару – как теперь вижу, тонкая, длинная светло-желтая – и докурил ее до половины, совершив, таким образом, нечто вроде всесожжения за отечество».

Пятница, 23-го сентября. С утра – прекрасная погода, но в 11 часов было уже очень жарко. Прежде чем шеф встал, я отправился в парк. В одной засеке, левее ручья, увидел я огромное стадо косуль. Далее на дворе великолепный птичник, где в больших проволочных клетках находится много заграничных птиц, как-то: китайских, японских, из Новой Зеландии, редкие голуби, золотые фазаны и т. п. и садок перепелок. Возвращаясь, встретил я в коридоре Кейделля. «Война, – сказал он. – Получено письмо от Фавра, он отклоняет все наши требования». Мы приготовим это с комментариями для печати, и при этом поставим на вид, что настоящий обитатель замка Вильгельмсхёе совсем не так дурен и мог бы для нас оказаться очень выгодным.

После завтрака я получил много перехваченных английских писем из Парижа, содержанием коих мы, пожалуй, можем воспользоваться для напечатания в газетах. Впрочем, для наших, собственно, газет в них мало интереса: жалобы на опустошение бульваров, на оскорбление, сделанное войсками империалистским генералам, например: Валльяну, на циркуляры Жюля Фавра и тому подобное.

За обедом были гости у шефа, между прочим, главный почт-директор в Реймсе, Стефан; они рассказывали, что все деревни, замки и виллы около Парижа покинуты жителями и большею частью разграблены. В Монморанси, где находились богатая библиотека, монетный двор и музей древностей, все теперь разрушено, золото и серебро украдены, оставлена только медь, все остальное изодрано в куски, все разбито, все разбросано в беспорядке. На это шеф сказал: «Это не диво там, где правительство заставило африканских стрелков с оружием в руках гнать несчастных жителей, а в наказание за то, что они не проникнуты патриотизмом, приказало опустошить их дома! Наш солдат не крадет денег и не рвет книг. Это сделали мобили, между которыми много разной сволочи. Наш солдат берет себе только пищу и питье там, где ему их не дают, и при этом он, конечно, совершенно прав; если в поисках пищи он сломает дверь или шкаф, то против этого нечего сказать. Кто велит им бежать?»

Вечером по приказанию министра я телеграфировал, что Туль сдался при таких же условиях, как и Седан.

Суббота, 24-го сентября. Министр и другие начали говорить за столом о драгоценных вещах, находящихся в большом зале, которые он только теперь осмотрел и между которыми, как говорят, есть трон или стул, нечаянно попавший в руки к одному французскому маршалу или генералу в Китае – или Кохинхине – и потом им же проданный нашему барону – достопримечательная вещь, на которую я при осмотре комнаты не обратил должного внимания. Мнение шефа о роскоши согласовалось почти с высказанным за несколько дней перед этим мною. «Все очень дорого, но не особенно красиво и еще менее приятно».

Потом он продолжал: «Такое благоустроенное готовое владение, как это, не могло бы мне доставить удовольствия. Оно сделано другими, а не мною. Правда, в нем много хорошего, но я был бы лишен удовольствия создавать и преобразовывать. Совсем другое, если я должен подумать, могу ли я употребить 4000 или 10 000 франков на то или другое улучшение. Как будто не надо соображаться со средствами. Иметь всегда достаток, и даже более чем достаток, наконец наскучит». Сегодня мы ели фазанов, и управляющий, в котором перемена произошла к лучшему, доказал нам свою дружбу, подав хорошее вино. Потом обер-провиантмейстер доложил министру – что очень понравилось графу Бисмарку-Болену, – что один берлинский благодетель прислал шефу в подарок четыре бутылки кюрасао; ему сейчас же была сделана проба. Канцлер, обратясь к Бисмарку-Болену, спросил:

– Знаком ты с (имени я не разобрал)?

– Да.

– Ну, так телеграфируй ему, чтобы немедленно выслал в главную квартиру два кувшина.

После за обедом разговор коснулся владельцев, в особенности же находящихся в Померании, причем граф бросил взгляд на прежнее и теперешнее положение владельцев Шмольдин и в теплых словах сказал, какое влияние они имеют на маленьких людей.

