Текст книги "Ключ. Последняя Москва"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
К разговору о ташкентском поезде, на котором Мария Иосифовна ехала со всеми вместе, мы подошли не сразу. Некоторое время крутились вокруг. Она рассказывала картинками. Вот Эйзенштейн в купе сидит и рисует смешные непристойные шаржи, вот Любовь Орлова договаривается с машинистами на каждой станции, чтобы поезд подолгу не стоял. А в другую сторону идут составы с оружием, жмутся друг к другу бойцы на продуваемых открытых платформах. Здесь шубки, шляпки, пестрота чемоданов с иностранными наклейками. Как всё это раздражало Марию Иосифовну! Как она хотела кинуться назад в Москву, защищать город от немцев! Но на руках двухмесячный младенец, который нуждался в ней, и крик мужа через все фронты: «Сохрани сына!» И почти в каждом письме он прибавлял: «Трусу и беглецу Луговскому привета не передавай».
Владимир Луговской. 1940-е
Луговской появился в Москве в начале июля. Он прихрамывал, опирался на палку, все время ходил в военной форме, в запыленных сапогах. Когда Мария Иосифовна встретила его в таком виде в третий раз, она не выдержала и закричала:
– Володя! Сними наконец сапоги!
Его историю можно было бы назвать трагикомической, если бы речь шла не о войне. Он давно примерял на себя маску поэта-воина. Запрещенный Гумилев был его кумиром с юношеских лет. Поэтическое вдохновение питали жаркие пограничные рейды в Средней Азии в погоне за басмачами или псевдоосвободительные походы по Прибалтике и Западной Украине. Всё это было приключением, которое не заканчивалось, оно превращалось в барабанный бой стихов, который наперебой повторяли его студенты – Симонов, Долматовский, Маргарита Алигер. Он был для них примером мужества и храбрости. И он честно 24 июня отправился к предписанному Союзом писателей месту службы – редакции фронтовой газеты в Пскове. Место это уже содрогалось от бомбежек, немцы занимали западные области. Открывшееся его взгляду было диаметрально противоположно его представлению о войне: бегущие войска и груды перекореженного железа, трупы женщин и детей. И непрерывные бомбовые удары, от которых некуда было деться.
Мария Иосифовна вспоминала, что в поезде он все время хотел с ней говорить. Она предполагала, что из-за Тарасенкова – тот был его старинным приятелем по журналу «Знамя», с первых дней войны – на фронте. Луговскому было бесконечно стыдно перед ней. Он много раз возвращался к истории своего «бегства». Всё пытался ей объяснить, что та катастрофа, когда он увидел не войну, а настоящий ад, изменила его абсолютно. Он не знал, что делать дальше, как ему быть с собой таким, каким он стал. Но теперь в его словах не было наигрыша, актерства. Тут надо добавить в его защиту, что он был комиссован, признан больным.
Спустя годы история с Луговским первых дней войны имела невероятное продолжение.
Однажды в музей Цветаевой, где я работала уже несколько лет, принесли картонную коробку, выброшенную на помойку. Люди, которые ее подобрали, решили, что обнаруженные в ней бумаги со стихами Марины Цветаевой, переписанными от руки, – автографы поэта, и захотели их продать музею. Но это была чья-то другая рука, бережно переписавшая стихи запретного поэта. Коробка осталась в музее, брошенная, как никому не нужный щенок. Это был архив забытого всеми журналиста газеты «Правда» Рудольфа Бершадского: тетради, письма, дневники, фотографии; связанные толстой бечевкой – блокадные дневники, письма сестры из лагеря. Я знала, что архив этот не жилец, и рассеянно перебирала маленькие записные книжки, заполненные разборчивым круглым почерком.
И вдруг на первой же странице: «Псков. 2 июля. Встретил вчера Луговского, – писал Бершадский. – Ему исполнилось вчера сорок лет. Он обрюзглый, потный (капли крупные), несет валерианкой за версту. Сказал мне, что пофанфаронил в день объявления войны, сообщив в НКО, что „с сего дня здоров“. А вообще – „органически не переношу воздушных бомбардировок“». Бершадский написал о нем еще несколько строк, брезгливо и отстраненно. С таким отношением фронтовиков Луговскому придется жить все долгие годы войны и точить виной себя до самой смерти.
Эти записи Бершадского, как колесико резкости в бинокле, сделали картинку контрастной и четкой.
И конечно, я была поражена. Но даже не тем, что увидела Луговского с каплями пота, оправдывающегося перед товарищем в том, что вот, мол, больной пошел на фронт. Меня поразил сам механизм произошедшего.
Одни люди выбросили на помойку архив, который должен был сгинуть. Но вот другие люди залезли в ящик, распотрошили его, им показалось, что там есть нечто ценное. Они не поленились, привезли всё это в музей. Я открываю дневник и читаю то, что предназначено именно мне.
Кто нас слышит? Как? Свидетельство Бершадского появилось, когда книга про Ташкент уже вышла, но для вечности это было абсолютно безразлично.
И еще. Странно резанула фраза: «Ему исполнилось вчера сорок лет». Ведь спустя еще сорок лет Луговского уже не будет на свете, и родится мой сын, которого я назову Володей по требованию вдовы – Майи Луговской. Он родится в тот же день и час, что его прадед, и будет на него похож, но только внешне. Когда Мария Иосифовна увидит его, то скажет мне: «Как хорошо, что он другой – не Володя». Все родственники искали сходства, а она – отличия.
Я спускалась к ней из верхней квартиры после работы с архивом Луговского. И становилось ясно, что события приобретают абсолютно иную глубину, если ты дополнительно слышишь голос «оттуда».
Луговской вместе с сестрой и умирающей матерью поселился в Ташкенте на улице Жуковского, на балахане, а наверху стала жить Елена Сергеевна Булгакова с тринадцатилетним сыном. Мать умерла в страшных мучениях; Луговской всерьез запил и сидел, как нищий, на Алайском рынке, собирая милостыню и читая стихи за стакан водки. Местные узбеки звали его уважительно «урус дервиш». Только через какое-то время Елена Сергеевна помирилась с Луговским после продолжительной ссоры, и они стали жить одной семьей.
С Марией Иосифовной мы много говорили о страхе и его природе. И тогда, слушая ее, я вдруг отчетливо поняла, что для того, чтобы спастись и преодолеть страх, Луговскому надо было преодолеть еще больший страх. Он же читал там снова и снова «Мастера и Маргариту», рукопись романа, которую привезла с собой Елена Сергеевна, а там опять о том же: трусость – главный из пороков. И тогда он стал писать свою книгу, книгу поэм «Середина века» – писал, как умел, как мог, абсолютно честно, а главное, полностью обнажая себя. А Елена Сергеевна печатала ее на машинке, видя, что он спасается, и ей было уже не так страшно за него.
Когда мы с Марией Иосифовной вышли на эти разговоры, то не знали еще, что нам придется, начав, в сущности, с частной истории, прийти к истории общего большого Страха, который замучил и погубил ее мужа – Тарасенкова. Пока же Мария Иосифовна, оставив на родителей годовалого сына, бежала на фронт, тайно покинув Ташкент на самолете мужа своей подруги Ивана Спирина. Они приземлились прямо в Москве. У нее не было ни пропуска, ни документов. Но она добралась до Тарасенкова, и они некоторое время были вместе на Ладоге.
Переписка с Тарасенковым – его из блокадного Ленинграда, ее из Ташкента – была целой драмой ее непокорности, его преданности и любви. А она то ли дразнила меня, то ли высказывалась всерьез: «Я хотела всё это сжечь. Кому нужна наша частная переписка?»
– Понимаешь, – спустя месяцы говорила она, усаживая меня на кухне. (Надо было дождаться, когда заработает ее «ухо» – слуховой аппарат, который она не любила надевать, но без него нельзя было разговаривать. Надевая его, она страшно издевалась над собой: «Машка, старая карга» и прочее.) Так вот, понимаешь, книга, если ты будешь ее писать, может строиться только вокруг героя, за которым интересно следить. Герой должен обладать характером. А у тебя – Луговской. Володя – чудесный, добрый. Но разве он герой? Разве что герой-любовник. А стихи! Какие-то «ветры» и «гетры».
О Луговском и его последней жене, рядом с которыми она жила несколько лет, рассказывала комические истории.
– Наше соседство меня очень раздражало. В дверь постоянно ломились влюбленные девицы, путая двери. Я их отсылала наверх, а там их встречала с рыканьем Майка (Майя Луговская – его жена). Но она была не промах. Бесконечные гулянки, веселье до упаду. Это уже после Володи. Однажды всю ночь грохала мне по голове на рояле, сочиняла с каким-то композитором либретто оперы; я ей позвонила и сказала, что, если она не уймется, вызову милицию. Но вообще она была интересная баба. После смерти Тарасенкова в 1956 году я спасалась тем, что без конца ходила по ночам по набережной Москвы-реки. В 1957 году, после смерти Володи, она тоже стала бродить, спасаясь от тоски. Мы часто встречались и разговаривали с ней. Она была интересной, неординарной.
Друзей-поэтов Мария Иосифовна не читала. Для нее существовали только Пастернак, Цветаева и – спустя годы – Бродский. С удивлением узнала о том, что в Ташкенте Луговской писал «Середину века». Я рассказала, что первая редакция начиналась с поэмы под названием «1937 год», которая потом стала называться «Верх и низ» и была значительно переработана.
Ташкент, из которого Мария Иосифовна улетела на маленьком самолете Ивана Спирина, спрятанная под его плащ-палаткой, продолжал жить со знаменитыми и незнаменитыми беженцами. Для меня же книга незаметно становилась всё более историей бегства, исхода множества людей, которые удивительным образом в Ташкенте обрели новую жизнь, хотя кто-то нашел там смерть. История разворачивалась сама, захватывая все новых героев и новые сюжеты.
Разбирая бумаги Луговского, а затем оказавшись рядом с Марией Иосифовной, я не забыла Татьяну Александровну с ее письмами к Малюгину, ведь они были окном, в которое я увидела раскаленное восточное солнце, Елену Сергеевну Булгакову, Ахматову, балахану, узбечек в паранджах, занавески из старых платьев и покосившиеся сарайчики.
Елена Булгакова. 1940-е
Елена Сергеевна жила во флигеле писательского дома (ул. Жуковского, 54), на балахане (верхней надстройке узбекского дома), с младшим сыном Сережей, а внизу, в двух небольших комнатах под ними – Луговские: Владимир, Татьяна и – очень недолго – их мать, вскоре умершая. В один из дней Елена Сергеевна прибежала к Татьяне Луговской. Она неожиданно получила письмо от старого друга Булгакова – Сергея Ермолинского. В конце 1940 года, через несколько месяцев после смерти Булгакова, он внезапно исчез из Москвы, а позже выяснилось, что Ермолинский арестован; на Лубянке пытались слепить «булгаковское дело». Он отказался сотрудничать со следствием и никаких показаний, порочащих покойного писателя, не дал. Но тогда обстоятельства его ареста и хода следствия были никому не известны.
Из полученного письма Елена Сергеевна узнала, что Сергей Александрович уже не в тюрьме, а в ссылке – где-то поблизости, в Казахстане. Оказалось, что он голодает, у него нет денег, но ему можно что-нибудь послать.
Посылку они сооружали вместе.
«И вдруг – радость! – писал Ермолинский. – Посылочка от Лены из Ташкента! Мешочки, аккуратно сшитые „колбасками“, в них были насыпаны крупа, сахар, чай, махорка, вложен кусочек сала, и все это завернуто в полосатенькую пижаму Булгакова, ту самую, в которой я ходил, ухаживая за ним, умирающим. И развеялось щемящее чувство одиночества, повеяло теплом, любовью, заботой, домом…»
Так Татьяна Александровна Луговская впервые узнала о существовании Сергея Александровича Ермолинского. А он не знал о Татьяне Александровне еще ничего, их встреча произойдет еще не скоро.
В июле 1943 года Елена Сергеевна Булгакова вместе с сыном покинула Ташкент. Ее вызвал МХАТ, чтобы восстановить булгаковский спектакль о Пушкине. Попав в Москву, перебирая бумаги, письма, свои дневники тридцатых годов, она отчетливо поняла, что она – вдова Булгакова, и решила больше ничего не менять в своей женской судьбе. Об этом она ясно и просто написала Луговскому, который надеялся ее вернуть и жениться на ней.
В ноябре Луговские вернулись из Ташкента в Москву. А Сергею Александровичу въезд в столицу был закрыт. Друзья помогли ему перебраться в Грузию. Но все-таки он тайно приехал в Москву, чтобы показать пьесу о Грибоедове, которую написал в ссылке.
Тогда и произошла их первая встреча. Ему было сорок семь, а ей – тридцать восемь. И всё у них было впереди.
После смерти Сергея Александровича Татьяна Александровна пыталась написать книгу о нем.
«Вспоминаю, например, как мы познакомились с Вами.
Помните, как я пришла в 1947 году к Фрадкиной слушать „Грибоедова“, и навстречу мне поднялся с дивана какой-то очень длинный – так мне показалось, – белокурый и очень бледный человек в очках, очень худой и больной, и рука была тонкая и узкая. Это были Вы.
Фрадкина позвала еще каких-то режиссеров в надежде, что они возьмут Вашу пьесу. Вы читали, заметно волнуясь, из-за этого я слушала плохо: это мне мешало… Пьесу хвалили, но ставить ее никто не собирался.
Вы содрали у меня с пальца бирюзовый перстенечек, сказали, что он принесет Вам счастье. Потом все ушли. На улице я оказалась между Вами и Гушанским. Оба вы сильно качались. Когда у Никитских Ворот я спросила, где Вы остановились, я получила ответ: „Буду ночевать на бульваре“. – „Я этого не допущу, пойдемте ночевать ко мне“.
Пьяный Гушанский демонстративно качнулся, надвинул шапку на лоб и зашагал прочь, всем своим видом показывая всю недопустимость моего предложения. Среди ночи дама зовет ночевать первый раз увиденного человека.
Мы закачались в Староконюшенный переулок. Мои окна были освещены. К чести моего мужа, должна сказать, что он встретил нас радостно: „Сережа, откуда ты взялся?“ Действительно, откуда? Они знали друг друга с незапамятных времен.
Появилась припрятанная четвертинка, встреченная восторженно. Я легла спать в маленькой комнате. Они в большой коротали ночь.
Я проснулась утром от телефонного звонка. Вы звонили Лене Булгаковой: „Я у Татьяны Александровны Луговской. Так получилось. Я был пьяный, и она взяла меня в свой дом“. Вот так состоялось наше первое знакомство».
Ермолинский вернулся в Тбилиси отбывать бессрочную ссылку. Он жил в небольшом Доме творчества писателей Сагурамо. Шли бесконечные осенние дни одиночества и тоски, Сергей Александрович еженедельно должен был ходить отмечаться в отдел НКВД. Ответа из Москвы о судьбе пьесы не было. Он совсем отчаялся. Однажды приготовил веревку и присмотрел в сарае крюк. В это время внизу раздался стук в ворота. Стук был настойчивым, нельзя было не откликнуться. Он пошел открывать. Почтальон принес письмо от Татьяны Луговской. В нем она признавалась, что никогда в жизни не писала мужчинам первая, но тут точно что-то ее подтолкнуло. Она писала, что все время думает о нем, просила его не отчаиваться из-за пьесы, терпеть, надеялась на встречу. Так он остался жить.
«…Письмо Ваше так меня взволновало, – писал в ответ Ермолинский, – что я почувствовал нестерпимую потребность немедленно, тут же совершить какой-нибудь подвиг. Если бы я был летчик, то учинил бы в воздухе какое-нибудь такое-эдакое поразительное антраша. Если бы был воин, то, может быть, взял какую-нибудь совершенно неприступную крепость. Если бы был Пушкин, то разразился бы шедевром грусти и любви – таким, что через столетия прослезились бы от душевного умиления загадочные наши потомки. Но так как я не то, не другое и не третье, то мне ничего не остается, как только, предавшись очаровательным грезам, утешить себя мыслью, что мне отпущена Богом именно такая созерцательная жизнь – и больше ничего.
Благословляю Вас, что Вы существуете на свете! И целую Вас почтительнейше за строчку „мне скучно без Вас“».
Пьесу взял театр им. Станиславского, и Сергея Александровича вызвали в Москву. Начался очень трудный и в то же время очень счастливый роман. Их разделяли его жизнь ссыльного и ее замужество.
«…Сколько звонков по телефону в КГБ, вранья его сестре, отказов в прописке, прятанья его у меня от милиционеров, которые приходили к тетке выгонять его из Москвы, вздрагивания его руки, если мы встречали милиционера на улице, ночных вызовов в таинственный номер на Арбате к оперуполномоченному, подлостей бывших „друзей“».
Их семейная жизнь началась в каютах разнообразных пароходов. Только там они могли быть вместе без проклятой прописки. Один пароход, другой, третий. Река создавала то неспешное, размеренное течение дней, в котором было место и для спокойного разговора, и для воспоминаний, и для шуток, и для всего того, что наполнило их общую жизнь.
Когда у них появился свой дом, Елена Сергеевна Булгакова приходила к ним в гости, писала им письма.
«Ей было уже больше семидесяти лет, – вспоминал Ермолинский, – но она была привлекательна, как всегда, как прежде, и, не преувеличивая, скажу: молода!
Когда жизнь ее сказочно переменилась, она жила уже не на улице Фурманова, а в новой небольшой, очень уютной квартире на Суворовском бульваре, у Никитских Ворот. Огромный портрет Булгакова в овальной раме, сделанный по фотографии, лишь в общих чертах напоминал его образ, но этот образ оживал в ее рассказах. Она с живостью передавала его юмор, его интонации. Она оставалась всё той же Леной, но она необыкновенно раскрылась. Его смерть была неподдельным, охватывающим всю ее горем. Не утратой, не потерей, не вдовьей печалью, а именно горем. И оно было таким сильным, что не придавило ее, а напротив – пробудило к жизни!»
В день смерти Сергея Александровича, 18 февраля, Татьяна Александровна собирала друзей.
«…Вот когда пришло время мне непрерывно думать о тебе, Ермолинский. Раньше я боялась, а теперь мне уже пора умирать». Кажется, это был единственный случай, когда она обратилась к нему на «ты».
В 1994 году друзья тоже собрались, но на этот раз не было роскошного стола, за которым все встречались из года в год. Гости сидели на кухне, а она уже без сознания лежала в своей комнате. На следующий день ее не стало. Все простились с ней.
Когда-то она написала ему в Дом творчества, где он работал над очередным сценарием:
«…Мне одиноко без Вас. Я очень Вас люблю. Вы – моя единственная любовь в жизни. Это Вас обязывает, простите меня за это».
А Малюгин? Он так и остался в ее жизни другом и адресатом замечательных писем – таких она уже не писала никому – ни близким, ни даже любимому мужу.
С Ермолинским Малюгин был знаком с юности. Дружили. Под конец недлинной жизни он серьезно заболел. Последний Новый год встречал у них во всем больничном, тайно сбежав из палаты.
С Татьяной Александровной мы увиделись в феврале 1994-го, буквально за две недели до ее ухода. Я знала, что это будет прощание. Она лежала на диване в подушках, громкий астматический свист шел из ее легких. Мне казалось, что я зайду на минуту и выйду, чтобы не причинять ей лишних мучений. Незадолго до нашей встречи я вернулась из больницы, побывав буквально на краю жизни, была ужасно слаба.
– Как ты? – прохрипела она и коснулась моей руки.
Я сказала, что пережила там нечто необычное.
– Прошу тебя, расскажи, мне очень нужно знать.
Она держала меня за руку, а глаза ее были устремлены в потолок.
Это случилось со мной, когда я была без сознания. Я увидела огромный золотой шар, сияющий невероятным теплом. Все люди были его частями, дольками и растворялись в его свечении. Я тоже была такой долькой, и меня беспокоило только то, что я не могла вспомнить себя. Всё остальное доставляло только радость. Вдруг я стала видеть смысл слов: они звучали, а я разглядывала каждое слово, его сущность, которая сияла особым цветом, и поражалась, как просто – всё понимать. В том мире царили прочность и ясность. Но вдруг я взглянула куда-то вниз, на землю. Там шел дождь, слетали листья, там я лежала в больничной палате. Я поразилась тому, что подо мной находился плоский мир – он был похож на вырезанные листы картона, начисто лишенный объема и, ужасно сказать, примитивный, но при этом родной и близкий. Меня накрыла ужасная жалость к нашему миру, и ровно с этого момента я стремительно стала возвращаться на землю. Я буквально летела сверху вниз. Когда я очнулась, то продолжала твердить: «Кто я?!»
Я рассказала это Татьяне Александровне. Она попросила еще раз повторить про золотой шар и потом, поблагодарив, сказала:
– Ты не представляешь, как хорошо, что ты мне это сказала.
Я выходила от нее со странным чувством, что внеземное путешествие было дано мне и для нее тоже.
Книга о Ташкенте была написана, напечатана и облачена в детскую желтую обложку – главному редактору издательства именно таким представлялся цвет восточного города. Спорить я не могла – это была моя первая книжка. Я еще не знала, что она – некий магнит для притяжения следующих историй.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.