Текст книги "«...Ваш дядя и друг Соломон»"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Я пыталась проснуться. Раскрыла глаза и как в тумане увидела большую ладонь на моем лице. Снова закрыла глаза и вскрикнула. Руки потрясли меня за плечи, взъерошили мне волосы. Наконец я совсем проснулась. Мойшеле надо мной, улыбается:
«Что за крики?»
«Я кричала?»
«Ты выкрикивала имя моего отца».
«Откуда ты вдруг взялся?»
«Из армии».
«Почему так рано?»
«Чтобы первым поздравить тебя с днем рождения».
Он распахнул окно, и сильный утренний ветер ворвался в комнату, еще более нагнав на меня страх. Я знала, что это утренний холод бросил меня в дрожь, но приписала ее влюбленным глазам Мойшеле. Наконец-то я заставила землю дрожать подо мной.
«Вставай», – скомандовал Мойшеле, – не полагается встречать свой день рождения в такой затхлости»…
Мы спустились в долину Длинные утренние тени ложились на нас. Вначале мы пытались бегом спасаться от теней. Но тени преследовали нас. Затем замедлили шаг и молча пошли рядом. Дошли до искусственных прудов с рыбой. Гуляли по насыпям между прудов и покусывали камышинки. Птицы сотрясали свистом миры. Нутрии выпрыгивали из воды, выписывали дугу в воздухе и возвращались в глубь. Воздух, вода, земля кишели вокруг нас множеством звуков и голосов. Небо стало проясняться. Новый день чертил полосу за полосой в туманном небесном куполе. Мойшеле вознес руку к зарождающемуся свету, и на какой-то миг огромная его рука повисла в воздухе. И снова дрожь прошла по моей спине.
«Тебе холодно?»
«Я замерзаю».
Набросил на меня свою военную куртку и сказал:
«Сунь руку в карман».
И тут я извлекла конверт, в котором было серебряное колечко искусной работы йеменского ювелира. Взял у меня кольцо, положил на ладонь, поднес свою сильную руку к моему лицу и спросил:
«Красивое?»
«Очень красивое».
«Это кольцо отец мой дал моей матери в день свадьбы. Это кольцо предназначено тебе».
Я отпрянула, но Мойшеле крепко держал мою руку, нанизывая его на мой палец. Я сжала пальцы, готовясь спасаться бегством. Я знала: не кольцо он наденет мне на палец, а судьбу мою закольцует. Он шел за мной, приказывая:
«Выпрями палец, Адас».
«Кто была твоя мама, Мойшеле?»
«Она умерла при родах».
Я закрыла глаза. Тяжесть размышлений словно бы ослепила меня. Нет, не моя мама была дополнительной душой Элимелеха. Душа эта умерла, как умирают многие души, и оставила сына, Мойшеле, прекрасно рисующего, лепящего из глины, режущего по дереву, как его отец. Сюжет, который я сочинила в своем воображении, оказался фальшивым.
«Что с тобой, Адас?»
«Просто мне холодно».
«Ты выглядишь такой печальной».
«Никакой печали».
Я протянула ему руку, и он надел мне на палец кольцо, сорвал колючий стебелек репейника и подал мне. Я закричала:
«Берегись! На репейнике осиное гнездо!»
«Этим он и красив. Осы улетели и гнездо пусто»
«Пусто?»
«Да что с тобой?»
«Я же сказала… Просто мне холодно».
«Солнце уже восходит. Скоро станет тепло. А еще немного, примерно, через год, ты закончишь школу, Адас».
«Тогда и я пойду в армию».
«И тогда мы поженимся».
«Кто это решил?»
«Ты и я. Вот сейчас и решили».
Я всунула руку с кольцом в карман куртки Мойшеле. Это было мое обручальное кольцо. Мойшеле потянул меня в лодку, привязанную к причалу, и мы поплыли в свадебное путешествие до середины рыбного пруда. Волны были мягкими и медленными, покачивали лодку, как гамак. Лягушки выпевали нам любовную песню. Сильный ночной ветер перешел в легкий утренний. Солнце будило воды, растекаясь по ним цветными разводами.
«Семь цветов, Адас, семь цветов спектра на воде в утренние часы».
«Расскажи мне что-нибудь о твоем отце».
«Когда я был маленьким, отец закутывал меня в простыню после купания. Душ у нас был во дворе, и отец должен был меня нести через двор в дом».
Мойшеле замолк. Раскрыл рюкзак, словно собирался найти в нем что-то, извлек несколько лепешек и раскрошил в воду. Чайки тут же бросились – хватать крошки. Я же не отступала:
«Ну, а потом? Что было после душа?»
«Был дождь. Дул сильный иерусалимский ветер. Отец закутывал меня и говорил: «Мойшеле, закрой глаза. Я несу тебя в страну прекрасных сказок». И он укладывал меня в постель, смеялся, и смех был теплым и приятным. Смеясь, он снимал с меня простыню и говорил: «Мойшеле, открой глаза. Мы прибыли в страну прекрасных сказок». Он закутывал меня в одеяло, а я просил его выловить, как дичь, в сказочном городе сказочной страны самую лучшую сказку».
Глаза Мойшеле горели, лицо побледнело. Что-то было в его глазах просящее: не заставлять его рассказывать об отце в это такое чудесное утро. Он, пришедший ко мне за любовью, должен был погрузиться в боль потери отца. А я не хотела его жалеть, я даже жаждала причинить ему боль, словно бы не находила место собственной душе:
«Не отвлекайся. И вот он вышел с тобой на охоту в страну сказок?»
«У отца все было не так просто. Он говорил мне: «Мойшеле, чем ты хочешь вести охоту? Словами? Но за сказками не охотятся словами, даже если слова эти прекрасны. Я научу тебя охоте на сказки». Отец брал в руки скрипку, и звуки повествовали мне о самой прекрасной из сказок. Так я и засыпал под звуки музыки».
«Ты тоже умеешь играть на скрипке?»
«Умею».
«Почему же я ни разу не видал скрипку в твоих руках?»
«Скрипка была отцовская. Одна на двоих. А теперь… я не в силах держать скрипку отца в руках».
Передо мной в лодке сидел не колючий и шероховатый десантник Мойшеле, а юноша, внутренняя боль, страдания души которого отражалась в его серых глазах и слышались в голосе:
«Ты, несомненно, голодна. Я сейчас тебе организую завтрак из моего боевого пайка».
Он достал из рюкзака банки консервов. Его крепкая рука, сжимающая открывалку, дрожала. И тут меня одолела жалость к нему, обернувшаяся бурным выражением любви. Я обняла его за шею, прижалась к нему. В небе над нами, сквозь обрывки облаков выглянуло солнце. Чудное утро словно было нам в подарок своим покоем и первозданностью. Чайки снизили полет и просто выхватывали предназначенные мне ломти хлеба из-под рук Мойшеле. Мы вовсе не обращали на это внимание. Огонь пылал не только в глазах и объятиях Мойшеле. Он был и во мне…
Лишь в поздние обеденные часы мы пришли в дом дяди и тети. Оба выглядели дико. Не поменяли одежды, не расчесались, не омыли лица. Все сидели вокруг стола как в трауре. Ели торт. Пили кофе и с отчаянием смотрели на нас. А мы даже не попросили извинения за опоздание. Особенно я – у своих родителей – за то, что вообще не явилась на собственный день рождения. Завалили стол в моей комнате подарками. Я на них не взглянула. Но лица наши, очевидно, светились, глаза смеялись. И тетя Амалия, увидев нас входящими, вскрикнула:
«Вот они! Выглядят, как брат и сестра».
«Чепуха, – сказал дядя Соломон, – так, что ли, выглядят брат и сестра?»…
Пришел день, и я сижу в комнате дяди и тети в белом подвенечном платье. Тетя суетится над моей прической, мама смотрит со стороны на меня. Тетя то собирает, то распускает длинные мои волосы и все говорит:
«Ты будешь самой красивой из невест».
Тут в комнату ворвались дядя Соломон и жених Мойшеле, одетый в темные длинные брюки и белую сорочку.
«Где ты? Женимся мы или не женимся? – жених изучал меня долгим взглядом. – Вот и ты выглядишь сегодня черно-белой. Как ворона, что свалилась в кадку с известью».
«Убирайся отсюда, – сказала тетя Амалия, – выйди из комнаты, Мойшеле. Ты мешаешь».
Стоящий в стороне дядя Соломон добавил к словам тети:
«Это точно по старой иудейской традиции. Белые одежды охраняют от дурного глаза».
«Несомненно, – поддержала его тетя, – ее надо охранять от сглаза. Многие ей завидуют».
«Прямо таки, – смеялся Мойшеле, – ей, этой чернявой с отталкивающим носом?»
«Не чванься», – стала его отчитывать тетя.
Наконец мы вышли от дяди с тетей, чтобы ехать к раввину в Афулу. У дома нас ожидал Рами. Сказал Мойшеле:
«Успеха вам».
Затем приблизился ко мне, положил руку мне на плечо и сказал хриплым голосом:
«Сегодня, я думаю, можно положить руку».
Поцеловал меня в щеку. Земля ушла из-под моих ног, я закрыла глаза. Когда же открыла их, увидела дядю Соломона, стоящего между мной и Рами. И Рами ушел, так и не повернув головы. Ни разу.
Когда мы стояли под свадебным балдахином у раввина в Афуле, и Мойшеле разбил ногой на счастье стакан, я слышала за своей спиной, как дядя шепчет отцу:
«Неисповедимы пути в жизни».
«Воистину неисповедимы», – подтвердил отец слова дяди, и это было, вероятно, в первый и последний раз полное между ними согласие. Когда мы вернулись в машину, чтобы ехать домой, я – законная жена Мойшеле – улыбалась. Улыбка эта не сходила с моего лица, и я вдруг почувствовала, как она стынет, почти леденеет на моих губах. Сидящий справа от меня дядя Соломон положил мне руку на плечо и спросил:
«Что, детка, есть проблемы?»
«Есть!»
«Нет, детка, нет проблем. Сегодня они все решены».
Дядя Соломон оказался не прав. Наша с Мойшеле свадьба решила все дядины проблемы. Но почти сразу после свадьбы грянула Шестидневная война, Мойшеле ушел на фронт, и тут-то начались проблемы.
Глава шестая
Мойшеле
Дорогой дядя Соломон, сегодня я получил твое письмо. Ты предлагаешь мне вступить в некий «письменный союз», помочь всем нам размотать этот сложный клубок, в котором все мы запутались.
Я полагаю, что выхода из этого клубка нет. Но, быть может, у тебя есть какая-то выводящая тропа. Влияние твое на Адас велико. Всегда она мне говорила: «Дядя Соломон не просто мой дядя, он мой друг бесценный». Я прошу тебя не влиять на нее во всем, что касается меня. С трудом я вырвал из моей души мысли о моей жене. Это было по нашему обоюдному согласию. Каждый пойдет своим путем, удалится от всего, что случилось между нами и привело к окончательному решению, уже отдаленному от нас временем и местом. Обещай мне, что мои письма до нее не дойдут, ибо я намереваюсь писать тебе с полной откровенностью, как я вижу себя в этой запутанной истории нашей жизни.
Я вовсе не начну рассказ Шестидневной войной, выведу ее за скобки. Кто воевал, ничего к этому добавить не может. Рассказы о войне красивы в устах тыловиков. Тот, кто глотает огонь, – изрыгает пламя, а не сочиняет рассказы об огне. Начну рассказ с того дня, когда я вернулся с войны.
Сошел я с машины, и первый мой взгляд – на долину. Жатва пшеницы почти завершилась, все поля обработаны, всё зелено, как будто и не было войны в стране. И я тут же наполняюсь покоем и говорю себе, что если здесь ничего не раздавлено, гораздо менее страшно всё то, что раздавлено там, откуда я вернулся. А у ворот кибуца стоят друзья и подруги, матери и отцы, жены и просто товарищи, ожидающие тех, кто возвращается с войны. Адас не было среди них. Рами там был. Рами, добрый мой друг. Всегда и всё мы делали вместе. Служили в одном десантном батальоне. Вместе пошли на офицерские курсы. Только война разлучила нас. Принято было решение, что Рами останется охранять кибуц, который, по сути, расположен на границе, а я уйду на войну. В конце концов, Рами оставался охранять наш дом и он всё извинялся передо мной. Видит меня Рами у ворот и приветствие исходит из его уст какое-то заикающееся. Указал я на поля и сказал:
«Рами, тут вы были в каком-то ненормальном сговоре. Даже кукурузу успели прополоть и прочистить».
«Я делал все возможное, чтобы вернуться к вам в часть. Пришел к комбату, Гади, а он и говорит мне: «Что ты мне тут делаешь проблемы. Во всем этом бардаке только тебя мне не хватает. Не нуди. Поставили тебя охранять ваше хозяйство, ну и возвращайся на то место, куда тебя поставили».
Рами говорил извиняющимся тоном, опустив глаза, как человек, которого мучает совесть. Прямо-таки пожалел его и сказал:
«Ну что с тобой, Рами? Вы же тут не прохлаждались. Достаточно сделали».
Рами не ответил, как будто я его обидел, повернулся и ушел. Я устал, но, несмотря на усталость, побежал домой, к Адас. Уверен был, что она ждет меня с той же тоской, с какой я бегу сейчас к ней. Дом был пуст. В комнате ничего не было приготовлено для встречи. Вещи были разбросаны на постели и стульях, консервные банки были пусты, и ни один цветок не украшал комнату в честь моего возвращения, хотя вокруг дома было море цветов. Но я пока еще ни в чем не подозревал Адас. Думал, может, она просто не знает, что я сегодня должен вернуться, пошла к любимому дяде Соломону – выложить ему тревогу обо мне. Я даже не сбросил военную форму, не причесался, не омыл лицо, а прямо, как вернулся с войны, побежал к дяде и тете. В доме их на столе торт, все собрались вокруг, Иосеф Бен-Шахар и Машенька, специально приехавшие из Иерусалима поздравить меня с возвращением живым и невредимым с войны, дядя и тетя, и Адас со всеми. И я очень огорчился. Вот же, все меня ждут. Знали, что я сегодня вернусь! Но почему она здесь? Встречает меня вместе со всеми? И всё еще у меня не было никаких подозрений. Думал, может уже просто нестерпимо ей было одной ждать меня. И она пришла, чтобы успокоить себя в беседах с близкими. Адас вскочила с кресла и пошла мне навстречу. Не успел я ее поцеловать и заключить в объятия, как она извинилась, и лицо ее покраснело:
«Я должна была быть здесь с моими родителями. Ведь и они были на войне, в городе, который обстреливали из пушек».
Лицо ее было нервным, глаза она отводила. Поцеловал ее в губы, но они словно окаменели, и она закрыла глаза. Я понял: что-то произошло.
Я сидел со всеми за столом. Иосеф Бен-Шахар привез в подарок бутылку коньяка. И не простого, а французского, высшего класса. И перед тем, как разрезали торт и сварили кофе, Иосеф разлил коньяк, текущий густой янтарной струей в сверкающие чистотой рюмки на белой, хрустящей от чистоты скатерти тети Амалии. И стол стал выглядеть особенно праздничным. Иосеф поднял рюмку и произнес: «За здоровье нашего героя! За мир!»
Все чокнулись, и Адас – тоже. Но даже не притронулась к своей рюмке. И я глядел на нее каким-то униженным взглядом и все пытался понять, что случилось. Я тоже не чокнулся со всеми, и тут же получил замечание от тети: «Мойшеле, пьют ведь за твое здоровье!»
«Лехаим», – поднес я рюмку к жене. На миг взгляды наши скрестились, но тут же она закрыла глаза, опустила голову, лицо ее побледнело. Так и сидела, опустив голову, а я не участвовал в общей беседе за столом. Нарезали торт, налили кофе. В этом участвовали и мы с Адас, но движения наши были как бы одеревеневшие. Иосеф Бен-Шахар обратился ко мне: «Ну, Мойшеле, что у тебя есть нам рассказать?» «Рассказать? О чем?» «Ну, о войне, естественно».
«Все уже написано в газетах».
«Но что с тобой было?»
«То, что было со всеми».
«А что было со всеми?»
«Была война».
«Но что было на войне»
«Калечат и сами становятся калеками».
«Все же, Мойшеле, расскажи что-нибудь. Мы ведь люди понимающие. Что там было?»
«Была война».
«Но что было на войне? Облегчи свою душу, расскажи нам».
Я провел рукой по волосам. Все обратили внимание на мою шевелюру. И тетя Амалия воскликнула:
«Ага. Теперь я вижу, что у него изменилось. Прическа».
Волосы мои были зачесаны вверх, но раньше кудри падали на лоб, а пробор слева рассекал волосы. Я сдвинул волосы вправо, и все увидели поседевшие пряди. Сказал:
«Так оно. Война. Вот и седина».
«Ну и что? – сказала тетя Амалия. – Седина это что, беда, катастрофа? Да и не видно ее совсем».
Я молчал. И все как-то замолкли. Я пил кофе чашку за чашкой, курил сигареты, одну за другой. Дым от них поднимался над столом и вставал завесой между мной и моей женой. И только пронзительный взгляд дяди Соломона пробивался сквозь дымовую завесу. Смотрел на меня дядя изучающим взглядом, затем опустил глаза на чистую скатерть стола и сказал тете:
«Торт, который ты приготовила, Амалия, ну просто чудо».
Всеобщее молчание было ему ответом. Тетя раскладывала ломти торта по тарелкам, хотя никто из присутствующих ее об этом не просил. Молчание окутывало нас подобно кольцам сигаретного дыма, темным и мутным, и в нем пылал красный платок на плечах Адас. Я просто не выдерживал этого пылающего пятна, я должен был отвлечься. Я начал мять кусочки торта между пальцами, пока не возникли фигурки, которые одна за другой стали выстраиваться у моей тарелки. Глаза всех были обращены на эти фигурки. Адас спросила:
«Что ты там вылепил?»
Я не ответил. Мог бы, конечно, сказать, что вылепленные из мякоти торта фигурки – вороны. К нашему батальону прибился серый ворон, которого мы откормили. Всю войну ворон был моим другом, да и всех в части. Нашли мы его в Синайской пустыне стоящим на сожженном танке.
Перед нами египетские укрепления, и всё вокруг горит – воздух, земля. Огонь над нами и огонь под нашими ногами. Воздух полыхал языками огня, как горящий дом. Воздух, необходимый для дыхания человека, растения, животного вообще не существовал. Внезапно он обретал некий облик, злобно тянущийся к тебе языком огня, лижущим тебя, несущим тебе пищу – дым и копоть, жар, страх и ужас. Ты заключен в пылающую клетку, из которой невозможно выбраться. Огонь – сзади тебя, спереди, вокруг. Нашли мы укрытие в окопе, вырытом в песке. Пробежал мимо комвзвода, кричит:
«Идиоты! Вы сидите на бочках с горючим. Один снаряд, и вы взлетите в воздух, сгорите дотла!»
Мы выбежали и – выбора не было – бежали, спасаясь, вперед. В пятидесяти метрах от нас ров, оттуда выскакивают египетские солдаты и начинают убегать. Мы ведем по ним огонь, и он глотает их как Ангел смерти собственной персоной. И так, пока бой не затих. Внезапно наступила тишина, и мы среди кипящего, огненного дождя словно бы жаримся на конфорке пылающего воздуха. Собрали раненых и убитых и вернулись к танкам. Четыре из них превратились в обугленные горки, два еще продолжали гореть гигантскими факелами. На сожженном танке сидел ворон, встречая нас громким карканьем, и подобен он был посланцу ада. От имени всех бесов преисподней приветствовал нас, живых, наших раненых и убитых. Мы мучались от жажды и голода. Мы пили из фляжек, а ворон стал прыгать с плеча на плечо. Напоили и его. Ели свой боевой паек, жевали и, давясь, глотали, и ворон тоже ел с нами, и все прыгал с плеча одного на плечо другого, с каски на каску, криками славя воду и пищу. Так он стал верным другом батальона. Дали мы ему имя – Коко. Он сопровождал нас по пустыне. Перелетал от бойца к бойцу, раскрывал клюв, требуя пищи. И глядя в его раскрытую глотку, я ощущал свою какую-то беспутную зависимость от этой ужасающей пасти предводителя адского племени чертей, глотке, подобной втягивающей гибелью воронке Синайской пустыни. Когда открывали по нам огонь, Коко наполнял воздух гнусавыми криками, как беспутный черт, заставляющий нас убивать и быть убитыми, как военный министр, командующий фантасмагорией огненных существ. Огонь преисподней в Синайской пустыне был сильнее небесного ада. Мы пристрастились, как наркоманы, к дьяволу. Мы уже были не в силах освободиться от этого посланца дьявола, и Коко стал нашим любимцем. Продолжали кормить его и поить. Начали его дрессировать. Каждый учил чему-то своему. Один научил его извлекать спички из коробки и выкладывать их рядом, как солдатиков на поверке. Коко стал специалистом по вытаскиванию из карманов убитых всяческих мелочей, кошельков, клювом выкапывал ямки в песке и там прятал свои трофеи. Наш Коко, несомненно, был вельможей среди своего вороньего племени и готовился вернуться в преисподнюю обремененным большим богатством. Там, вероятно, вернет себе облик беса, и будет их предводителем после всех премудростей, которым мы его научили.
Кончилась война, но Коко нас не оставил. Вернулся с нами базу, и там живет-поживает. Перелетает с плеча на плечо. Только многих, на плечи которых он садился, нет в живых. Но Коко все каркает в ожидании следующей войны. И я леплю его из мякоти торта за праздничным столом.
Мог ли я рассказать моей жене, замкнутой и застегнутой на все пуговицы, о вороне Коко? Она и так все время отводила от меня глаза. Только дядя Соломон пронзительным своим взглядом вгляделся в слепленные мной фигурки и сказал:
«Отец твой, Мойшеле, тоже имел привычку лепить фигуры из хлебного мякиша, и были они удивительно изящны и красивы».
Я сгреб все эти фигурки Коко-ворона, смял в ладони, бросил в свою тарелку бесформенным куском теста, схватил рюмку с драгоценным французским коньяком таким резким движением, что капли его расплескались по белоснежной скатерти тети Амалии, оставив желтые пятна. Тут Адас вскочила с кресла, быстро попрощалась со всеми. Мне же не сказала ни слова по поводу своего неожиданного бегства. Только тетя Амалия извинилась за нее.
«Немного нервные, а? Понятно, нервы напряжены после всего, что случилось с нами».
Я тоже вскочил с кресла, бросился за ней, по пути разбив в коридоре вазон тети Амалии. И пока я извинялся и помогал ей собирать черепки и землю, вскочил со своего кресла и дядя Соломон, опередил меня, и остановил на улице, у клумбы, Адас. Там я их и застал. Рука дяди на ее плече. О чем-то секретничают. Но лицо Адас мрачно. Я крикнул:
«Дядя Соломон, разве принято такому человеку, как ты, обнимать мою жену среди роз и лилий?»
«Идите, ребята, идите!»
Приближался вечер, и все родители отводили своих детей ночевать в детский сад. Обычно это сопровождается суетой и шумом. Дети смеются и плачут на плечах у отцов, женщины, одетые в светлые летние платья, на которых пылают рисунки алых цветов, толкают коляски с младенцами, В эти же часы жильцы других домов – отцы, матери, деды и бабки – моют свои подъезды, окатывая водой асфальт дорожек. Шумы, глаза, руки, ноги, все это в какой-то круговерти погружено в запахи скошенных трав, копны которых лежат вдоль домов и тропинок, освежая и опьяняя дыхание…
Июнь у нас лучший месяц в году. Приятный ветер скользил с горы и шумел среди деревьев. Адас повязала свои длинные, шелком скользящие по спине волосы красным платком. Ненавижу этот пылающий красный цвет. Мы шли, и я думал про себя: «Почему она делает мне назло? Ведь знает, что цвет этот выводит меня из себя».
Красный платок полыхал на ее черных волосах, и все вокруг словно бы начинало пылать, и жаркая волна очерчивала нас обоих узким кругом, замыкала, отделяя от дворовой суеты. Взгляды наши искали успокоения в пространстве полей долины, на которых посверкивали блестящими зеркалами пруды, приправленные багрянцем закатывающегося солнца. Адас не отрывала глаз от этих зеркал, словно в них для нее была сконцентрирована вся реальность. Руки ее, прижатые к телу, не знали покоя, еще раз подтверждая, что между нами что-то произошло…
Зерновые на полях были уже сжаты, и земля дышала покоем. Но покой этот не касался ни Адас, ни меня. Вдруг мне стало неприятно видеть эту плодородную долину в лучах заходящего солнца. Потянул Адас за собой в аллею, уже покрытую тенью невысоких цитрусовых деревьев. Мы молча шли по аллее, дошли до хозяйственных строений кибуца. У склада, где хранятся зерновые, стояли наполненные зерном мешки. Воробьи суетились между мешками, голуби клевали оставшиеся на земле зерна пшеницы и ржи. Мы сели на ящик, и я сказал ей:
«Сними ты этот красный платок».
Она тут же выполнила мою просьбу, не спросив почему. С места, где мы сидели, также просматривались поля и пруды, и запах скошенных трав преследовал нас. Глядел я на эти брюхастые мешки с зерном, и сердце мое было с ребятами, которые не вернулись с войны, голова моя словно погружалась в какую-то тяжкую тьму:
«Дани, Шауль, Ури, Эфраим, Элиша были отличными крестьянами».
Она повернулась лицом ко мне, и я впервые с момента возвращения почувствовал, что наши мысли встретились.
«Ты еще успел с ними встретиться в Синае?»
Души наши, словно ушедшие в глубокую воду, повила тиной печаль.
Есть особенная печаль по весне. Печаль увядания цветов. Печаль перезревших овощей. Печаль живого, не сумевшего принести плоды. Печаль нераскрывшейся почки. Весна в Израиле полна мощной энергии, не нашедшей себе выхода, как энергия подростков, еще не пришедших к зрелости. Печаль стояла в летнем воздухе, печаль шести дней войны. Семижды печальна эта печаль, ибо погружена она в радость пробуждающейся вселенной. Единственным утешением в море печали является эта вселенская радость. Сидя на ящике у склада с зерновыми, я опять погрузился в воспоминания войны, к которым Адас не имела никакого отношения, и они отдалили меня от нее настолько, насколько Синайская пустыня отдалена от кибуца. Но и Адас была печальна, и – я видел по ее лицу – погружена в воспоминания, но никакой мост не мог бы соединить наши печали. Обнял я ее, ища утешения от печали этих часов. Тело ее отчужденно напряглось в моих объятиях. Я поднялся и сказал:
«Пошли домой».
«Давай еще погуляем. Подышим воздухом».
Ночь сошла на землю. Взошла луна, созданная для влюбленных. Тревожно мигали звезды. Мы гуляли по тропам, среди клумб. Фонари мягким ненавязчивым светом стелили нам путь. Около каждого фонаря возникали наши тени, вытягивались, ложились на копны скошенных трав, словно бы желая слиться с опьяняющими запахами, которые щедро посылали эти травы в ночные пространства. Тени наших голов сливаются на копнах, но Адас пытается голову отстранить, я, наоборот, приближаю, но головы наши не встречаются. Опять прошу:
«Пошли домой. Надо же мне, в конце концов, помыться, сменить одежду».
«Еще немного, Мойшеле, еще немного».
И тут до меня доходит, что она не хочет возвращаться со мной в наш дом. Мы дошли до купы сосен, чьи кроны сплелись так густо, что лунный свет просто не в силах пробиться сквозь хвою, и скамья под ними – в полной мгле. Сидим, а взоры наши обращены на ярко освещенный дом культуры. В летние дни веранды и балконы домов освещены мощными фонарями, чей свет отгоняет вдаль ночную тьму, и даже темная гора на горизонте проступает в этом свете. Под фонарем на веранде дома культуры стояли дядя Соломон и тетя Амалия, а мы, скрытые в прохладной тьме, сидели совсем недалеко от них. Дядя с тетей угощались печеньем, запивая соком, и даже представить себе не могли, что мы где-то здесь рядом. Неожиданно они попрощались с друзьями и собрались уходить. Я думал, они приблизятся к нам и немного облегчат наше с женой угнетенное состояние, но Адас говорит:
«Они сейчас идут проведать семьи погибших ребят. Они это делают каждый вечер».
Чудна летняя ночь в Израиле. Полная луна. В такую ночь всякая реальность кажется сном и каждый сон – реальностью. Но вот же, горечь и ужас гнездятся в этой чудной ночи. Вдыхаю запах скошенных трав, гляжу на цветы в их буйном цветении, но это буйство только вносит замешательство в мою душу. И луна ослабила вдруг свое сияние, и сверчки, кажется мне, возносят элегический плач в ночную высь.
И столь же неожиданно на веранде дома культуры возникает Рами. Светлая его шевелюра светится в сиянии фонаря. Он пришел с Михаль, самой красивой из девушек-солдат. Лицо Адас напряглось.
«Адас».
Она меня не слышит. Глаза ее не отрываются от Рами, несущего Михаль стакан сока. И когда та смеется, глубокая морщина обозначается между бровей Адас, словно прожитые годы внезапно изменили ее лицо. Никогда раньше я не видел такого выражения у моей жены.
И я в тот же миг понимаю всё.
И я говорю жестким голосом:
«Пошли!»
Сидели мы на завалинке у нашего дома. Мигал фонарь над нами, покачиваясь под порывами ветра, посылая языки света деревьям, и они облачались в сияние. И возвращался фонарь, как бы собирая вновь свой рассеянный до этого свет, и лишь мигающее световое пятно – на голове Адас. Большие темные бабочки плясали вокруг фонаря, как опьяневшие от света и сияния. Я следил за светом и бабочками, чтобы не глядеть в холодное, почти окаменевшее лицо Адас, я говорил; «Погляди на этих бабочек. Каждая в их племени огромна, как слон».
Она не глядела на бабочек и не отвечала. Я попытался нарушить молчание. Если есть ей что-то мне сказать, пусть говорит. Обнял ее, чувствуя тепло ее тела и холод ветра. Приятно мне было это сочетание тепла и холода. Сказал:
«Открой глаза. Посмотри на меня»
Она вроде бы услышала. Поцеловал ее в губы, но они мне не ответили. Освободилась от моих объятий с таким усилием, что гравий, когда-то посыпанный мной у дома, затрещал под ее ногами. Отодвинулась. Снова мы сидели и молчали. Молчание это стало уже угнетать.
«Зайдем в дом».
«Там спертый воздух».
Обняла руками ноги и уткнула голову в колени. Чужая женщина.
Что произошло с ней в эти дни, когда я был там, в пекле? Я должен это выяснить сегодня, сейчас, в эту чудную ночь.
«Все здесь изменилось. Люди, которых я знал, словно стали другими».
«И я?»
«И ты».
«Ни в чем я не изменилась. Что вдруг?»
«Изменилась. Стала странной. Что здесь происходило в дни войны? Адас, будь откровенной. Что с тобой произошло?»
Вскочила в смятении. Лицо испуганное. Глаза меня избегают. Повысила голос:
«Зайдем в дом».
Свет мы не зажгли. Снова сидели и молчали. Она на постели, я – в большом кресле моего отца, которое было привезено из Иерусалима в дом дяди и тети. А затем перекочевало в наш с Адас дом. Не было у меня сил переносить это молчание. Я говорил себе: чего это я ей поддаюсь? Ведь она моя жена. Встал с кресла и сел с ней рядом на постели. Обнял. Закрыла глаза. Потянул к себе ее голову, поцеловал в губы. Глаз не открыла. Положила красный платок рядом с собой. Я швырнул его со злостью в кресло. Глаза ее раскрылись, проследив за брошенным платком. Повернул ее к себе. Снова закрыла глаза. Положил ей руку на грудь. Глаза ее не открылись. Спросил:
«Почему ты закрываешь глаза?»
«Плохо себя чувствую».
«Что с тобой?»
«А-а… Обычное дело».
Вернулся в кресло и швырнул ей обратно красный платок. Она поднялась и подошла к окну. Глубоко дышала, как будто ей полегчало. Я встал и зажег свет и как бы между прочим сказал ей:
«Как ты думаешь, Адас, хорошо будет евреям или плохо будет евреям, если я вернусь в армию?»
«Что ты говоришь?»
«То, что ты слышишь. Думаю, что хорошо будет евреям и также еврейкам, если я вернусь в армию».
Оставил ее и поднялся в студию на второй этаж. Я знал, что она мне солгала. Но Адас плохая лгунья. Рисовал всю ночь и не спустился к ней в постель. На утро картина была готова. Изобразил репейник, а на нем осиное гнездо. Посвятил картину жене. Надписал в углу – «Моей вороне».
Поставил картину на стол. Адас спала. Темные ее волосы разбросаны были по белой подушке. Красота ее вызывала во мне боль. Вышел из дома, так ее и не поцеловав.
Сейчас, дядя Соломон, когда я завершаю свое письмо, в окно мне смотрит ночь Синайской пустыни. Еще немного, и настанет утро.
Звезды Синая еще не погасли. Но звезды далеки. Я гляжу на пески пустыни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.