Вечером опять вспомнили мы наших приятелей французских ультрамонтанов, которые стараются подорвать к нам доверие народа, распространяют против нас в газетах ложь и даже ведут против нас в сражение мужиков, как это было при Бомоне и Базейле.

Воскресенье, 25-го сентября. Шеф был сегодня с королем и другими в церкви, и после обеда мы его не видали. Может быть, есть дело особенно важное. Мы получили из Берлина письма, из которых видно, что бисквиты, посланные нами из Реймса в сумке фельдъегеря, благополучно доставлены и даже не пахли ворванью Леверстремских сапог, хотя были уложены вместе. Возвращаемая сумка, напротив, имела несчастье: когда Бельзинг ее раскрыл, она распространила сильный запах портвейна, и по остаткам вина в разбитых бутылках можно было заключить, что оно смешалось с красными чернилами, которые были уложены вместе. За столом что-то навело разговор на евреев. «У них, собственно, нет отечества, – сказал шеф. – Они общеевропейцы, они космополиты, кочующий народ. Их отечество Сион (к Абекену) – Иерусалим. Они рассеяны по всему свету и тесно связаны между собою. Только маленький еврей как будто еще имеет любовь к родине. Есть и между ними хорошие, честные люди. Такой был у нас в Померании, он торговал кожами и тому подобными произведениями. Должно быть, это не пошло, потому что он обанкротился. Тогда он пришел ко мне и стал просить, чтобы я его пощадил и не предъявлял своих требований, так как он понемногу со временем постарается уплатить. По старой привычке я на это согласился, и он действительно уплатил. Бывши еще посланником на франкфуртском сейме, я получил от него часть в уплату старого долга, и, вообще если что и потерял, то, во всяком случае, менее, чем другие. Таких евреев, вероятно, немного найдется. Впрочем, у них есть и свои добродетели: уважение к родителям, супружеская верность, а благодеяниями они славятся.

Понедельник, 26-го сентября. С утра приготовил последовательно для различных газет статью по поводу мнения, что Париж со своими дорогими коллекциями, художественными постройками и памятниками не должен быть допущен до бомбардирования. Как бы не так! Париж – крепость; что там собрали художественные сокровища, воздвигнули великолепные дворцы, это не уничтожает его характера. Крепость есть военный аппарат, который без всяких рассуждений должен быть сделан безвредным. Если французы не хотели подвергать опасности свои монументы, библиотеки и картинные галереи, то они не должны бы были обносить его укреплениями. Впрочем, они ни минуты не задумывались бомбардировать Рим, в котором были совсем другие, ничем незаменимые памятники.

За нашим обедом присутствовал сегодня лейб-медик короля доктор Лауер. Долго говорили о кулинарных и гастрономических кушаньях, и мы узнали, что любимый плод шефа – вишни. Поданные нам четыре карпа были очень вкусны. Из речных рыб он предпочитает мурену и форель, которые у него водятся в большом количестве в Варцинских прудах. Большие форели, которые в Франкфурте-на-Майне во время пиршеств считаются изысканным блюдом, он считает хуже речных. После речных рыб он отдает должное озерным, из них – наваге. «Даже самую обыкновенную селедку, хорошо очищенную, я ем с удовольствием». «В молодые годы я сделал услугу жителям Аахена, как в древние времена Церера, богиня земледелия, тем, что научил их жарить устриц». Лауер попросил рецепт, и министр дал его. Если я хорошо понял, то он следующий: надо обсыпать их толченой булкой и пармезаном и жарить их в раковинах на горящих угольях. Я думал про себя, что устрицы и поваренное искусство ничего общего между собою не имеют. Лучший рецепт: свежие устрицы без всякого снадобья. Шеф говорил еще о различных лесных ягодах, о землянике, клюкве, как настоящий знаток, также и об обширном семействе грибов, которые ему большею частью попадались в Эстляндии и Финляндии и совсем у нас неизвестны. Потом говорили об еде вообще и он, шутя, заметил: «В нашей фамилии все большие едоки. Если бы в стране все имели такую же способность, то она бы не выдержала. Я бы оставил отечество. Затем разговор коснулся военных, и министр заявил, что уланы – лучшая конница. Пика придает улану много самонадеянности. Думают, что она мешает в лесу, но в этом ошибаются; напротив, она помогает раздвигать ветки. Он знает это по опыту, так как он сначала служил в егерском, а потом ополченцем в уланском полку. Отнятие пик у ополченцев кавалерии было бы большим промахом. Согнутая сабля мало приносит пользы, особенно если дурно отточена; гораздо практичнее была бы прямая длинная шпага».

После обеда получено письмо от Фавра, в котором он просит: во-первых, чтобы о начале бомбардирования Парижа было заранее объявлено, чтобы дать время удалиться дипломатическому корпусу; во-вторых, чтобы последнему было дозволено письменно сношение. Абекен сказал, возвратясь с бумагами, что он пошлет ответ на Брюссель. «Оттуда письмо пойдет очень долго или совсем не дойдет и возвратится опять к нам», – заметил Кейделль.

«Это ничего не значит», – продолжал Абекен. Король пожелал читать газеты, и чтобы ему было подчеркнуто самое главное. Шеф предложил ему «Norddeutsche Allgemeine-Zeitung», и на меня возложено было подчеркивание ее.

Вечером меня несколько раз звали к министру за приказаниями, и я узнал, между прочим, что Фавр в своих донесениях о переговорах с канцлером хотя и старается быть правдивым, но объявляет не совсем подробно о бывших трех совещаниях, что при настоящих обстоятельствах кажется довольно странным. Именно он умалчивает о вопросе о перемирии, между тем как этот вопрос стоял на первом плане. Об Соассоне не было и упомянуто, только о Зааргемюнде. Фавр был готов дать значительное денежное вознаграждение. Вопрос о перемирии колебался между двумя альтернативами: с одной стороны, уступка части внешних укреплений Парижа, и хоть часть укрепленных пунктов, находящихся в городе, под условием дозволения свободного сношения жителей Парижа с внешним миром; с другой стороны – за отречение от вышесказанной уступки – уступка Страсбурга и Туля. Последняя уступка была нам выгоднее, потому что эти города в руках французов затрудняют нам подвоз необходимого. Союзный канцлер сказал, что будет говорить об уступке владений при заключении мира, лишь только тогда, когда он будет принят в принципе. Потом, когда Фавр попросил, чтобы ему хотя бы изложили наши требования, ему заметили, что Страсбург необходим нам, как ключ к нашим владениям; и что, кроме того, департаменты верхнего и нижнего Рейна, также Мец и часть департамента Мозеля должны служить для нашей безопасности на будущее время.

После обеда получено важное известие: итальянцы заняли Рим, папа и дипломаты остались в Ватикане.

Вторник, 27-го сентября. Бельзинг по приказанию шефа показал мне переписанный им короткий ответ на письмо Фавра. В нем сказано: 1) преждевременные переговоры не в обычае войны; 2) обложенная крепость не должна быть местопребыванием дипломатов; открытые письма, в которых не будет заключаться ничего вредного, могут быть пропущены. Надеются, что дипломатический корпус, который мог бы отправиться в Тур, куда, говорят, намеревается также переехать и французское правительство, изъявит на это свое согласие. Ответ дан на немецком языке, который Бернсторф старался провести, а Бисмарк последовательно ввел в употребление. «Прежде, – сказал Бельзинг, – большая часть секретарей в министерстве иностранных дел были французы, из которых остались еще Ролан и Делякроа, и совещались на французском языке. Даже входящие журналы велись на нем, и посланники обыкновенно говорили по-французски и т. д.». Теперь язык «презренных галлов», как называет их граф Бисмарк-Болен, в употреблении только исключительно с такими державами и посланниками, которых отечественный язык мы не довольно бегло читаем, но журналы уже несколько лет ведутся на немецком.

Абекен сегодня не появлялся в бюро; говорит, что у него был удар и приглашали Лауера. Шеф занимается сегодня уже с восьми часов, он опять не мог спать. Я получил от него различные поручения, которые уже были исполнены до обеда. Посланы статьи о враждебных отношениях люксембуржцев, о переговорах шефа с Фавром, об Англии и Америке. Мы имеем теперь газеты в изобилии, и письма с некоторых пор доходят из Берлина к нам гораздо скорее. Б. покинул Гагенау, потому что его положение между прибывшими туда бюрократами стало очень затруднительное и неловкое. Перед этим он три недели работал с большим рвением и известною ловкостью достиг того, чего только возможно было достичь при затруднительных обстоятельствах.

К обеду прибыли из генерального штаба князь Радзивилл и Кнобельсдорф. Когда речь зашла о последнем совещании Фавра с министром, о том, как Фавр был расстроен, как он заплакал, канцлер сказал: «Да, он был так жалок, что я некоторым образом старался его утешить. Но когда я рассмотрел его ближе – то совершенно убедился, что он не проронил ни одной слезы. Он, вероятно, хотел подействовать на меня трагическим представлением, как парижские адвокаты на их публику. Я вполне также уверен, что он был набелен, особенно во второй раз. В это утро он имел серый цвет лица, казался таким страждущим и слабым. Я допускаю, впрочем, что он мог быть и действительно опечален, но он не политик, он должен был знать, что душевные излияния в политике не допускаются».

Через минуту министр продолжал: «Когда я касался в чем-нибудь Страсбурга и Меца, он делал такое лицо, как будто это была только шутка с моей стороны. Я бы мог ему рассказать, как мне раз ответил – не помню уже, как его фамилия, – один богатый меховщик в Берлине. Я пошел с моей женой, чтобы купить ей шубу, и за ту, которую я выбрал, он спросил очень высокую цену. «Вы, конечно, шутите?» – сказал я. Нет, – отвечал он, – в серьезных делах – никогда».

Потом ему доложили об американском генерале Борнсайде. Он просил его прийти попозже, так как он теперь обедает. «Через час или два?» «Ах, по мне хоть через полчаса». Потом он спросил меня: «Доктор Буш, что он такое, собственно?» Я ответил, что этот уважаемый генерал был после Гранта и Шермана, во время междоусобной войны, одним из замечательнейших.

Затем говорили о занятии Рима, о папе и Ватикане, и министр сказал, между прочим: «Да, властелином он должен остаться. Только спрашивается – как? Можно бы было ему помочь, если бы ультрамонтаны не восставали во всем против нас. Я привык отплачивать той монетой, какою и мне платят. Я, между прочим, хотел бы знать, в каком положении находится наш Гарри (Арним, севepогерманский посланник при папском дворе). Вероятно, сегодня утром так, вечером этак, а завтра утром опять иначе – как и его донесения. В сущности, он слишком важен для маленького властелина. С другой стороны, папа не только князь церковной области, но и глава католической церкви».

После обеда, только окончили мы пить кофе, пришел Борнсайд с другим пожилым господином в красной шерстяной рубашке и бумажном воротнике. Генерал – довольно высокого роста, тучный, со сросшимися густыми бровями и поразительной белизны зубами – был похож на отставного прусского майора. Шеф сел с ним в столовой на диване, налево от окна, и за стаканом киршвассера, который потом несколько раз доливался, стал живо с ним разговаривать по-английски. Князь Радзивилл разговаривал в это время с другими. После того как министр сказал своему гостю, что он немного поздно прибыл на войну, и тот объяснил причину, министр высказал, что мы в июле хотели устранить войну, но неожиданно были поражены объявлением ее. Никто не думал о приобретениях, ни король, ни народ. Германию очень легко склонить на оборонительную войну, но не на завоевательную, потому что войско составляет народ, а наш народ не алчен на славу. Также и теперь голос народа печатно требует улучшения границ; для сохранения мира мы должны тем более думать оградить себя на будущее время от опасностей, что имеем дело с честолюбивым и алчным народом. Казалось, Борнсайд это понял и очень хвалил нашу организацию и храбрость наших войск.

В 9 часов вечера, только что я телеграфировал по поручению министра о том, что мобильгарды дезертируют и что многие из них за это расстреляны, как вошел Крюгер с известием, что Страсбург взят. Кейделль спросил: откуда он это знает? Сейчас являлся к шефу Бронзар, чтобы ему об этом доложить, а потом сказал нам Краусник, что с этим же известием приехал и Подбельский. Бронзар позже перешел сам в бюро и сообщил, что получена телеграмма о капитуляции Страсбурга, причем он сказал, что, будь он моложе, он за это известие выпил бы бутылку вина, но теперь боится, потому что не будет спать ночь.

Среда, 28-го сентября. Король запретил стрелять и охотиться в парке. Сегодня он поехал на большой смотр войск в окрестностях Парижа. В 12 часов я отправился за приказаниями к министру, но в передней мне сказали, что его нет дома.

– Верно, поехал верхом?

– Нет, господа вдвоем стреляют фазанов. Энгель должен идти к ним.

– Разве они взяли с собою ружья?

– Нет, Подбельский их отправил раньше.

В два часа шеф был уже дома; он, Мольтке и Подбельский охотились не в парке, а в лесу, севернее, но охота была неудачная. Абекен начал поправляться и приходил уже в канцелярию.

К завтраку пришел пожилой француз в сером сюртуке, седой, с орлиным носом, седыми усами и бородой. Это был, как мы после узнали, Ренье, о котором по окончании войны так много толковали в газетах и который, кажется, был посредником между императрицей Евгенией и Базеном. Теперь он желал получить аудиенцию у короля. Борнсайд просил также сегодня телеграммою назначить ему час. Он хотел также быть доверенным лицом и посредником. Я ответил ему по поручению шефа: «The Chancellor will be happy to receive you this evening at any hour you please».

За обедом присутствовали граф Лендорф, граф Фюрстенштейн в светло-голубом драгунском мундире и г. фон Катт, из которых двух последних предположено назначить префектами в завоеванные французские области. Шеф говорил, что сегодняшняя охота не была успешна, вероятно, потому, что патроны очень слабы. Он убил только одного фазана, трех или четырех поранил, но и тех не нашел. Прежде ему здесь больше повиновались, по крайней мере фазаны. В Магдебурге раз в продолжение 5–6 часов он застрелил 160 зайцев. После охоты он был сегодня у Мольтке, где они пробовали изобретенный этим последним новый напиток вроде пунша, состоящего из шампанского, хереса и горячего чая.

После этих сообщений последовал серьезный разговор. Канцлер высказал свое неудовольствие на то, что Фойгтс-Ретц совсем не упомянул в своих донесениях о храброй атаке двух гвардейских драгунских полков при Марс-ла-Туре, которые спасли 10-й армейский корпус. «Она была необходима – я это допускаю, – но все-таки не следовало об ней умалчивать». Затем он сказал довольно длинную речь, исходным пунктом которой было жирное пятно, замеченное им на скатерти, и которая в конце концов возбудила беседу исключительно между министром и Каттом. «Убеждение, что прекрасно умереть за родину на поле чести, все более и более распространяется в народе», – высказал при этом между прочим собеседник министра. Последний возразил: «У нас, у немцев, унтер-офицер, в общем, имеет тоже воззрение и чувство долга, как и лейтенант и полковник. Это проходит у нас вообще очень глубоко, через все слои народа». «Французы – народ, легко подчиняющийся самодержавию, и тогда он становится могущественным. У нас каждый имеет свое собственное мнение. Но когда много немцев одинакового мнения, то с ними трудно справиться. Если бы все были одного мнения, то они были бы всемогущи». Чувства долга у человека, который предоставляет застрелить себя, оставаясь в неизвестности (вероятно, он подразумевал под этим: без вознаграждения и почести за его стойкость на указанном ему посту, без страха и надежды), – этого чувства у французов нет. Оно происходит оттого, что в нашем народе сохранился еще остаток веры: немец знает, что кто-то есть еще, который меня даже тогда видит, когда не видит меня лейтенант».

– Полагаете ли, ваше превосходительство, что они думают об этом? – спросил Фюрстенштейн.

– Думают – нет, по-моему, это чувство, настроение, инстинкт. Когда они рассуждают, то это живо исчезает. Тогда они начинают себя оправдывать в этом. Я не понимаю, как можно жить без веры в откровенную религию, Бога, творящего добро, в высшего судью и будущую жизнь – и делать свое дело, и воздавать каждому по заслугам. Если б я перестал быть христианином, я не оставался бы ни одной минуты на своем посту. Если б я не надеялся на моего Бога, то я ставил бы ни во что земных царей. Я мог бы отлично жить и был бы чрезвычайно доволен. Зачем бы мне было утомляться, неустанно работать в этом мире, подвергать себя неприятностям и затруднениям, если б я не чувствовал, что должен исполнять мой долг относительно Бога[5]5
   Ср. с этим речь, сказанную г. фон Бисмарком в 1847 году 15 июня в соединенном ландстаге; она заключает в себе следующее:
  «Я того мнения, что понятия христианского государства так древни, как cidevant святая Римская империя, как все европейские государства, вместе взятые, что оно именно представляет ту почву, на которой эти государства пустили свои корни, и что каждое государство, желающее обеспечить свое существование и доказать право на него, должно выходить из религиозного основания; слова «Божиею милостию», прибавляемые к своему имени христианскими монархами, не составляют для меня пустого звука, напротив, я вижу в них признание, что монархи желают управлять своим скипетром, который им вручил Бог, по его воле. За волю Божию я, однако, могу признать только то, что проповедуется христианским Евангелием; я считаю себя вправе назвать такое государство христианским, которое поставило себе задачею осуществить христианское учение. Если раз вообще признать религиозное основание государства, то, по моему мнению, этим основанием может быть только христианство. Если мы отнимем это религиозное основание от государства, то получим вместо последнего только случайный агрегат прав, войну всех против одного – понятие, выставленное некогда философией. Его законодательство не будет возникать уже из источника вечной правды, но из шатких и неопределенных понятий гуманности, подобно тому, как они создаются в умах тех, которые стоят наверху. Что в подобных государствах можно оспаривать идеи, например, коммунистов о безнравственности собственности, о высоконравственном достоинстве воровства, как попытки восстановить прирожденные права человека, право первенствовать, если они чувствуют в себе силу к этому, для меня непонятно. Эти идеи многими из их носителей также считаются гуманными и даже первым расцветом гуманности. Поэтому, м. г., не будем ставить народу границ его христианству, указывая ему, что для его законодателей оно не нужно; не будем отнимать у него веру, что наше законодательство черпается из источников христианства, а что государство имеет целью осуществление христианского учения, хотя бы оно не всегда и достигало этой цели. Если бы я должен был себе вообразить жида как представителя помазанника Божия его величества короля, которому я должен был бы подчиняться, то, признаюсь, я чувствовал бы себя глубоко придавленным и приниженным и во мне исчезли бы радость и прямодушное чувство чести, с которыми я теперь стараюсь исполнять мои обязанности относительно государства».


[Закрыть]
? Если бы я не верил в Божественный порядок, предназначающий этот немецкий народ к чему-нибудь великому и доброму, я бы тотчас же перестал быть дипломатом или не принял бы на себя этого дела. Ордена и титулы меня не соблазняют. Я обладаю стойкостью, высказываемою мною в продолжение десяти лет до настоящего дня, против всевозможных заблуждений только благодаря моей твердой вере. Отнимите у меня эту веру, и вы отнимете у меня родину. Если б я не был глубоко верующим христианином, если б у меня не было чудесной религиозной основы, то вы никогда бы не дожили до подобного союзного канцлера. Добудьте же мне преемника с подобной основой, я тотчас же уйду. Но я живу между язычниками. Я не хочу этим приобрести прозелитов, я только чувствую потребность исповедать мою веру». Катт возразил, что древние греки также высказывали самоотвержение и самопожертвование, обладали любовью к отечеству и совершали с ее помощью великие дела. Он был уверен, что многие люди сделали бы и теперь то же из чувства государственности, из чувства солидарности. Шеф отвечал, что эта самоотверженность и преданность долгу относительно государства и короля – остаток веры отцов и праотцов в измененной форме, более неясной, но все-таки существующей, что это – хотя и не вера, но все-таки вера. «Как охотно удалился бы я от дел! Я люблю сельскую жизнь, лес и природу. Отнимите у меня союз с Богом, и я стану человеком, который завтра соберет свои пожитки и уедет в Варцин и будет обрабатывать свое поле».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации