Текст книги "Дикий цветок"
![](/books_files/covers/thumbs_240/dikiy-cvetok-49622.jpg)
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
«Вытащи этот осколок раковины!»
«Возьми его своими руками».
«Почему ты мне не помогаешь?»
«Я не прикасаюсь к крови».
«Умереть из-за тебя!»
«Не умрешь».
«Ну и примитив!»
Он ушел к дымящимся конфоркам гриля, и даже не повернул к ней голову. Она хромала за ним и плакала. Рахамим переворачивал жареное мясо на огне и больше в ту ночь не глядел на Лиору. Несчастная, она вернулась домой на побывку и рассказала обо всем этом Адас, лицо ее пылало от негодования и обиды, когда она сказала:
«Я покончила с ним».
«Вправду?»
«Окончательно!»
Некоторое время спустя Рахамим был ранен, и Лиора забыла обиду, вышла за него замуж, и он устроился в этом окружении железного хлама, и рассказывал о своей бабке только Адас. И сейчас слышится эхо его голоса среди гор мусора:
«Адас, как-нибудь я расскажу тебе всю правду о моей бабке!»
Они пили полночный кофе и молчали над пустыми чашками. Сидели они на старом плуге, который первым вспахал эту скалистую землю. Рахамим прикрепил к плугу доску, сделав из нее скамейку для сидения. Доску он прикрепил наискось, и Адас сидела на возвышенной ее части, так, что ноги ее болтались, как на качелях. Перед ней светилось зеркало, и странные пейзажи отражались в нем. Неоновые лампы бросали свет на лабиринт хлама, и светлые точки были подобны цветам в реке теней. На противоположной от зеркала стене Рахамим повесил «хамсу» – амулет в виде пяти пальцев руки, протягивающий их каждому на счастье. «Хамса», плывущая в озере теней казалась Адас темной медузой, и она спросила Рахамима:
«Все медузы на берегу умирают?»
«Все».
«Жаль».
Иногда Рахамим рассказывал почти шепотом, иногда громким голосом. Слова его ударялись эхом в зеркало вместе с воркованием голубей и шорохом мышей. Рахамим рассказывал о кнуте бабки, имевшем два конца – один означал мудрость, другой – злую страсть. На задницу Рахамима опускались оба конца разом, и с каждым ударом – слово, и с каждым словом – удар: «Рахамим, дорогой, это удар против злой страсти, а это, чтобы задействовать мудрость против злой страсти, и еще один удар, как отпущение грехов». Возникла бабка Рахамима в зеркале перед Адас, и передала кнут Мойшеле, и он берет его, и наносит удары Адас. С каждым ударом – слово, с каждым словом – удар: она отвергла мужчину, которого любила, она разрушила саму себя, создала массу проблем себе и близким. И с каждым ударом ясный голос исходит из зеркала:
«Точно такие же кривые ноги, как у моей бабки».
Рахамим говорит о ржавой швейной машине, самой старой среди швейных машин. К ней он отнесся с особенной любовью и сделал из нее стол.
Сейчас он поглаживает его кривые ножки, словно это ноги его бабки, которые проторили Рахамиму дорогу в жизнь. В Димоне каждое утро светило ему солнце через ноги бабки. Она стояла во дворе, под смоковницей, и вываривала белье на примусе. Огромный жестяной бак она привезла с собой из Марокко в Негев, но в доме, данном им Еврейским агентством, на каждый метр площади – человек, и не было места для этого бака. Поставили его под смоковницу, и бабка, закатав юбку до колен, ворошит белье палкой. У нее целый набор палок для различного использования. Стоит бабка под смоковницей, а маленький Рахамим ползает за ее спиной по песку, приближается к стоящим подобно воротам ее ногам, и смотрит сквозь них, как сквозь арку. Пламя примуса светится между ее ног, слева коза громко тянет языком воду из таза, справа куры клюют пряные растения, рассаженные в жестянках. И тут возникают звуки арабской песни. Айша, дочь соседа, выводит фиоритуры Она заходит во двор срезать пахучую «нану», растущую в жестянках бабки. Сгибается Айша над «наной», и зад ее виден малышу между ногами бабки. Айша совсем еще девочка, но взросла и грудь развита не по возрасту.
Наполняет девочка тарелку, и говорит, что ей надоела Димона. Бабка поворачивается.
«Что с тобой?»
Ветер пустыни дует сквозь ноги бабки в лицо Рахамима. Приходит Махлуф со скамеечкой в руках. Одет он в пижаму. Садится под смоковницей, напротив бабки. Долго молчит и, в конце концов, открывает рот:
«Который час?»
«Зачем тебе это?»
«Есть у меня урок иврита».
Урок у Махлуфа в пять часов после полудня в бараке отделения партии, а сейчас утро. В руках у него тетрадка, и он готовит у бабки урок иврита, бормочет над паром, восходящим из кипящего бака: «Есть Негев, и от этого же корня – полотенце, которым вытираются, и все это одно – сушь, сушь, сушь».
Бабка отвечает на бормотания Махлуфа:
«Когда ты уже выучишь что-нибудь новенькое?»
День разгорается, солнце восходит между ногами бабки. Является Маймон со скамеечкой в руках. Он тоже одет в пижаму. Садится под смоковницей. Маймон – отец Айши. Он сразу же начинает разговор: Айша хочет покинуть это место, а он ей сказал, что никуда она отсюда не пойдет, а она сказала, что уедет и будет петь на сцене, и ей будет хорошо, а он сказал, что дочь марокканца не будет петь со сцены, а она сказала, что уедет, а он сказал, что не будет этого, а она сказала»… Между ног бабки виден поднятый кулак Маймона, и он кричит:
«Никуда она не поедет».
Бабка поднимает голову и смотрит на открытое окно, откуда доносится хриплое пение Масуды. Масуда – сестра Рахамима, никуда не поедет, ибо у нее на всю щеку коричневое родимое пятно. Вздыхает бабка, слушая пение Масуды, и шепчет:
«Слава богу, она никуда не поедет».
Рахамим видит – через ворота между ног бабки – своего отца. В одной руке у него скамеечка, в другой – маленький столик. Отец тоже одет в пижаму, и тоже садится напротив бабки. Волос у него черный, и борода причесана, несмотря на утро. Отца зовут Йусуф, и бабка – его теща. Отец – отпрыск семьи раввинов и мудрецов. В Марокко отец толковал тайны и читал будущее, и беды, и радости, давал советы, рассказывал новости, был живой газетой общины, и весь его заработок был связан с его мудростью. Когда он проходит мимо бабки, она бормочет, окутанная паром из бака:
«В Марокко он был головой, а здесь стал ногами».
Солнце поднимается все выше и выше, тень от смоковницы становится все меньше и меньше. В баке бабки кипит вода. Махлуф, и Маймон, и отец Иусуф, и бабка молчат, и молчание это доходит между ног бабки до ушей маленького Рахамима. Вдруг отец кричит в открытое окно: «Мазаль, йалла!» Мать выходит во двор и приносит доску для игры в нарды, называемые здесь «шеш-беш», и кубики для бросания. Не поднимая головы, она проходит мимо бабки и кладет доску на столик. Ветер развивает платок на ее голове. Мать Мазаль, женщина, соблюдающая традиции и кошерные правила. Она возвращается молча в дом. Кубики стучат по доске, а тень все больше сокращается, а ветер усиливается и закручивает песок Димоны. И снова отец поворачивает голову к открытому окну:
«Мазаль, йалла!»
«Что ты хочешь?»
«Принеси арак».
«Но нет арака».
«Йалла, Мазаль!»
«Что ты хочешь?»
«Принеси кофе».
«Но нет кофе».
«Йалла, Мазаль!»
«Что ты хочешь?»
«Принеси фисташки».
«Но нет фисташек».
«Йалла, Мазаль!»
«Что ты хочешь?»
«Воду, йа Мазаль, воду!»
Стояли скамеечки против обжигающего солнца Димоны и против ног бабки, между которыми любопытные глазки маленького Рахамима познавали мир. Отец сидел напротив Маймона и бросал кубик на доску. Сидел Махлуф и готовил все тот же урок по ивриту. Вода из стаканов была выпита до последней капли, и Махлуф рассказывал бабке что-то, связанное с Марокко, бабка смотрела на отца, отец – на Маймона и на крону смоковницы, и никто из них не слушал Махлуфа. Слишком жарко в Димоне, чтобы слушать рассказы из прошлого.
Солнце стоит в зените, и нет уже тени под смоковницей, и отец закрывает игральную доску, собирает кубики и уходит в дом. Когда он проходит мимо бабки, она шепчет: «Мудрый Иусуф Бен-Саид, цветок, перемолотый в пыль».
Маймон и Махлуф так же берут свои скамеечки и покидают двор, и между ног бабки видны лишь пустые стаканы на столике отца, и в них поигрывают лучи солнца. От жары и жажды маленький Рахамим заходится в плаче, и бабка сердится:
«И ты тоже что-то хочешь?»
Груды железа виднелись между кривыми ножками старой швейной машины. Под подобием плиты, которую Рахамим соорудил из ржавых железных прутьев, шипел горящий хворост, и он поставил на огонь небольшой лист железа, а на нее поставил кофеварку, чтобы сварить кофе для Адас.
Он смотрел на хворостины, исчезающие в огне, и шептал:
«Бабка пекла лепешки на такой вот плате. Минута, и лепешка готова. Я-то всего лишь варю на этом кофе. Это – кофе? Бабка давила кофейные зерна ногами на медном подносе. Юбка натягивалась на ее ногах, а я ползал вокруг, слушая, как трещат зерна. И какой кофе варила бабка из кофейных бобов, получаемых по норме. Запах кофе распространялся по всему дому. Как-нибудь я расскажу тебе, Адас, о бабке моей всю правду. Есть у нее секрет, который я могу открыть только тебе. Когда я хотел рассказать это Лиоре, она сказала, что ей надоела моя бабка. Но тебе я как-нибудь обязательно расскажу».
Лист железа раскалился, вода в кофеварке кипела, и аромат кофе плыл над грудами хлама. Налил Рахамим дымящийся кофе в маленькие чашечки и одну подал Адас. Хворост под плитой дымил, и огонь постепенно угасал. Рахамим вдыхал аромат кофе, но не пил его, не отрывая взгляда от сгоравшего хвороста. Время от времени еще вспыхивали языки огня, пока совсем не погасли. Адас удивленно смотрела на шлейф света, что блуждал между тенями, отражаясь в блестящей поверхности зеркала.
Когда-нибудь Рахамим еще расскажет ей о секрете своей бабки. Когда-нибудь еще вернется Мойшеле с войны. А, может быть, вообще нет в мире этого «когда-нибудь», и вся надежда на будущее всего лишь мелькнувший и исчезающий среди теней свет.
Рахамим обхватил своей широкой ладонью чашечку кофе, как будто хотел ее раздавить в пальцах. Темные волоски на его руках ощетинились, мышцы лица дрожали, рот чуть искривился, словно бы он чувствовал тяжесть мыслей Адас. Сидели они на скамейке, приделанной к плугу, и молчали. Слышно было лишь воркование голубей. Мастерская Рахамима полна шумных голубей – он их кормит и поит, и они летают под крышей, и садятся на железные груды. Теперь их воркование докатилось до зеркала и смешалось с печалью Адас, и она сошла со скамейки, чтобы отдалиться от зеркала. Рахамим тоже встал и слил остатки кофе в маленькую тачку – этакую «изюминку» среди всего этого хлама. Раньше на ней возили строительный материал. Рахамим заполнил ее землей и посадил в ней ростки «наны» и перца, и вообще растений, из которых готовил острые приправы по рецепту бабки. Днем он выкатывал цветущую тачку перед строением, на солнце, а вечером вкатывал ее назад. Ночью поливал ее кофе, который, по мнению его бабки, хорошее удобрение для растений.
Настала очередь чая – особенного напитка бабки, который очень сладок, и на поверхности его плавают зерна миндаля. Бабка считала этот чай весьма полезным для здоровья. Рахамим срезал с растения на тачке пахучую веточку, расстегнул пуговицу на рубашке Адас, и всунул в отверстие эту веточку, рука его не прикоснулась к ее груди, но глаза жадно тянулись к ее рту. Осторожно, улыбаясь ему, сняла Адас его руку, и он сказал:
«До чего ты добра ко мне».
Много таких добрых ночей провели они в созерцании и покое, пока одна ночь не упала на них тяжким ударом. Лето было нестерпимо жарким, болезнь Амалии усугубилась, война обострилась. Как и в каждый вечер, Адас пришла к дяде Соломону – сменить его у постели тети Амалии. Соломон сидел около ее кровати. Амалия дремала. Ей уже сделали укол наркотика против боли. В открытые окна дул сильный ветер и развевал занавеси. Слабый свет настольной лампы около кровати бросал блики на лицо больной. Ухо Соломона было приклонено к транзистору, лицо было напряжено, в глазах стоял металлический блеск, подбородок заострился. Жестом он указал Адас сесть и не разговаривать. Оба слушали вечерний дневник новостей. Пресс-атташе Армии обороны Израиля сообщал: «Силы Армии атаковали ночью линию египетских укреплений на западному берегу Суэцкого канала, севернее Кантары. Израильские подразделения форсировали канал и овладели большим числом бункеров и укрепленных позиций на протяжении двух километров. Наши силы очистили бункеры от противника и взорвали их. При вторжении были уничтожены более двадцати солдат противника вне бункеров. Еще часть их была погребена при взрывах бункеров. В этой операции погибли четыре солдата Армии обороны Израиля и пятнадцать ранено».
Рука Соломона соскользнула с транзистора. Диктор перешел к другим новостям. Адас и Соломон к ним не прислушивались. Адас повернула голову к окну, за которым сгущались вечерние сумерки, а дядя Соломон говорил, обращаясь к восковому лицу Амалии:
«Но у Мойшеле все в порядке. Все в лучшем порядке!»
Прошло две недели до следующей страшной ночи. Состояние Амалии совсем ухудшилось. У постели ее сидела Адас. В полночь крик Аврума долетел до комнаты Амалии. Под окном свистел Рахамим. Дядя Соломон пришел из своей комнатки сменить Адас. Но когда она собралась уходить, он явно намекнул, чтобы она не вставала с места, стоял перед ней, выпрямившись, с хмурым лицом:
«Мне надо тебе что-то сказать»
«Что-то случилось?»
«Пришло письмо от Мойшеле».
«Тебе?»
«Я хочу, чтобы и ты знала».
Адас не вышла на свист Рахамима и даже не подошла к огсну, намекнуть ему, чтобы оставил ее в покое. В страхе сидела и смотрела на письмо Мойшеле в руках Соломона. Свист Рахамима удалялся и слабел. Соломон ждал до тех пор, пока он совсем не прекратился. Тогда он надел очки, развернул письмо, и негромкий его голос тек вместе с мягким светом настольной лампы, освещающим постель Амалии:
«Соломон, дядя и друг мой сердечный, ты требуешь от меня писать тебе всю правду о войне. Конечно же, я участвовал во вторжении в египетские бункеры севернее Кантары. Пишу тебе об этом подробно, хотя не хотел, чтобы ты все знал, и не беспокоился. Но, если правда тебе важнее, – вот мой рассказ. Не удивляйся, что я пишу тебе в несколько возвышенном тоне, но по-другому невозможно. Я только отмываю события в ванне чистого языка.
Вечер сошел на Синай, и небо потемнело. Луна и звезды не светились, да нам и не нужен был их свет. Небо и так было освещено, и воздух пылал. Наши самолеты бомбили западный берег канала, обстреливали его ракетами на бреющем полете. Фонтаны огня вздымались к небу, гремели взрывы, и вся пустыня вокруг сотрясалась эхом. Полосы огня тянулись по небу и отражались в водах канала. Столбы дыма и огня связывали небо и воды. Командир батальона сказал мне:
«Предварительная обработка противника отлична». Мы стояли на высокой насыпи и были готовы к атаке. Мы ждали приказа – перед нами гудела и сотрясалась земля, но пустыня за нашей спиной распростерлась этаким райским садом оголенных песков, в пространстве которых нет ничего, кроме покоя одиночества. Там один верблюд у источника, тут одинокое дерево между холмами, и пророк Элияху все еще бродит здесь в поисках Бога. Душа ждала приказа: возвращаемся назад! Всего лишь дело – совершить несколько шагов, соскользнуть по склону насыпи и рвануть в темное пространство, и никто не увидит, и никто не услышит. Ты вне опасности! Дезертир в стране песчаной скуки, но – свободен. Соблазн огромен. Правда, именно в том, чего я хотел до безумия – сбежать! И тут появился грузовик из тыла, из того безмолвного пространства, которое звало меня покинуть войну. Грузовик остановился под насыпью, водитель вышел из кабины и захлопнул дверцу. Хлопок был слабым во всем грохоте войны, но в моих ушах он прозвучал сильнее всех самолетов, орудий и снарядов, рвущихся по фронту. Это был хлопок, закрывший мне вход в мой пустынный райский сад, мой путь на свободу. И тогда командир батальона, стоящий рядом со мной, сказал:
«Приготовиться к спуску на воду!»
Лодки плыли по каналу, глубоко погруженные в воды, ибо были загружены бойцами и вооружением. Они тяжело передвигались по пылающим волнам. Ребята кричали: «Фельдшера!»
Мы рванули из лодок в темное месиво у берега, по сути, болото, и двинулись вперед между камышами. А ребята все кричали: «Фельдшера!» Белые аисты вспархивали из камышей и улетали в ночное пространство. Куда они доберутся, эти красивые птицы? Упал снаряд, и пыль взметнулась высокой стеной. Когда она рассеялась, солончаки осветились белой холодной молнией. Хищные птицы били по воздуху крыльями, а ребята кричали: «Фельдшера!» Мы шли по горло в болоте и оружие несли на головах, пока не дошли до шоссе, ведущего к бункерам египтян. Наши самолеты разрушили шоссе. Я споткнулся и упал в воронку от бомбы. Все пространство было освещено, как днем, массированным огнем из всех стволов. Ребята бросались в этот ад группами. Я видел лишь их ноги. Командиры кричали, самолеты гудели, снаряды летели, гранаты взрывались, и ребята кричали «Фельдшера!». А я в этой воронке, вне всей этой катавасии. Я тоже кричал: «Фельдшера!» Никто меня не слышал. Кричал до тех пор, пока не сдали голосовые связки. И тогда я смолк и лишь шептал себе: в этой могиле я свободен. Правда, я не прорвался в пустыню, но зато хотя бы нахожусь глубоко в земле, и война проходит надо мной. Я слышал взрывы гранат в бункерах египтян и понял, что ребята дошли до цели, а надо мной небо распростерло купол огня, и милосердный Бог уложил меня во тьму ямы. И я пытался двигать телом в моей могиле, наедине с собой, перед лицом собственной смерти.
Соломон, добрый мой друг. Прыгая с самолета, падают с высот в неизвестное, и тогда каждый свернут в своем страхе, и каждый одинок. Но ты летишь навстречу своей судьбе, и даже если это полет навстречу твоей смерти, он медленный и спокойный. Я же упал в воронку посреди ада, пытался выкарабкаться, скребя руками по земляной стене, и было физическое ощущение смерти. Что-то ползло по моей руке и бросало меня в дрожь прикосновением небытия. Я пытался думать о чем-то приятном, хорошем, возвышенном, но все замыкалось в моей душе, я отключился от самого себя. Война гремела в моей могиле, и я пытался философствовать с самим собой. И даже хвастался перед собой, что не боюсь воссоединиться с моими праотцами. Быть может, эта великая ложь и есть цена жизни. Быть может, для меня жизнь кончилась, и единственно, что я могу сказать себе: Мойшеле, не бери близко к сердцу, все проходит, дорогой. Даже жизнь. Сказал я себе это, и мне даже немного прибавилось силы. И тогда я встал на ноги и выпрямился. Положил оружие у ног, поднял руки к небу и смирился со своей судьбой. Надо мной, на разрываемом снарядами шоссе, между ребятами и пулями метались на смерть перепуганные животные – куры и гуси, ослы и верблюды. Все искали укрытие от войны. До того впали в страх, что не видели хлопкового поля и плантации манго, и укрытия между стволами бананов. Всю эту теснящуюся вдоль шоссе зелень я видел даже из моей ямы. Внезапно упала на меня тень, и верблюд опустил голову в мою могилу, моргал, цокал губами, словно нашел у меня воду для своей пересохшей глотки. И действительно он высосал из меня все соки. Хищный верблюд в хищной войне лишил меня надежды. Попадет в него снаряд, упадет на меня падаль и погребет нас вместе в одной могиле. Братская могила для верблюда и меня. И тут возник пахарь. Он очень любит животных, и даже в разгар боя пришел спасать верблюда от смерти и утащить его в глубь плантации. Пришел пахарь за верблюдом и нашел меня.
Увел верблюда под укрытие бананов, а меня вытащил из моей могилы. Благодаря перепуганному животному я выбрался из моей глубокой ямы, рванул к египетским бункерам, и операция была завершена.
Соломон, добрый мой друг, ты просил у меня писать только правду. Именно это я и делаю. Вернулись мы домой с нашими мертвыми и ранеными, а дом наш – у насыпи, забран в железобетон и окутан проволочным заграждением. Вышли мы из лодок, и ветер швырял в нас песок, пустыня нападала колючей пылью. Я поднялся на насыпь и огляделся. Дальний горизонт над Синайской пустыней был светел, луна и звезды вновь начали сиять. Обернулся в сторону канала, который был тих. Одинокие вспышки огня, редкие выстрелы еще гремели. Хищные птицы шумели в воздухе и летели в сторону египетского берега. Иногда слышался одинокий вопль, и непонятно было, из горла ли человека или животного. Голоса ночи пугали меня, и я чувствовал своей плотью скорбь распотрошенной земли, комья которой покрывают мертвых. Я поднял камень с насыпи и швырнул его в воды канала. Так учил меня отец – положить камень на могилу матери на вознесение ее души. Затем спустился с насыпи и вошел в укрепление. Ребята открыли боевой паек, и я пил сок, пил и пил, и жажда не проходила, и сухость языка не проходила. И тут я увидел впервые, что я весь в кровоточащих царапинах от падения в воронку. Пришел фельдшер и комбат, осветил меня фонариком и сказал: «Езжай домой!» «Домой? – разгневался я. – Что вдруг домой? Тому, кто лежал в яме, нужен еще дом?!»
Соломон стоял у постели Амалии, и рука его дрожала с письмом Мойшеле. И тут пришла ужасная ночь Адас. Глаза дяди Соломона не смотрели на нее, как обычно, и не излучали любовь. Он сложил письмо Мойшеле, вложил его в конверт, и страницы шуршали в его руках. Тонкие нити в углу, над постелью Амалии, которые сплели пауки, золотились в слабом свете настольной лампы. Соломон опустил голову над Амалией, но слова его были обращены к Адас:
«Вот это я хотел, чтобы ты знала».
Адас не глядела в сторону дяди Соломона. На шее Амалии тяжело пульсировала жилка, и Адас бежала из комнаты. Всё было погружено в сон, и только ветер шумел в кронах деревьев, и Адас бежала в глубь ночи. Ветер вздувал ее рубаху и гнал к строению. Мойшеле почти был на грани смерти! Она не знала, куда нести свое сердце, разрывающееся от боли, если не в тайный уголок строения Рахамима. Был час ночи, и сомнительно было, находится ли еще Рахамим в строении. В этот час он возвращался к Лиоре, которая обычно давала ему два часа на ночную прогулку, чтобы он успокоился, и каждую ночь он успокаивался с одиннадцати до часа. Конечно же, Рахамим не говорил Лиоре, что Адас составляет ему компанию в этих прогулках. Адас торопилась, чтобы успеть попить кофе с Рахамимом и посидеть на скамье-плуге, покачаться перед зеркалом и успокоиться. Полоска света падала из окошка, словно Рахамим посылал Адас луч тепла. В добром настроении заскочила она в строении и бежала между грудами железной рухляди, и с каждым шагом все более погружалась в глубь происходящего в эту ужасную ночь.
Мгновенно почувствовала, что что-то случилось. Рахамим не ощущал ее присутствия, хотя должен был видеть ее отражение в зеркале. Он лежал на скамье головой вниз и ногами вверх, и тело словно бы не принадлежало ему. Из открытого его рта вырывался хрип, которым он словно захлебывался. В руке у него был зажат острый осколок бутылки, и рука была ранена. Кровь капала на его рубаху, и на полу разбросаны были остальные осколки от разбитой бутылки, и зеленый их цвет отсвечивал красным от лампы. Это была хранимая им бутылка – его, Рахамима, и Цвики! От страха Адас, как в столбняке, застыла на месте. Это была бутылка, которую он прятал в сделанный им железный шкаф, бутылка виски, освященная памятью смерти Цвики. Иногда, когда его охватывала печаль, Рахамим извлекал бутылку из шкафа, подкидывал в ладони, показывая ее Адас и ничего не объясняя. Все было написано на бутылке – на белом листе заголовок, рассказ и подпись – в который была обернута бутылка. Эту бутылку виски они купили в Иерусалиме, в день когда была освобождена Стена Плача во время Шестидневной войны. Цвика и Рахамим не прошли крещения огнем в той войне. Они сидели на военной базе, в тылу, и следили за великими событиями, не находя себе места, изнывая от безделья в эти судьбоносные для страны часы. Когда сообщили об освобождении Стены, они сбежали с базы и примчались в Иерусалим, радуясь до безумия. Непонятно каким путем они добрались до Иерусалима, купили бутылку виски и дали над нею обет: кто первый женится, на его свадьбе эта бутылка победы будет выпита до последней капли. Обет они записали на листке и скрепили своими подписями. Когда бутылка осиротела, оставшись лишь в руках Рахамима, закрыл ее Рахамим навсегда в шкафу. Он женился на Лиоре, но бутылку на свадьбе не открыл. С момента гибели Цвики он не сделал ни глотка. Отмечать скорбь по другу спиртным напитком виделось ему действием оскорбительным и низким. Что же случилось с Рахамимом, что он нарушил обет, и открыл бутылку? Лежал на скамье пьяный в стельку, дыхание его бьгло хриплым и прерывистым, наводя страх на Адас. Только ощутив себя совсем несчастным, он мог откупорить эту бутылку. У Адас есть на это опыт: ведь и отец ее предпочитает топить грусть в крепких напитках. Она положила ладонь на лоб Рахамима, но он даже не открыл глаз. Раздвинула Адас его пальцы, осторожно извлекла из них осколок стекла, и перевязала рану носовым платком. Она чувствовала отвращение от запаха алкоголя. Рахамим все еще не открывал глаз. Платок напитывался кровью, Адас держала его за раненую руку и не могла скрыть своего страха:
«Что ты себе сделал!»
Рахамим услышал ее голос, взглянул на нее и не узнал. Не убирая руки из ее ладоней, встал на ноги, багровое его лицо побледнело. Он опирался на швейную машину, на которой стояли два его скульптурных чудища. Адас отняла руку, и Рахамим все еще не пришел в себя. Адас отступила назад, но Рахамим двинулся к ней, и его отражение увеличивалась в ее глазах огромной тенью. Он наклонился над ней, Адас окаменела, и голос его пахнул ей в лицо:
«Так ты здесь».
Он схватил ее за руку, и она отскочила к тачке с растениями. Явно взбалмошные глаза его пугали Адас. Она стояла недвижно, схваченная сильными его руками, и до слуха ее долетали обрывистые слова:
«Когда взывают к мертвым, они приходят».
«Рахамим, это я».
«Кто ты?»
«Адас».
«Бабка! Ты не похоронена, бабка? Плетка свистит вокруг кнутовища, бьет огромный барабан. Бабка заставляет плясать всю Димону. Сатана приходит истребить всех жителей города, опустить кнут бабки на Содом. Сатана говорит запахом небес. Бледный фитиль у кровати, как бледный цвет мертвеца. Глаза бабки ударяют светом керосиновой лампы. Серые губы грешных душ говорят. Празднество смерти моей бабки. Она шепчет свои секреты. Плетка свистит. Бабка шепчет свои заклинания над ароматными духами, и от них поднимается дым. Скамеечки, и стол, и пустые стаканы, и восковые цветы – в глиняном ковше, и все пляшет под свист бабкиного кнута. Холодный вечерний ветер приходит из пустыни. Радио поет по-арабски, и запах жареного мяса, и плач детей, звуки и вопли, смех и ругань – все смешалось. Димона вся на улицах, и Сатана пляшет с бабкой на празднестве смерти. Бабка мертва! Ты завещаешь мне свои секреты, бабка!»
«Рахамим, я не твоя бабка!»
Адас извивалась в руках Рахамима и кричала, и черные его глаза прожигали ее насквозь. Словно загипнотизированная, она перестала сопротивляться. Слова застряли у нее в горле, и страх схватил ее к л с г п. а ми рук Рахамима. Тяжкое опьянение искрилось в его глазах, губы его раздвинулись, и Адас – в плену его рук. Чувства ее напряглись, и отчаяние навело ее на мысль, что опьянение возбуждает страсть, но и притупляет действия. Она быстро освободилась от его рук, но не убежала от него, а приблизилась к нему, положила руку на его плечо, мягко гладила и улыбалась по-доброму, и Рахамим успокоился. Он нуждался в тепле, и приблизил к ней голову, чтобы она ее погладила. Она перенесла руку на его волосы, и он сказал ей хриплым разбитым голосом:
«Как ты ко мне добра».
Теперь она знала, что он подчинится ей во всем. Она подвела его скамье, уложила его на нее и села рядом. Он положил на нее голову и раненую руку – ей на грудь, и она не отвела ее. Потянул Рахамим ногу, наткнулся на осколки от бутылки, и горько зарыдал. Адас успокаивала его:
«Ну, ничего не случилось».
«Ты так красива».
«Не преувеличивай».
«Ты такая белая».
«Что поделаешь».
«Ты мертвая?»
«Абсолютно живая».
Опустил Рахамим голову и замолк, и зеркало отражало их тени. Опьянение еще не прошло, но он все же подошел к своим скульптурам, стоящим на швейной машине. Длинная железная рука скульптуры мужчины слева обнимала скульптуру женщины справа. Указал на них Рахамим, назвав мужчину женщиной, а женщину – мужчиной. Поменял их местами. Оставил Рахамим скульптуры, руки его опустились и прижались к телу, и дрожь его усилилась. Он опустил глаза и говорил Адас разбитым голосом:
«Видишь, как она меня путает?»
«Кто?»
«Бабка!»
Вся эта путаница у Рахамима от удара головой о борт корабля, который убил Цвику, а мозг Рахамима как бы разделил дна две части, между которыми потеряна связь. Все, что возникает справа, зрение его показывает слева, а все, что находится слева, он видит справа. Рахамим сжал кулак и ударил по скульптурам. Голос его окреп, и он кричал на Адас: «Берегись!» «Чего?»
«Чтобы бабка и тебя не захоронила среди этой рухляди». Снова припадок гнева атаковал Рахамима. Адас быстро подошла к нему, повела его руку к скульптуре справа и сказала: это женщина, а потом отвела руку ко второй скульптуре и сказала: это мужчина. Он не чувствовал ее легкого прикосновения, но в зеркале видел, как рука его идет в верном направлении, и лицо его засветилось. Опьянение слабело, но жилы на висках еще были вздуты. Адас продолжала направлять его руку, держа ее за локоть, и снова сказала: «У тебя все отлично идет». «Клянусь, я люблю тебя».
«Сука, проститутка!» – раздался резкий крик в строении. Голуби взлетели с груд хлама, и Лиора возникла из-за катка, и вспорхнула в глубине зеркала как летучая мышь с рыжими, почти красными крыльями. Волосы дико развивались вокруг ее лица. Огромный ее живот внезапно вплотную возник перед глазами Адас и Рахамима. Как острый меч, рассекла их Лиора, и Адас, и Рахамим отпрянули друг от друга. Как на некое существо, сотканное воображением, смотрели они на Лиору, вставшую перед Адас – спиной к мужу. Она кричала в бледное от неожиданности ее лицо:
«Не хватает тебе, что ты свела с пути двух парней, тебе необходим еще третий!»
Подняла Адас голову, чтобы не смотреть на Лиору, и глаза ее наткнулись на отражение Рахамима в зеркале. Она вся содрогнулась, и тело ее напряглось. Рахамим занес железный стержень над головой Лиоры. Кровь ударила ему лицо, глаза расширились и покраснели, губы дрожали. Рахамим приблизил к ней стержень и закричал: «Скажи еще раз!»
«Проститутка!»
«Это ты сука!»
Рахамим держал стержень обоими руками, и носовой платок на его руке потемнел от крови. Заслонила Адас Лиору, почувствовала спиной движение ребенка в ее большом животе, и крикнула: «Уходи отсюда!» Своим телом она подтолкнула Лиору за каток, и вернулась к Рахамиму. Она мельком увидела себя в зеркале, и тень ее утонула в озере теней. Яма Мойшеле! Письмо его опустило на нее эту ужасную ночь. Оно погрузило ее в переживание, еще более темное, чем яма, в которую он упал. Адас повисла на поднятых руках Рахамима, и теперь стержень висел над ее головой. Она впилась ногтями в его руки. Он дрожал всем телом, но стержень из рук не выпускал. Все это время он не спускал глаз с Лиоры. Гнев все еще горел в нем. Лиора, которая пряталась за катком, так, что только видна была ее голова, внезапно вышла из укрытия и выставила Рахамиму свой живот. Адас ухватилась за раненую руку Рахамима, потянула ее от стержня, и сказала тихим успокаивающим голосом:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?