Электронная библиотека » Николь Краусс » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "В сумрачном лесу"


  • Текст добавлен: 30 апреля 2022, 16:02


Автор книги: Николь Краусс


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я хотела писать то, что я хотела, не важно, насколько это кого-то оскорбляло, заставляло скучать, доставляло сложности или вызывало разочарование; и мне не нравилась та часть меня, которая хотела нравиться окружающим. Я старалась от нее избавиться и на определенном уровне добилась успеха: мой предыдущий роман заставил скучать, доставил сложности и принес разочарование впечатляющему количеству читателей. Но поскольку эта книга, как и другие до нее, была все еще безоговорочно еврейской, полна была еврейских персонажей и отзвуков двух тысячелетий еврейской истории, избавиться от гордости земляков мне не удалось. Я ее даже укрепила, как, должно быть, втайне и надеялась частью своей души. В Швеции или Японии никого особо не волновало то, что я писала, но в Израиле меня останавливали на улице. В последнюю мою поездку старуха в летней шляпе с завязками под пухлым подбородком загнала меня в угол в супермаркете. Сжав мое запястье мясистыми пальцами, она заставила меня пятиться в молочный отдел, чтобы сказать, что для нее читать мои книги было не меньшей радостью, чем плевать на могилу Гитлера (хоть у него ее и не было), и что она будет читать все, что я пишу, пока сама не окажется в могиле. Я стояла, притиснутая к витрине с кошерным йогуртом, вежливо улыбалась и благодарила ее, и наконец, вскинув мою руку, словно я победитель в тяжелом весе, и крикнув мое имя равнодушной кассирше, она ушла, но на прощание продемонстрировала потускневший зеленый номер, вытатуированный на внутренней стороне руки, словно значок тайного агента полиции.

Несколькими месяцами ранее в отеле «Царь Давид» в Иерусалиме праздновали свадьбу моего брата. Тосты за молодых провозглашали долго, а когда они наконец закончились, я поспешила в дамскую комнату. Я успела пройти полвестибюля, и тут женщина в платке преградила мне дорогу коляской. Я попыталась обойти ее, но она не давала мне пройти и, глядя мне в глаза, назвала меня по имени. Я устала и ничего не понимала, а еще я чувствовала, что вот-вот описаюсь. Но просто так уйти мне не было суждено. Резким движением женщина откинула полог коляски, внутри которой обнаружился крошечный ребенок с красным лицом. Она хрипло прошептала имя девочки – так звали героиню одной из моих книг. Малышка повернула крошечную головку, и, когда ее близорукие серые глаза скользнули по мне, одновременно видя и не видя, она вскинула руки, словно обезьянка, которая пытается ухватиться за ветку и не может, и душераздирающе завопила. Я посмотрела на опухшее лицо матери и увидела, что в глазах у нее вскипают слезы. «Это все благодаря вам», – прошептала она.

Но хуже всего было в прошлом году, когда я приехала на Международный писательский фестиваль в Иерусалиме. Меня повезли на особую экскурсию в «Яд ва-Шем», а потом отделили от других (не еврейских) писателей – участников фестиваля и отвели в служебные помещения музея. Там, под написанным маслом мрачным портретом Валленберга, таким темным, будто его вытащили из горящего дома, мне вручили копии документов, относящихся к моим убитым прабабушке и прадедушке, и пакет из сувенирного магазина музея.

– Ну же, откройте, – подбодрила меня директор, сунув пакет мне в руки.

– Я потом открою, – сказала я осторожно.

– Открывайте сейчас, – скомандовала она, обнажив полный рот зубов. Надо мной, жадно наблюдая, нависли трое или четверо сотрудников. Я открыла пакет, заглянула, потом снова закрыла, но директор выхватила у меня пакет, покопалась в нем и вытащила чистый блокнот, выпущенный в память о шестьдесят пятой годовщине освобождения узников концлагеря Освенцим. Чтобы сделать посыл еще яснее, оставалось разве что напечатать на форзацах фотографии гор обуви, оставшейся от мертвых детей. Дома, в Нью-Йорке, я выкинула блокнот в помойку, но через час, терзаясь чувством вины, снова достала. Я села за стол, лихорадочно пытаясь написать на первой странице хоть что-нибудь, чтобы лишить блокнот силы, но, посидев так пятнадцать минут, сумела выдавить из себя только список дел: 1) позвонить водопроводчику; 2) прием у гинеколога; 3) зубная паста без фтора. Потом я закрыла блокнот и закопала его в глубине ящика стола.

– Ну так что? Вы пишете новый роман? – тем временем спросил меня Фридман.

Я почувствовала, как струйка пота стекает у меня по груди, хотя в ресторане было прохладно.

– Пытаюсь, – сказала я, но на самом деле я не пыталась, а в последние три дня даже специально избегала попыток – как только я приехала в гостиницу, то поняла, что начать роман о «Хилтоне», проживая в «Хилтоне», будет еще более невозможно, чем начать роман о «Хилтоне» дома в Бруклине.

– И о чем он?

– Так далеко я еще не зашла, – я перевела взгляд на отель, видневшийся на скале над пляжем.

– Почему? В чем дело?

Я не ответила. Фридман сложил салфетку у себя на коленях аккуратным прямоугольником и положил на стол.

– Вы, наверное, гадаете, зачем я хотел с вами встретиться.

– Уже начинаю гадать, да.

– Давайте прогуляемся.

Я глянула на трость у него под рукой.

– Пусть это не вводит вас в заблуждение. – Фридман отцепил трость от стола и ловко поднялся на ноги. Старая собака, растянувшаяся на полу, подняла голову; увидев, что Фридман действительно собрался уходить, она согнула задние лапы, раскинула передние, чтобы оттолкнуться от пола, и со скрипом поднялась, сначала оторвав от пола бедра. Потом она судорожно встряхнулась, прогоняя лень, и тысячи пылинок взлетели в лучах света.

Миновав магазинчик, в витрине которого стояли выцветшие на солнце доски для серфинга, мы вышли на променад, идущий вдоль моря. Собака трусила где-то позади, периодически лениво обнюхивая камень или столб.

– Что это за порода?

– Овчарка, – ответил Фридман.

Вообще-то, собака ни капли не была похожа на овчарку, немецкую или какую другую. Скорее уж она напоминала овцу, которую забрали с пастбища и очень долго держали в сарае, так что ее бесцветная шерстистая шкура начала распадаться на части.

Мимо нас промчался мотоцикл, водитель что-то крикнул Фридману, тот крикнул в ответ. Я не могла даже предположить, стычка это была или приветствие между знакомыми.

– Нет смысла говорить вам, что это трудная страна, – сказал он, ведя меня в направлении улицы Га-Яркон. – Нашим проблемам нет конца, и каждый день прибавляются новые. Они множатся. Справляемся мы с ними плохо или никак. Постепенно мы тонем в них.

Фридман остановился и обернулся посмотреть на море, может быть, искал признаки приближения ракет. Вчера еще несколько взорвали на подлете, и каждый раз перед этим оглушающе выли сирены. В первый раз при звуке сирены я встала из-за столика кафе и спустилась в убежище. Семь-восемь человек, собравшиеся в помещении с бетонными стенами, выглядели так, будто стоят в очереди в бакалейном магазине, и только когда послышался гул, ему ответили негромкими «ого!», будто кто-то попытался купить что-то неожиданное. Второй раз, когда зазвучала сирена, со мной была моя подруга Хана; она просто остановилась на полуслове и запрокинула лицо к небу. Вокруг нас почти все тоже не сдвинулись с места, либо потому, что верили в непроницаемость купола в небе, либо потому, что признать опасность значило признать и многое другое, что разрушило бы саму суть их жизней здесь.

Я тоже посмотрела на небо, ища знаков, но их не было – только белые борозды, которые взбивал ветер. Когда Фридман обернулся, стекла его солнцезащитных очков потемнели, и я больше не видела его глаз.

– Я двадцать пять лет преподавал литературу в университете. Но теперь всем не до литературы, – сказал он. – Вообще-то, в Израиле писатели всегда считались любителями витать в облаках, непрактичными и бесполезными, – во всяком случае, таковы были убеждения основателей, а они все еще на нас действуют, как бы далеко мы от них ни отошли. В еврейских местечках Европы знали цену какому-нибудь Башевису Зингеру. Как людям трудно ни жилось, они следили, чтобы у него были бумага и чернила. Но здесь его сочли частью проблемы. У него отобрали перо и послали в поля собирать редиску. А если он умудрялся в свободное время каким-то образом написать пару страниц и опубликовать их, то его старались наказать, обложив налогом по высочайшей возможной ставке. Так продолжается и по сей день. Идея поддерживать литературу с помощью программ и грантов, как это делают в Европе и Америке, здесь даже не рассматривается.

– Почти каждый известный мне молодой израильтянин, занятый художественным творчеством, ищет способ уехать, – сказала я. – Но писателю не сбежать от языка, в котором он рожден. Это невозможная ситуация. Правда, Израиль именно по таким и специализируется.

– К счастью, у нас нет на них монополии, – сказал Фридман, ведя меня вверх по ступеням в небольшой парк рядом с «Хилтоном». – Да и не все из нас с этим согласны, – добавил он.

– Никто из вас ни с кем не согласен. Но я не знаю, о каком конкретно несогласии сейчас речь.

Фридман внимательно глянул на меня, и мне показалось, что я заметила на его лице вспышку сомнения, хотя точно сказать было сложно, потому что я не видела его глаз. Я хотела пошутить, но в итоге, наверное, показалась ему дилетантом. Желание нравиться собеседнику или хотя бы не разочаровывать его настигло меня раньше, чем я успела приготовиться от подобного желания защититься, и я начала соображать, что же сказать, чтобы убедить его, что он во мне не ошибся, что не зря выбрал меня и возложил на меня надежды.

– Мы говорили о писательстве, – сказал Фридман прежде, чем я успела искупить свои грехи. – Кое-кто из нас никогда не забывал, какая это ценность. Не забывал, что мы продолжаем жить на этой полоске земли, за которую идут такие споры, лишь потому, что именно здесь мы начали писать историю почти три тысячелетия назад. В девятом веке до нашей эры Израиль ничего собой не представлял. Это было отсталое государство по сравнению с соседними империями, Египтом и Месопотамией. Такими мы и остались бы, и все о нас забыли бы, как о филистимлянах и народах моря[6]6
  Народы моря – термин, которым принято называть группу средиземноморских народов, в XIII веке до н. э. атаковавших Египет. Какие народы входили в эту группу, точно неизвестно.


[Закрыть]
, только вот мы начали писать. Древнейшие найденные письмена на иврите датируются десятым веком до нашей эры – эпохой царя Давида. В основном это простые надписи на постройках. Ведение учета, только и всего. Но за следующие несколько веков произошло нечто особенное. Начиная с восьмого века письменные свидетельства находят по всему Северному царству Израиля – сложные тексты высокого уровня. Евреи начали сочинять истории, которые потом будут собраны в Торе. Нам нравится считать себя изобретателями монотеизма, который распространился со сверхъестественной быстротой и тысячелетиями влиял на историю. Но мы не изобрели идею единого Бога, мы только написали историю о том, как старались остаться верными Ему, а в процессе изобрели себя. Мы дали себе прошлое и вписали себя в будущее.

Пока мы шли по надземному пешеходному переходу, поднялся ветер, и в воздухе носилось множество песчинок. Я знала, что мне предлагается впечатлиться его речью, но я не могла избавиться от ощущения, что он уже сотню раз произносил ее в университетских аудиториях. А я устала бродить вокруг да около. Я все еще не представляла, кто такой на самом деле Фридман и чего он от меня хочет, если вообще чего-нибудь хочет.

Переход вывел нас на сырой тенистый участок под бетонным выступом – часть комплекса зданий вокруг площади Атарим с ее пугающе бруталистской архитектурой, по сравнению с которой даже «Хилтон» казался уютным. Когда-то здесь была частично крытая галерея с магазинами, но ее давно забросили, и здание постепенно разрушалось, превращаясь в ад, на который его архитектор когда-то только намекал; все это место было пропитано ощущением постапокалиптического. Сильно воняло мочой, стены из потемневших бетонных блоков поднимались вокруг нас тюрьмой худшей, чем мог вообразить любой Пиранези. В памяти у меня опять всплыл вопрос, который я не могла задать с тех пор, как села за стол Фридмана в ресторане, и я знала, что, если не задам его сейчас, до того, как мы выйдем на свет, я потом не отважусь на это.

– Эффи сказал, что вы работали на «Моссад».

– Правда? – отозвался Фридман. Постукивание его трости эхом отдавалось в похожем на пещеру пространстве, как и клацанье когтей шедшей за нами собаки. Но ровный голос Фридмана ничего не выражал, и я почувствовала, что краснею, отчасти от смущения, а отчасти от раздражения.

– Я так поняла, что…

Но что я могла сказать? Что меня заставили поверить – я заставила себя поверить, – будто меня выбрал для какой-то особой цели он, Элиэзер Фридман, отставной профессор литературы, у которого много свободного времени? Через минуту он спросит меня, не соглашусь ли я выступить в книжном клубе его жены.

– «Хилтон» в другой стороне. Мне пора обратно.

– Я вас веду в место, которое, как мне кажется, вас заинтересует.

– Где это?

– Скоро увидите.

Мы шли по пешеходному бульвару посреди улицы Бен-Гурион. Прохожие, наверное, воспринимали нас как вышедших погулять дедушку и внучку. Будто войдя в свою роль, Фридман предложил купить мне свежевыжатого сока.

– У них все есть, – сказал он, махнув в сторону киоска, на котором висели тяжелые сетки с переспелыми фруктами. – Гуава, манго, маракуйя. Хотя я рекомендую сочетание ананаса, дыни и мяты.

– Спасибо, не стоит.

Фридман пожал плечами:

– Как хотите.

Он спросил меня, хорошо ли я знаю страну за пределами Тель-Авива и Иерусалима. Была ли я на севере, возле Галилейского моря, ездила ли в пустыню. Когда он ребенком приехал сюда, его ошеломил ландшафт. Он полез в один из своих многочисленных карманов, достал глиняный черепок и протянул мне. Оказаться на сцене, где разыгрывались истории из Библии, обнаружить, что камень, оливковое дерево, небо служат подтверждением образам, живущим в его сознании. Кусочку терракоты у меня в руках три тысячи лет, сказал Фридман. Он подобрал его не так давно в Хирбет-Кейяфе, над долиной Эла, где Давид убил Голиафа; земля там усыпана такими черепками. Некоторые археологи считают, что это и есть библейский город Шаараим, что там могут найтись руины дворца Давида. Тихое место, полевые цветы растут между камнями, а дождевая вода в древних резервуарах отражает проплывающие в небе безмолвные облака. Они так и будут об этом спорить, сказал Фридман. Но обрушенные стены и разбитые горшки, свет и ветер в листве – этого достаточно. Все остальное просто формальности, так это и останется формальностями. Археологи еще не нашли ни одного вещественного доказательства существования царства. Но даже если дворец Давида был фантазией автора Книги Самуила и блестящее понимание природы политической власти тоже принадлежало ему – что это, по большому счету, меняет? Может быть, Давид был просто вождем племени людей с холмов, но он привел свой народ к высокой культуре, которая сформировала почти три тысячи лет последующей истории. До него еврейской литературы не существовало. Но благодаря Давиду через двести лет после его смерти, сказал Фридман, авторы Книги Бытия и Книги Самуила фактически еще на этапе зарождения литературы показали ее самые возвышенные возможности – они там, в написанной ими истории о человеке, который начинает жизнь пастухом, становится воином и безжалостным военным вождем, а умирает поэтом.

– Писатели работают в одиночестве, – сказал Фридман. – Они следуют собственным инстинктам, и в это вмешиваться нельзя. Но когда они естественным путем выходят на определенные темы – когда их инстинкты и наши цели сходятся в точке общего интереса, – тогда им можно обеспечить возможности.

– Что за цели вы имеете в виду, если конкретнее? Отобразить еврейский опыт в определенном свете? Придать ему определенный оттенок, чтобы повлиять на то, как нас воспринимают? Что-то это больше похоже на пиар, чем на литературу.

– Вы слишком узко на это смотрите. То, о чем мы говорим, гораздо важнее, чем восприятие. Речь об идее изобретения себя. Событие, время, опыт – все это вещи, которые случаются с нами. Историю человечества можно рассматривать как движение от крайней пассивности – каждодневная жизнь есть непосредственный отклик на засуху, холод, голод, физические потребности, без чувства прошлого или будущего – ко все большему и большему проявлению воли и контролю над нашей жизнью и нашей судьбой. В такой парадигме развитие писательства представляет собой огромный скачок. Когда евреи начали сочинять главные тексты, на которых будет основана их идентичность, они привели в действие эту волю, сознательно определяя себя – изобретая себя, – так, как никто до сих пор не делал.

– Ну да, в такой формулировке звучит весьма дерзновенно. Но можно и просто сказать, что первые еврейские авторы были на переднем крае естественного развития. Человечество начало думать и писать на более продвинутом уровне, что позволяло людям проявлять гораздо большую утонченность и сложность в том, как они определяли себя. Предполагать уровень осознанности, который позволял бы изобретать себя, как вы сказали, – это слишком уж большое допущение относительно намерений этих первых авторов.

– В допущениях нет необходимости. Доказательства рассыпаны по текстам, над которыми работали не просто один-два человека, а множество составителей и редакторов, и они прекрасно осознавали значение любого сделанного ими выбора. Две первые главы Книги Бытия, если рассматривать их вместе, именно об этом – о творении как о сумме сделанных выборов и о том, что из этого получается. Таким образом, первое, что нам дают в самой первой еврейской книге, – это два противоречащих друг другу рассказа о том, как Бог сотворил мир. Почему? Возможно, потому, что, повторяя движения Бога, редакторы поняли кое-что о цене творения и хотели нам это сообщить – но если бы мы уловили то, что они хотели сообщить, это граничило бы с богохульством, поэтому они могли только косвенно намекать: сколько миров обдумал Бог, прежде чем решил создать наш мир? Сколько проектов, в которых противопоставлялись не света и тьмы, а что-то совсем другое? Когда Бог создал свет, он также создал отсутствие света. Об этом нам сказали прямо. Но только в неловком молчании между этими двумя несовместимыми началами можно осознать, что одновременно Он создал и что-то третье. За отсутствием более подходящего слова назовем это сожалением.

– Или ранней теорией множественных вселенных.

Но Фридман словно не слышал меня. Мы стояли на углу и ждали, пока сменится сигнал светофора. Над нами было средиземноморское небо, невероятно синее, абсолютно безоблачное. Фридман шагнул на мостовую прямо перед затормозившим такси и двинулся через улицу.

– Если читать достаточно вдумчиво, становится очевидно, что составители и редакторы тех первых текстов понимали, насколько важно то, что они делают, – сказал он. – Понимали, что начать писать – значит перейти из бесконечности в ограниченную стенами комнату. Что выбрать одного Авраама, одного Моисея, одного Давида – значит отказаться при этом от всех других, которые могли бы существовать.

Мы свернули на тихую жилую улицу, по обеим сторонам которой стояли такие же приземистые бетонные многоквартирные дома, как и везде в Тель-Авиве. Пышная растительность вокруг и ярко-лиловые бугенвиллеи, карабкавшиеся по стенам, смягчали уродливость этих домов. Пройдя полквартала, Фридман остановился.

Судя по табличке, мы находились на улице Спинозы. Наверное, потому Фридман меня сюда и привел – ведь этот еврейский философ первым заявил, что Пятикнижие не было ниспослано Богом и записано Моисеем, что его авторами были люди. Но к чему тогда клонит Фридман? Ведь в основе взглядов голландского шлифовщика линз – во всяком случае, в том, что касалось иудаизма, – лежала мысль, что Бог Израиля изобретен людьми, и поэтому евреев больше не должен связывать его Закон. Если кому и было тесно в путах еврейскости, так это Баруху Спинозе.

Фридман, однако, ничего не сказал о названии улицы. Вместо этого он показал на серое четырехэтажное здание, которое отличалось от других оштукатуренных домов в квартале только фасадом, украшенным рядами ажурных бетонных блоков в виде песочных часов.

– Я знаю по вашим книгам, что вас интересует Кафка.

Я чуть не рассмеялась. За Фридманом было все сложнее угнаться. Все утро я отставала от него на несколько шагов, а вот теперь совсем потеряла ход его мысли.

– По-моему, он появляется у вас в каждой книге. Вы как-то даже написали что-то вроде некролога ему, насколько я помню. Значит, вы в курсе того, что случилось с бумагами Кафки после его смерти.

– Вы говорите о записке, которую Кафка оставил Максу Броду, с просьбой сжечь все оставшиеся после него рукописи, а Брод…

– В тысяча девятьсот тридцать девятом, – перебил меня Фридман, – за пять минут до того, как нацисты перешли границу Чехии, Брод сел на последний поезд из Праги, увозя с собой полный чемодан рукописей Кафки. Тем самым он спас свою жизнь и уберег от почти неизбежного уничтожения все, что еще оставалось из неопубликованных произведений величайшего писателя двадцатого века. Брод приехал в Тель-Авив, прожил здесь до конца своих дней и опубликовал многое из наследия Кафки. Однако на момент смерти Брода в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом часть материалов из чемодана все еще не увидела свет.

Интересно, подумала я, а эту историю Фридман сколько раз уже рассказывал? Собака явно слышала ее не раз – она замерла ненадолго, пытаясь понять, к чему идет дело, потом печально покружила по траве, с тяжелым вздохом улеглась и повернула голову так, чтобы Фридман находился в поле ее зрения.

– Да, это все я знаю. Я достаточно начиталась кафкоманской литературы.

– Значит, вы в курсе, что все оставшееся в том чемодане сейчас плесневеет в ужаснейших условиях менее чем в трех метрах от нас?

– О чем вы?

Фридман ткнул кончиком трости в сторону окна на первом этаже. На окне была решетка из гнутых железных прутьев, за которой свернулись общим клубком три или четыре облезлые кошки. Еще две растянулись на ступенях у входной двери. Пахло кошачьей мочой.

– Незаконченные романы, рассказы, письма, рисунки, записки – бог знает, что там лежит и что именно так цепко и так небрежно хранит уже пожилая дочь любовницы Брода Эстер Хоффе, в руки которой они попали разными сомнительными путями наследования. Эта дочь, Ева Хоффе, положила, как она утверждает, некоторые бумаги в депозитные ячейки банков в Тель-Авиве и Цюрихе, дабы защитить их от возможной кражи. Но на самом деле безумный собственнический инстинкт и паранойя не позволяют ей выпустить бумаги из виду. За этими решетками в квартире Евы не только еще двадцать или тридцать кошек, но и сотни страниц, написанных Францем Кафкой, которые до сих пор почти никто не видел.

– Но не может же быть, чтобы рукописи Кафки прятали от мира под тем предлогом, что это частная собственность!

– Национальная библиотека Израиля после смерти Эстер Хоффе оспорила ее завещание в суде. Библиотека утверждает, что Брод намеревался передать бумаги именно ей, библиотеке, и что они принадлежат государству. Процесс тянется уже много лет. Каждый раз, когда суд выносит решение, Ева подает апелляцию.

– А откуда вы знаете, что большинство бумаг здесь, а не хранится в банке, как утверждает Ева?

– Я их видел.

– Но вы же вроде сказали…

– Я рассказал вам только самое начало.

У Фридмана зазвонил мобильник, и впервые за сегодняшний день он, похоже, был застигнут врасплох. Он стал копаться в карманах, ощупывать жилетку, а мобильник продолжал звенеть громким и тревожным звонком старого телефона. Так и не найдя его, Фридман отдал мне трость и принялся заглядывать во все карманы по очереди, пока наконец, как раз когда мобильник умолк, не нашел его во внутреннем кармане. Он глянул на экран.

– Я и не заметил, что уже так поздно, – сказал он и посмотрел на меня. Повисла пауза: Фридман, казалось, что-то пытался прочесть на моем лице, а я гадала, вызываю ли у него доверие.

Он окликнул собаку, та встрепенулась и начала трудный процесс вставания.

– Среди бумаг в той квартире есть пьеса, которую Кафка написал в конце жизни. Он почти дописал ее, но все же бросил, не закончив. Как только я прочел эту пьесу, я понял, что ее надо ставить. На это потребовалось много времени, но в конце концов я своего добился. Начало съемок запланировано через шесть месяцев.

– Вы что, фильм по ней снимаете?

– Кафка любил кино, вы разве не знали?

– Отсюда не следует, что он это одобрил бы.

– Кафка ничего не одобрял. Одобрение как таковое было Кафке чуждо. Его стошнило бы, знай он посмертную судьбу своих произведений. Но никто из читавших Кафку не считает, что надо исполнять его волю.

– А почему планы Кафки относительно собственных произведений вас не волнуют, – поинтересовалась я, – но при этом вы восславляете планы авторов и редакторов Библии и – как там вы это сформулировали? – их понимание того, насколько важен выбор, который они делают, начиная писать?

– Где тут слава? Мы даже не знаем, кто они были, а большая часть их планов ушла в песок или была искажена в угоду тем, кто пришел следом. Под наслоениями бессчетных версий скрывается Книга Бытия, созданная одним гениальным автором вовсе не ради морали. Его величайшим творением был персонаж по имени Юд-Хей-Вав-Хей, а саму книгу можно было бы назвать «Воспитание Бога», если бы ей не досталась иная судьба. Но от автора в конечном счете не зависит, как именно будет использован его или ее труд.

– И что, дочь Хоффе при всей ее паранойе и навязчивых идеях на такое согласилась? А Национальная библиотека Израиля? Что, в ходе судебного процесса вы получили права на отчаянно оспариваемый материал – пьесу Кафки и собираетесь снимать по ней фильм?

Фридман смотрел не на меня, а на дом. Сегодня он никаких тайн раскрывать не собирается, поняла я, слишком уж он занят их созданием.

– Конечно, в сценарий потребуется внести некоторые изменения. И по-прежнему остается проблема финала.

Теперь я все-таки рассмеялась:

– Извините меня, но это все как-то уже чересчур.

– Не торопитесь, дайте себе время, – сказал Фридман.

– На что?

– На принятие решения.

– И что я должна решить?

– Интересует ли вас мое предложение.

– Но я не знаю, что вы предлагаете!

Но прежде, чем я успела еще что-нибудь спросить, он похлопал меня по спине, словно любящий дедушка.

– Я с вами скоро свяжусь. Но если что-то понадобится, не стесняйтесь, обращайтесь ко мне.

Он расстегнул плотно набитый карман жилетки, достал бумажник и вынул из него визитку. «Элиэзер Фридман, – говорилось в ней. – Почетный профессор, факультет литературы, университет Тель-Авива».

Краем глаза я заметила, как занавеска в квартире на первом этаже слегка шелохнулась, будто от ветра. Вот только окно было закрыто. И я бы ничего не увидела, если бы не лежащие за решеткой кошки, которые внезапно напряглись, почувствовав, что внутри кто-то ходит. Их хозяйка.


Я медленно шла обратно к «Хилтону», пытаясь обдумать все сказанное Фридманом. Солнце выманило горожан наружу, и на пляже теперь толпились люди в купальниках, хотя для купания было слишком холодно. Глядя на них, я вспомнила отрывок из письма Кафки, написанного во время отдыха на Балтике в последний год его жизни. По соседству был летний лагерь для детей немецких евреев, и Кафка днем и ночью наблюдал, как они играют под деревьями и на берегу. Воздух был полон их пением. «Я не счастлив, когда я среди них, – написал он, – но я на пороге счастья».

Все они выбрались на улицу – безумные игроки в маткот, русские, в которых еврейства было совсем чуть-чуть, ленивые парочки с младенцами, девушки, которые, когда их застало врасплох солнце, решили, что лифчики сойдут за бикини. Точно так же жители Тель-Авива отказываются верить в необходимость центрального отопления; в футболках и шлепанцах, они, судя по всему, еще и твердо настроены одеваться слишком легко, вечно не готовы к дождю, вечно их застает врасплох холод, а при первом проблеске солнца они рвутся наружу, чтобы занять свои обычные позиции. Таким образом, весь город, похоже, договорился отрицать существование зимы. Другими словами, отрицать ту сторону реальности, которая противоречит их убеждениям о себе как о народе солнца, соленого воздуха и зноя. Народе, который в это вот мгновение, загорая на солнце, забывает у моря обо всем и имеет к ракетам не больше отношения, чем человек к полету птицы. Но разве нельзя сказать то же самое обо всех нас? Есть вещи, которые, как нам кажется, относятся к самой нашей сути, но факты вокруг нас этого не подтверждают, и, чтобы защитить наше хрупкое чувство целостности, разве мы не решаем – не важно, насколько бессознательно – видеть мир не таким, каков он есть? Иногда это создает ощущение причастности к чему-то возвышенному, а иногда приводит к чему-то немыслимому.

Как же иначе объяснить мои решения? Объяснить, почему я согласилась работать с Фридманом, отказавшись прислушаться ко всем очевидным предупреждающим сигналам? Часто говорят, мол, можно просто что-то не так понять. Но я не согласна. Люди не любят это признавать, но на самом деле это так называемое понимание дается нам слишком легко. Мы круглые сутки занимаемся пониманием всего на свете – себя, других, причин рака, симфоний Малера, древних катастроф. Только я теперь двигалась в другом направлении. Плыла против мощного течения понимания в другую сторону. Потом придут и другие, более масштабные случаи непонимания – их будет так много, что нельзя не увидеть в них преднамеренности – упрямства, лежащего в глубине, словно гранитное дно озера, так что чем яснее и прозрачнее становится происходящее, тем заметнее мой отказ. Я не хотела видеть вещи такими, какими они являются. Я от этого устала.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации