Текст книги "Первый день весны"
Автор книги: Нэнси Такер
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Джулия
Когда я поднялась наверх, телефон перестал звонить. Я вымыла миску из-под хлопьев, оставшуюся после завтрака Молли, и снова отошла к двери. Помедлила. Мысли были полностью заняты телефонным звонком, а когда я о чем-то сильно задумываюсь, по-прежнему забываю, что могу сама отпереть дверь. Возможно, к тому времени, как мне исполнится тридцать, отучусь от этого рефлекса – ждать взрослого с ключом. Когда мне будет тридцать, я проживу вне Хэверли дольше, чем жила в нем.
Хэверли был Домом особого сорта: с заглавной буквы и с ограждением по периметру. Местом для детей, которые слишком плохие, чтобы жить у себя в доме со строчной буквы. Меня отвезли туда из тюрьмы в машине с тонированными окнами. Перед тем как покинуть камеру, я съела еду, которую охранник принес мне из столовой: сосиски с треснувшей бурой шкуркой и круглый темный пудинг, похожий на почву, оставшуюся на дне цветочного горшка. Ела быстро, хватала пальцами, проглатывая комки и чувствуя, как они падают в желудок, словно камешки. Я не знала, накормят ли меня когда-нибудь еще. Когда доела, меня посадили в машину вместе с двумя полицейскими, и мы несколько часов ехали по извилистым, ухабистым дорогам, от которых завтрак подпрыгивал и извивался внутри. Тонкая пленка жира осела на деснах, на языке, скопилась на месте отсутствующих зубов. У нее был вкус мяса, и что-то горькое, как бензин, поднималось к горлу изнутри.
– Меня немного тошнит, – сказала я.
– Дыши глубже, – посоветовала женщина-полицейский.
– Можно приоткрыть окно?
– Нет, – ответила она, потом открыла «бардачок» и протянула бумажный пакет. – Вот, держи. Можешь срыгивать сюда.
Остаток пути я пыталась заставить тошноту дойти до самого горла, потому что хотела размазать все это по заднему сиденью. Тогда мне позволили бы опустить стекло. Но меня так и не стошнило, пока машина не остановилась на подъездной дорожке у Хэверли. Женщина-полицейский подошла, чтобы открыть дверцу с моей стороны; порыв холодного воздуха ударил меня в лицо. Тогда я согнулась и блеванула ей на ботинки.
– О боже, – произнесла она.
– Я же говорила, что меня тошнит, – сказала я, вытирая губы рукой, а потом вытирая руку о сиденье.
Она вытащила меня из машины за локоть, и я увидела низкие здания, стоящие квадратом. Это было совсем не похоже на тюрьму. Я поморщилась от разочарования. Воображала-то себе колючую проволоку и решетки на окнах. Знала, что это произвело бы впечатление на Донну, когда она приедет навестить меня.
Люди, патрулировавшие коридоры Хэверли, походили не столько на родителей, сколько на смотрителей зоопарка. Каждое утро они будили меня в одно и то же время, отводили в ванную комнату, следили, как я принимаю душ; отводили меня обратно в спальню, следили, как одеваюсь; отводили в столовую, следили, как я ем; отводили в школу, следили, как я рву свою тетрадь и прячу под партой. Большинство из них были добрыми. Они называли меня «детка», «дружок» и «девочка», учили, как не переступать грань ярости: дышать, считать, перечислять то, что вижу вокруг. День за днем эти надзиратели постоянно были рядом со мной, заставляя думать, что они здесь потому, что любят меня, но по вечерам начинали посматривать на свои часы и спрашивать: «Ночная смена еще не пришла?» Что бы мы ни делали вместе, когда приходили ночные надзиратели, дневные поднимались и говорили: «Пока, детка, увидимся завтра». Именно тогда я вспоминала, что они на самом деле вовсе не любят меня. Они со мной только потому, что им платят. Тогда я швыряла игровую доску через всю комнату, рвала учебники или била других детей головой о стену. Когда я делала такие плохие вещи, надзиратели подходили и держали меня за руки и за ноги – по одному на каждую конечность – так крепко, что я не могла двигаться. Я часто делала что-нибудь плохое. Мне нравилось, когда меня держали. Нравилось обмякать в руках и слышать, как говорят: «Вот так. Успокоилась, вот умница. Хорошая девочка, Крисси. Хорошая девочка». Почти как будто я вовсе не плохая.
Хэверли был полон собственными ритмами и шумами – сиренами, воющими в коридорах, криками детей в комнатах, – но самым главным звуком был перезвон ключей, которые надзиратели носили объемистыми связками на поясах. Когда я начала новую жизнь, то всякий раз, доходя до закрытой двери, останавливалась у нее и ждала, пока надзиратель отопрет и пропустит меня. И каждый раз, осознавая, что могу сама отпереть ее, я чувствовала острое желание закричать. Люди говорили, что несправедливо было отпускать меня, когда мне исполнилось восемнадцать, говорили, что меня нужно оставить под замком навсегда. Я согласна: несправедливо. Люди, обладающие властью, сначала спрятали меня от мира, а потом выкинули в жизнь, которой я не умела жить, в мир, который не умела понимать. Я скучала по лязгу и перезвону, царившему в коридорах Хэверли, по большим металлическим замкам на дверях.
«То был мой дом, – хотела сказать я, – мой дом с маленькой буквы. Было несправедливо заставлять меня покинуть его».
* * *
Холодная погода загнала в кафе толпу рабочих, и я весь день отмеряла порции картофельных ломтиков в полиэтиленовые пакеты и пробивала чеки на кассе. В обед взяла из витрины с подогревом кусок пирога с курицей и грибами и съела в уголке кухни. Начинка была мучнистой, склеенной солоноватым серым клейстером. Я слизала крошки, застрявшие между зубцами металлической вилки, и ощутила слабое сожаление, когда они закончились.
В три часа миссис Г. вышла из кабинета и похлопала меня по плечу.
– Тебя просит к телефону какая-то женщина, – сказала она. – Некая Саша. Говорит, пробовала дозвониться тебе домой. Говорит, что она из службы опеки. Но что ей нужно, не сказала. Подойдешь?
Язык превратился в горячий кусок сырого мяса. Я посмотрела на Аруна, взглядом прося его: «Пожалуйста, скажи, что мне нельзя подойти. Скажи, что я должна мыть пол, или жарить рыбу, или присматривать за посетителями». За столиком в углу одиноко сидела пожилая женщина, обдирая кляр с жареной трески. Арун махнул рукой и сказал:
– Да, конечно, иди, Джулия.
И я проследовала за миссис Г. Я чувствовала себя ребенком, которого выгнали из класса. В кабинете она снова похлопала меня по плечу, отошла к дивану и взяла в руки свое вязание. Я думала, что миссис Г. вернется на кухню, но она взяла из миски, стоящей на кофейном столике, две конфеты в розовых обертках и села на диван.
– Не обращай на меня внимания, дорогая, – сказала она. – Тебе нужно говорить по телефону, а я пока послушаю радио.
Миссис Г. милая и очень любопытная. Она, конечно, не станет слушать радио. Будет слушать меня. Я взяла телефонную трубку кончиками пальцев.
– Алло.
– Привет, Джулия, привет. – Саша была одной из немногих людей в мире, знавших, кто я такая на самом деле. Она притворялась, будто не ненавидит меня, но у нее не получалось – я слышала это в ее голосе, под слоем оживленности. Ненависть. – Как вы? – спросила она.
– Хорошо, – ответила я.
– Отлично. Отлично. Значит, так. Мне звонили из больницы, – сказала она. Мне показалось, будто в горло вонзился рыболовный крючок, дергая за миндалины и пытаясь вывернуть меня наизнанку. – Как Молли? Осваивается с гипсом?
Молли невероятно гордилась гипсовой повязкой на руке. Перевязь она носила только в течение выходных, а в понедельник утром я с радостью сунула обе ее руки в рукава пальто. Когда она надевала пальто поверх перевязи, пустой рукав жутковато болтался. В понедельник я натянула его поверх гипса, так, что виднелся только белый краешек, но Молли поддернула рукав, чтобы все первым делом видели повязку на ее предплечье. Она вошла в школу, гордо неся загипсованную руку, точно трофей, а когда вернулась, гипс был расписан фломастерами от локтя до запястья. Молли изрядно времени потратила на то, чтобы показать мне каждый рисунок и рассказать, кто его нарисовал, а когда пришли домой, попросила тоже нарисовать что-нибудь. Но я не стала.
– У нее все хорошо, – сказала я.
– Отлично, – отозвалась Саша. – Замечательно. Что ж, я просто подумала, что неплохо бы вам прийти и повидаться со мной. Просто короткая встреча. Как насчет завтрашнего утра? Подойдет?
– Завтра?
– Утром. В десять. Годится?
– Но у Молли все хорошо.
– Почему бы нам просто не поболтать завтра?
Я не хотела болтать завтра. Хотела сказать Саше, что повторенное «просто» не делает то, о чем она говорит, менее угрожающим; хотела спросить, кто донес на меня. Скорее всего, щурящийся врач, который посчитал, будто я намеренно причинила Молли вред. Миссис Г. начала подпевать музыке, игравшей по радио, а часы на стене подсказывали мне, что пора идти забирать Молли из школы. Казалось, горло сжалось, превратившись в тонкую резиновую трубочку.
– Завтра. Отлично. До свидания, – сказала я и повесила трубку.
Глотать было больно. Дышать больно. Я пыталась избавиться от помехи, возникшей где-то между ключиц, но она оставалась на месте.
Если б миссис Г. не щелкала спицами прямо у меня за спиной, я спросила бы Сашу, назначена ли эта встреча для того, чтобы сказать мне, что они забирают у меня Молли, и она издала бы отрицательное высокое фырканье и сменила бы тему. Я была рада, что эта пантомима осталась неразыгранной. Они уже много лет хотели забрать Молли, но не могли найти повод – а теперь этот повод нашелся, большой, неуклюжий и покрытый фломастерными надписями. Я подумала о напряженном голосе, который слышала по телефону. «Крисси». Кто бы это ни был, он каким-то образом выследил меня. Должно быть, поговорил с кем-то, кто знает меня, с кем-то, кто ненавидит меня. Саша знает. И ненавидит.
Боль тугой лентой натянулась между плечами и распространилась до основания черепа. Я выгнула спину, борясь с нею. Та же боль, которую я чувствую каждый год, – воскресает весной и рассеивается с приходом лета. Иногда, когда я чувствовала, как она распространяется от моих плеч к голове, я представляла ее кровью в воде. Темно-красными руками, опущенными в прозрачную жидкость.
Я потерла выступы позвонков, тянущиеся от основания шеи к затылку.
– Шея затекла? – спросила миссис Г.
– Всё в порядке, – сказала я, но она уже стояла позади – на голову ниже меня и вдвое шире.
Отвела мою руку, и я почувствовала прикосновение цепких пальцев. Кожа на подушечках затвердела от многих лет вязания на спицах разных вещей из плотной шерстяной пряжи. Я чуяла запах пряностей и опилок – и вдруг ощутила резкое желание заплакать. Прикосновение пальцев к моей коже заставило меня почувствовать себя маленькой и беззащитной. Я сжала зубы. Никогда не плачу.
– У тебя шея просто каменная, – сказала миссис Г., равномерно очерчивая большими пальцами круги чуть ниже моего затылка. – И шея, и плечи тоже. Это все из-за того, что Арун постоянно заставляет тебя стоять над фритюрницей. Я скажу ему, чтобы он так не делал. Тебе нужно каждый день по двадцать минут лежать на полу. Подложить под голову книги и плашмя лежать на полу, не двигаясь. Хорошо?
Я кивнула, но ничего не сказала. Сняла фартук, натянула куртку и вышла в предвечерний холод.
Все впустую. Месяцы тошноты и тяжести, годы мытья, работы и беспокойства. Я купила Молли кроссовки с лампочками в подошве, водила ее в церковь в канун Рождества и учила смотреть в обе стороны, прежде чем переходить дорогу… но точно так же я могла бросить ее в угол, пока она была еще младенцем, и ждать, пока она захлебнется своим криком. В обоих вариантах все закончилось бы одинаково: моим одиночеством.
За неделю до того, как упасть с парапета, Молли перестала жевать посреди чаепития и посмотрела на меня, выпучив глаза и прижав пальцы к губам.
– Ой, зуб, зуб, – пискнула она.
– Болит?
– Как-то странно чувствуется.
– Странно болит?
– Нет, просто странно.
Это было хуже всего: то, что Саша была достаточно жестокой, чтобы забрать ее, достаточно подлой, чтобы забрать ее, и имела право забрать ее. Потому что ребенок, оставшийся со мной, должен в итоге превратиться в мозаику из гнилых крошащихся кусочков. Если Молли останется со мной, она вырастет и станет Крисси.
На полпути вдоль улицы я нырнула в переулок и прислонилась к стене. Расстегнув молнию, распахнула куртку, чтобы холодный ветер остудил пот под мышками. Представила, как этот пот превращается в корку инея, осыпающуюся при малейшем движении. Собственное сердце казалось мне крошечным и пустым, словно бубенчик на кошачьем ошейнике. В переулке стоял сильный запах мочи, и он стал еще сильнее, когда я сползла наземь. Когда рухнула на колени. Когда уткнулась лбом в асфальт. Когда раскрыла рот, чтобы закричать.
Крисси
На следующее утро, проснувшись, я увидела маму возле моего гардероба.
– Сегодня ты не пойдешь в школу, – сказала она.
Я пощупала у себя под подбородком.
– У меня свинка? – Многие ученицы не ходили в школу из-за того, что болели свинкой.
– Нет, – ответила она.
Потом достала из гардероба мое церковное платье и понюхала его под мышками, затем сбрызнула цветочными духами из красивого стеклянного флакончика. Я не знала, зачем мама достала церковное платье в пятницу. Выколупала из уголка глаза кусочек засохшей слизи и спросила:
– Мы идем в церковь?
– Нет, – сказала она. – Конечно, нет. Сегодня пятница. Одевайся.
– Ты заплатила за лектричество?
– Одевайся, – повторила мама и ушла, но я встала не сразу. Еще полежала в постели, водя костяшками пальцев по своим ребрам, которые выступали, словно бруски ксилофона, на груди ниже сосков.
На самом деле я не любила ходить в школу, потому что мне не нравилась мисс Уайт, не нравилось делать задания и не нравилось сидеть рядом с Ричардом, но мне нравилось быть дежурной по молоку. Когда ты дежуришь по молоку, то во время перемены выходишь из класса и забираешь с игровой площадки ящик с молочными бутылками, а потом ставишь на каждую парту по бутылке и кладешь соломинку. Когда все молоко роздано, мисс Уайт обходит класс, неся жестяную коробку с печеньем, и кладет по штучке рядом с каждой бутылкой. Я долго пыталась уговорить мисс Уайт сделать меня дежурной по печенью, потому что это было бы еще лучше, чем быть дежурной по молоку, но она всегда говорила «нет».
– Отвечать за печенье должны взрослые, – сказала мисс Уайт.
– Почему? – спросила я.
– Потому что это взрослая работа.
– Мне кажется, это должен делать кто-то из детей. Думаю, я должна.
– Крисси, сделать тебя дежурной по печенью – это, как говорится, рецепт катастрофы.
Я понятия не имела, о чем она.
Можно было заранее сказать, будет сегодня плохое молоко или хорошее, если присмотреться к бутылкам в ящике. Лучше всего, когда они покрыты тонким слоем водяных капель, словно вспотели: это значит, что молоко в бутылках свежее и холодное. Когда они покрыты инеем, это уже не так хорошо, потому что значит, что молоко замерзло и тебе придется оттаивать его на батарее, а это долго. Хуже всего бывало, когда с самого утра светило солнце и белая жидкость в бутылках становилась цвета сливочного масла. Это означало, что молоко будет теплым, словно вода в ванной, густым и похожим на творог.
Лучше всего в работе дежурной по молоку было то, что, раздав бутылки, я относила ящик обратно на игровую площадку, а потом представлялась возможность выпить молоко из ничейных бутылок. Они почти всегда оставались, потому что кто-нибудь из учеников почти всегда отсутствовал. В хорошие дни в ящике оставалось пять или шесть бутылочек. Поставив ящик на землю под карнизом, я пригибалась и протыкала пальцем бутылочные крышки. Забавнее было бы протыкать фольгу соломинкой, тогда получался приятный щелчок, но пить ничейное молоко нужно было быстро-быстро, а через соломинку получалось медленно-медленно. Я была дежурной по молоку всю весну и научилась пить очень быстро. Бутылка, палец, глоток, готово. Могла опустошить бутылку одним глотком. По правде говоря, я не очень любила молоко, но если выпить его много, то можно не волноваться о том, что после школы нечего есть. После окончания перемены приходилось сидеть за партой очень смирно, ведь живот был настолько заполнен, что я знала: если буду двигаться слишком быстро, стошнит. Наверное, поэтому мисс Уайт и позволила мне так долго быть дежурной по молоку – тогда после перемены я вела себя тихо.
Мама крикнула, чтобы я пошевеливалась, и я откинула одеяло, думая о том, что не пойти в школу – значит остаться без молока и без школьного обеда тоже. Это будет очень голодный день, но иногда так случается в жизни. Нужно только не опускать голову.
Выбравшись из постели, я посмотрела на простыню, покрытую желтыми пятнами, которые накладывались друг на друга. Такие же круги бывали у меня на руках, когда меня ели лишайные грибки: темные по краям, разной величины. Посередине постель была мокрой, а ночнушка оказалась холодной и липкой. Мама оставила флакончик с духами на подоконнике, и я побрызгала самые заметные пятна на простыне. Однако от этого она стала пахнуть не лучше, а даже хуже. Я прикрыла простыню одеялом и понадеялась, что к ночи она высохнет.
В кухне мама заплела мне волосы в тугие косы. Пальцы у нее были грубыми; она так дергала меня за волосы, что мне казалось, будто кожа на голове сейчас лопнет, но я не издала ни звука, потому что тогда она стала бы дергать еще сильнее. Закончив, мама положила ладонь мне на голову и прошептала:
– Отче, защити меня. Боже, сохрани меня.
Ладонь у нее была холодная, и пахло от нас обеих одинаково: цветами на поверхности и грязью под. После молитвы мама вытерла ладонь о бедро, словно избавляясь от прикосновения ко мне.
Мы вышли из дома и вместе пошли по улице. Ее туфли издавали звук «клак-клак, клак-клак», точно копыта пони, а пальцы впились в мое запястье. Мы прошли мимо мальчишек, которые играли на углу со старой велосипедной шиной, но большинство детей торчали в школе. Я была недовольна. Хотела, чтобы они видели, как мы с мамой идем по улице в своих церковных платьях, почти держась за руки. Когда мы дошли до города, церковные туфли натерли мне пятки, но когда я замедляла шаг, мама дергала меня за руку, принуждая идти быстрее. Мы вышли на главную улицу и прошли мимо бакалейного магазина, мясного магазина и универмага «Вулворт». Я спросила маму, куда мы идем, но она не услышала или притворилась, будто не услышала, и когда мы почти дошли до конца улицы, она втащила меня в какую-то дверь так быстро, что я даже не заметила, что написано на этой двери.
За дверью оказался вовсе не магазин, как я думала. Там была приемная, такая же, как у детского врача или стоматолога. Я видела такие приемные в роликах, которые нам показывали в школе. Один из них назывался «Визит к терапевту», а другой – «Визит к стоматологу». Все в этой комнате было мягкого, неяркого цвета, а на стенах висели фотографии семей с широкими белозубыми улыбками, и я подумала, что это, наверное, кабинет стоматолога, а мама привела меня сюда, чтобы вылечить мой гнилой зуб. Она подтащила меня к столу, за которым сидела женщина, разговаривая по телефону. Когда женщина увидела нас, она положила трубку и улыбнулась так же широко, как люди на фотографиях, только зубы у нее были желтые и неровные, словно булыжники в мостовой, и даже наезжали один на другой. Я подумала, что люди с такими зубами не должны работать у стоматолога. И еще подумала, что людям с такими зубами вообще нельзя выходить из дома.
– Это моя дочь, – сказала мама. – Ее зовут Кристина. Ее нужно удочерить.
– Ну-у… – сказала женщина за столом.
– Удочерить.
– Э-э-э…
– Кристину нужно удочерить.
– Ты уже много раз это сказала, – вмешалась я.
– Заткнись.
Я обводила узор на ковре носком своей церковной туфли. Лицо горело. Мама не понимала, что такое удочерить. Удочерить – это когда люди берут к себе не свою девочку, как мама Мишель приняла ее к себе от жестоких людей, живших в Лондоне, и оставила у себя, хотя Мишель по-настоящему-то не ее ребенок. Но я с самого начала мамин ребенок. Ей не нужно меня удочерять. Такие мамины ошибки я ненавижу. От них лицо горит. Когда я подняла взгляд, то увидела, как женщина за столом облизывает губы, и подумала, что сейчас она объяснит маме насчет удочерения; но вместо этого женщина обратилась ко мне.
– Привет, зайчик, – сказала она. – Кристина – красивое имя. А меня зовут Энн. Может быть, ты присядешь, пока я немного поболтаю с твоей мамочкой? Если хочешь, могу дать апельсиновый сок.
Я села на одно из поцарапанных синих кресел у окна, и Энн принесла мне сок в пластиковом стаканчике. Он был таким жидким, что я решила: наверное, это просто вода, которую она налила в стаканчик, где когда-то был настоящий сок. Я смачивала в нем пальцы и рисовала узоры на подлокотнике кресла. Мама не смотрела на меня. Она стояла очень прямо, одной рукой обхватив себя за пояс, а второй сжимая полу пальто. Пальцы ее были белыми и скрюченными, словно когти.
Энн вернулась к столу и собралась уже заговорить с мамой – тихо, чтобы я не услышала, – когда дальше по коридору открылась дверь, и мы услышали плач. Это был приглушенный плач со всхлипами, как будто кто-то прижимал ко рту носовой платок, и почти сразу же по коридору прошла женщина, прижимающая носовой платок ко рту. Я подумала, что это она, должно быть, плакала. Платок раньше был белым, но теперь сделался серым и слишком мокрым, чтобы вместить еще больше слез, однако женщина продолжала проливать их. Когда она дошла до конца коридора и увидела в приемной маму и меня, то перестала плакать и покачнулась. Потом сложила платок пополам и высморкалась в него, сложила еще раз и вытерла под глазами. Моргнула много раз подряд.
Она была красивой. Лицо ее было в пятнах оттого, что она плакала, макияж вокруг глаз размазался, но она все равно была красивой. Желтые волосы и пудра на щеках. Я посмотрела на ее ноги, затянутые в чулки того же цвета, что и кожа, отчего эти ноги были гладкими, как у куклы. Мамины ноги покрыты царапинами и шелухой, как и мои. Мама уродливая, как и я. А эта женщина не была уродливой. Она была как ангел.
Когда она сумела перестать плакать, то подошла к столу и сказала Энн:
– Ничего не получилось. Они разрешили матери оставить его. После всего этого… Это неправильно. Так нельзя поступать с людьми.
Энн наморщила лоб и начала говорить:
– О, мне так…
Но моя мама перебила ее.
– Вы хотите взять приемного ребенка? – спросила она.
Красивая женщина скованно кивнула, беря из коробки на столе у Энн чистые бумажные салфетки. Мама быстро подошла ко мне и дернула меня за локоть с такой силой, что я вся облилась водянистым апельсиновым соком. Затем толкнула меня вперед, по направлению к красивой женщине, и сказала:
– Это Крисси. Она моя. Но ее нужно удочерить. Можете забрать себе.
Энн сказала «но», «подождите» и «нет», а красивая женщина сказала «но», «я» и «о». Мама положила руку мне на спину и сразу же отдернула, как будто коснулась чего-то очень горячего, или очень острого, или очень ужасного. Как будто она положила руку на кого-то, сделанного из разбитого стекла. А потом вышла. В приемной было тихо. Я слышала в голове голос мамы, произносящий: «Она моя». Никогда раньше не говорила такого обо мне.
Я посмотрела на свое церковное платье, мокрое от сока и обтрепанное по краю. Гадала, купит ли мне эта красивая женщина новое красивое платье, когда заберет меня к себе домой. Мишель была всего лишь толстым младенцем, когда ее мамочка приняла ее от тех жестоких людей в Лондоне, но все равно получила платьица, игрушки и красивые туфельки с мягкой подошвой. Я надеялась, что эта красивая женщина так же отнесется ко мне.
– Я бы хотела новое платье, – сказала я на тот случай, если она постесняется предложить. – Можно купить его по пути к вам домой.
Она облизнула нижнюю губу, словно ящерица, потом повернулась и прислонилась к столу, чтобы поговорить с Энн. Я слышала «пойти за ней», и «явно что-то не так», и «боюсь, ничего не поделаешь», и «хотела маленького ребенка», и «слишком большая, да, слишком большая». К тому времени как женщина снова обернулась, я уже опять сидела в кресле. Она подошла ко мне, остановилась, несколько раз моргнула, облизала губы и произнесла:
– Я… – Потом глупо хихикнула, еще глупее махнула рукой и выскочила за дверь в вихре пудры и желтых волос.
Энн надела пальто, взяла свою сумку и принялась болтать – как болтают взрослые, когда думают, что могут удержать тебя от плача, забивая тебе уши бессмысленным шумом. Я хотела сказать ей, что не нужно этого делать, потому что я никогда не плакала, но у меня возникло забавное булькающее ощущение в глубине носа и в горле, отчего трудно стало говорить. Я подумала, что, наверное, простудилась. Энн пыталась взять меня за руку, но я сунула обе руки в карманы с такой силой, что прорвала подкладку. Тащилась за Энн вдоль по улице, шаркая носками церковных туфель по асфальту. Шел дождь, и люди шагали по улице, сгибаясь пополам. Энн постоянно останавливалась и поторапливала меня, но это лишь заставляло меня идти еще медленнее. Позади ковыляла какая-то старуха, и когда Энн в четвертый раз остановилась и поторопила меня, она сказала:
– Ты же не хочешь отстать от мамочки? Тогда не глупи и не тяни время.
Я показала ей язык.
– Это невежливо, юная леди, – заметила она.
– Я не вежливая, – ответила я. – И не леди.
– Ха. Что ж, это верно, ты не леди.
Когда мы отошли от города, мне пришлось идти впереди и показывать дорогу по улицам, потому что Энн не знала, где я живу. С ее стороны вообще было глупо приходить сюда и тащиться в полушаге позади меня с ее дурацкими кривыми зубами. Мы прошли мимо переулка; Энн посмотрела на тот синий дом, и я поняла, о чем она думает.
– Знаете, а я была там, когда он умер, – сказала я.
Ее брови полезли прямо под дурацкую челку.
– «Когда он умер»? – переспросила она.
– Ну, я была там, когда его нашли, а это почти так же круто, – поправилась я. – Я видела, как мужчина нашел его в доме и отнес вниз, к мамочке. Он был весь в крови. Она текла изо рта, ушей, отовсюду. Его мамочка плакала вот так. – Я завыла и запыхтела, как умирающая лиса, чтобы показать, как плакала мамочка Стивена.
Лицо Энн слегка посерело.
– Должно быть, тебе очень страшно думать о том, что случилось с тем мальчиком, – сказала она дурацким сладким тоном. – Это ужасно, что такое могло случиться с маленьким ребенком… Но ты ведь знаешь, что тебе ничего не грозит, верно? Полиция поймает того, кто убил его, и тот человек больше не сможет сделать ничего плохого никому из детей.
Внутри меня закипели лимонадные пузырьки.
– Сможет, – возразила я.
– Что? – спросила она.
– Сможет сделать плохое другим детям. Тот, кто убил Стивена. Сможет сделать что-нибудь плохое.
– Нет, не сможет. – Энн пыталась похлопать меня по плечу, но я отскочила, поэтому она похлопала то место, где меня не было. – Никто из детей больше не пострадает. Обещаю.
Люди всегда обещали разные вещи, как будто «обещаю» не было просто глупым словом.
– Вы не можете этого обещать. Вы не можете это прекратить. И никто не может.
Энн ослабила ворот своего дурацкого пальто вокруг своей дурацкой шеи. Капельки пота выступили у нее на носу, хотя было холодно.
– Что ж, – произнесла она. – Я думаю, полиция станет беречь всех детей. Это очень важно. Важно, что тебе ничего не грозит.
– Я и не говорила, что мне что-то грозит.
Хотела сказать, что с тех пор, как убила Стивена, я чувствовала себя в безопасности намного больше, чем когда-либо прежде, потому что стала той, кого нужно остерегаться, а быть той, кого остерегаются другие, – самое безопасное. Я решила, что она не тот человек, кому следует говорить подобное. Слишком глупая.
Когда мы подошли к моему дому, Энн ступила на дорожку следом за мной. Я повернулась и стояла на месте, преграждая путь к двери.
– Просто хочу зайти и поговорить с твоей мамочкой, Кристина, – сказала она.
– Нет, – ответила я.
– Тебе не о чем волноваться, – заверила Энн и попыталась пройти мимо меня. – Просто хочу сказать твоей маме несколько слов. Чтобы убедиться, что с вами обеими всё в порядке.
– С нами обеими всё в порядке. Но вы не можете поговорить с ней. Она занята. Она работает.
– Дома?
– Да?
– И какую работу делает твоя мамочка?
Верхнее окно было приоткрыто, и из него доносился мамин плач. Энн подняла взгляд на окно, потом посмотрела вниз, на меня, потом снова вверх, на окно.
– Она художница, – сказала я. Мама громко протяжно рыдала. – Иногда картины получаются не так, как ей хотелось бы, – объяснила я.
Я думала, после этого Энн оставит меня в покое, но она шагнула вперед и прижала свой дурацкий палец к кнопке звонка. Ей пришлось нажимать три раза, прежде чем мама подошла к двери, одетая в халат, слишком сильно открывавший ноги. Я не хотела больше слушать тупые речи Энн или дурацкий мамин плач, поэтому протиснулась мимо них, поднялась по лестнице, пересекла площадку и вошла в свою комнату. Там по-прежнему пахло мочой и духами. Я стащила с кровати простыню и запихнула в шкаф. Матрас под ней был такой же грязный и вонючий, но я застелила его одеялом и притворилась, будто он чистый. Через несколько минут услышала, как закрылась входная дверь, услышала, как мама поднимается по лестнице и уходит к себе в комнату. Она больше не плакала. Мы обе сидели в своих комнатах и прислушивались к тому, как мы прислушиваемся друг к другу.
Когда я поняла, что мама не зайдет повидать меня, даже не собирается накричать на меня, я подошла к окну и стала смотреть, как снаружи хлещет дождь. Только миновало обеденное время, но я не могла зайти ни к кому, потому что все были в школе. Мамин флакон с духами все еще стоял на подоконнике в моей комнате, и я вытащила пробку, открыла окно и вылила все духи на улицу, под дождь. Когда флакон опустел, бросила его на землю. Я хотела, чтобы он разбился на миллион сверкающих осколков, которые порезали бы мамины ноги в следующий раз, когда она выйдет из дома босиком, но он ударился о дорожку с глухим стуком и отскочил в траву.
Меня начал терзать голод, но в кухонных шкафах не было ничего, кроме сахара и моли. Я открывала и закрывала их, думая о молочных бутылках, стоящих в ящике перед школой. Сегодня холодно, сегодня пятница, и это значит, что молоко свежее, а на обед в школе давали рыбу с жареной картошкой. Моя любимая еда. Я с силой пнула металлическое основание плиты, и из-за нее вывалился пакет «Ангельского лакомства»[3]3
Angel Delight (англ.) – порошкообразный продукт, выпускающийся в Великобритании; предназначен для взбивания с молоком и получения десерта, похожего на мусс.
[Закрыть]. Порошок превращался в густое тесто у меня на языке. Мама наверху снова начала плакать, издавая мяукающие звуки, словно котенок. Я пыталась не слушать, но плач застревал у меня в голове, обвивал изнутри, словно плющ, карабкающийся по прутьям ограды.
Поднимаясь обратно наверх, я смотрела под ноги, на корку грязи, сажи и волос, покрывающую пол, но перед маминой комнатой невольно подняла взгляд. Дверь была открыта. Она была закрыта, когда я спускалась на кухню, и это значило, что мама услышала, как я спускаюсь, подошла к двери, открыла ее и отошла обратно. Она сидела на своей кровати, прислонясь лбом к изголовью, и стонала. Я посмотрела, прилагаются ли к этому звуку слезы, но их не было. Щеки были сухими. Она выдавливала из себя этот стон длинной лентой, и каждые несколько секунд скашивала глаза в сторону, чтобы убедиться, что я смотрю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?