Текст книги "В сумрачном лесу"
Автор книги: Николь Краусс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Юлиус? Это Шарон. Простите, но тип с вашим пальто, судя по всему, плохо себя почувствовал и вернулся в отель.
Снаружи, в пространной тьме, мерцали огни ВестСайда. Эпштейн опустился на кровать рядом с Девой. Он представил, как палестинец в его пальто нагнулся над унитазом.
– Я оставила сообщение, но пока с ним связаться не получилось, – продолжила Шарон. – Ничего, если я заеду туда завтра? Ваш рейс только в девять вечера, у меня будет масса времени съездить в отель утром. Сегодня день рождения моей сестры, у нее вечеринка.
– Иди, – вздохнул Эпштейн. – Ничего страшного, это может подождать.
– Вы уверены? Я еще попробую позвонить.
Но Эпштейн не был уверен. Все последние месяцы его знания о самом себе постепенно менялись и начали двигаться в этом направлении, но только сейчас, когда его помощница задала вопрос, он почувствовал, как в небесах над ним взмахнула крыльями ясность сознания. Он не хотел быть уверен. Он перестал доверять уверенности.
Из глубины
Мысль о том, что можно находиться одновременно в двух местах, во мне живет давно. Я бы даже сказала, эта идея живет во мне столько, сколько я себя помню: одно из самых ранних моих воспоминаний – как я смотрю по телевизору детскую передачу и внезапно вижу сама себя среди небольшой группы зрителей в телестудии. Я даже сейчас могу вызвать в памяти ощущение коричневого ковра в родительской спальне, на котором я сидела, и как я запрокидывала голову, чтобы видеть телевизор, который, судя по всему, был установлен очень высоко, а потом тошнотворный спазм в животе, когда восторг от того, что я увидела себя в этом другом мире, сменился твердой уверенностью, что я никогда там не была. Можно сказать, что у маленьких детей чувство собственного «я» пока еще рыхлое. Что в детстве в нас какое-то время все еще живет ощущение безбрежности, пока наконец не убраны леса со стен, которые мы старательно строим вокруг самих себя по приказу врожденного инстинкта, пусть нам и грустно от осознания, что остаток жизни мы будем искать выход из этих стен. И все же даже сегодня я ни капли не сомневаюсь в том, что я тогда увидела. У маленькой девочки в телевизоре было лицо точно как у меня, мои красные кроссовки и полосатая кофточка, но даже это можно было списать на совпадение. А вот что никаким совпадением не объяснишь: за те секунды, на которые камера поймала ее взгляд, я узнала в ее глазах ощущение, как это – быть мной.
Хотя это и было одно из самых ранних воспоминаний, сохранившихся в моем сознании, много лет я о нем особо не задумывалась. Не было повода – больше я себя нигде не встречала. И все же удивление, которое я тогда испытала, пропитало меня, и по мере того, как на этой основе выстраивалось мое восприятие мира, оно переродилось в веру – не в то, что меня было две, это больше похоже на кошмар, а в то, что я при всей своей неповторимости могу находиться на двух разных уровнях существования. А может быть, правильнее будет посмотреть на это под другим углом и назвать то, что начало прорастать во мне тогда, сомнением, точнее – скептицизмом по отношению к реальности, которая была мне навязана, как ее навязывают всем детям, постепенно заменяя иные, более гибкие реальности, которые приходят к ним естественным путем. В любом случае возможность быть одновременно здесь и там сохранялась нижним слоем сознания вместе с другими моими детскими убеждениями, пока однажды ранним осенним вечером я не вошла в дом, где жила с мужем и двумя детьми, и не почувствовала, что уже нахожусь там.
Просто находилась там, и все. Ходила по комнатам наверху или спала в постели – даже неважно, где я была и что делала, важно, насколько сильно я была уверена в том, что уже находилась в доме. Я оставалась собой, совершенно нормально чувствовала себя в своем теле и в то же время внезапно ощутила, что больше не заперта в своем теле, в руках и ногах, на которые смотрела всю жизнь, и что эти конечности, которые постоянно двигались или неподвижно лежали в поле моего зрения, которые я видела каждую минуту своих тридцати девяти лет, на самом деле не были конечностями, не представляли собой самую дальнюю оконечность меня, но что я существую за их пределами и отдельно от них. И не в абстрактном смысле. Не как дух или колебание волн. В собственном теле, точно так же, как находилась здесь, на пороге кухни, но каким-то образом – в другом месте, наверху – еще раз.
Казалось, что тучи за окном летят очень быстро, но в остальном вокруг меня не было ничего необычного, ничто не казалось неуместным. Скорее наоборот: все в доме, каждая чашка, стол, стул и ваза были на своем месте. Больше того, они были абсолютно точно на своем месте, что редко случается, потому что жизнь обычно воздействует на неодушевленную материю, то и дело сдвигая предметы то влево, то вправо. Со временем эти сдвиги накапливаются и становятся заметными – внезапно рама на стене покосилась, книги отодвинулись в глубь полки, – так что мы тратим много времени на то, чтобы небрежно, часто неосознанно сдвинуть эти вещи туда, где им положено стоять. Мы тоже желаем воздействовать на неодушевленную материю, которой, как нам хочется верить, мы управляем. Но на самом деле управлять мы хотим неудержимой силой и энергией жизни, и именно с ней мы ведем ожесточенную битву характеров, которую нам никогда не выиграть.
В тот день под домом словно провели магнитом, так что каждую вещь притянуло на положенное ей место. Все в доме наполнилось неподвижностью, и только тучи мчались мимо, будто мир стал вращаться чуть быстрее. Именно эта мысль первой пришла мне в голову, когда я замерла в дверях кухни: что время ускорилось, а я по пути домой каким-то образом отстала.
Я стояла застыв, боясь пошевелиться, а по спине у меня побежали мурашки. Произошла какая-то ошибка, неврологическая или метафизическая, и она могла, конечно, оказаться безобидной, как эффект дежавю, а могла и не оказаться. Что-то разладилось, и я чувствовала, что, если шевельнусь, могу уничтожить шанс на то, что ошибка исправится сама собой.
Прошло несколько секунд, и тут зазвонил висевший на стене телефон. Я инстинктивно повернулась посмотреть на него. Каким-то образом это разрушило чары, потому что когда я повернулась обратно, облака больше не мчались, а чувство, что я была и здесь, и там – наверху, – исчезло. В доме снова не было никого, кроме меня, а я стояла в кухне, вернувшись в привычные границы себя.
Я уже несколько недель плохо спала. Работа шла туго, поэтому я постоянно тревожилась. Но если писательство мое тонуло, как корабль, то морем, где это происходило и где, как мне начало казаться, рано или поздно потонет любое судно, если я попытаюсь пуститься на нем в плавание, был мой терпящий неудачу брак. Мы с мужем дрейфовали все дальше друг от друга. Мы такие нежные родители, что любовь и внимание к детям, которыми дышал наш дом, сначала служили оправданием возникшей между нами дистанции, а потом помогали ее замаскировать. Но в какой-то момент полезность нашей общей любви к детям достигла своего пика, а потом начала снижаться, пока не стала бесполезной в наших отношениях – она только подчеркивала, насколько мы оба одиноки и насколько, в сравнении с нашими детьми, лишены любви. Любовь, которую мы когда-то испытывали и проявляли друг к другу, либо завяла, либо мы перестали ее выражать – очень сложно было решить, в чем именно дело, – но при этом каждый из нас видел на примере детей, насколько сильно и ярко другой может любить, и это не могло нас не трогать. Мой муж не привык говорить о неоднозначных эмоциях. Он давно научился прятать их не только от меня, но и от себя. Я много лет безуспешно пыталась вовлечь его в обсуждение подобных эмоций и наконец сдалась. Конфликты между нами не допускались, не говоря уже о ярости. Все должно было оставаться непроговоренным, на поверхности царила полная неподвижность. Вот так я вернулась к безбрежному одиночеству, которое не было для меня счастливым, но не было и непривычным. «Я по натуре человек легкий, – сказал мне как-то муж, – а ты из тех, кто вечно все обдумывает». Но со временем обстоятельства, как внутренние, так и внешние, положили конец его легкости, и он тоже начал тонуть в своем отдельном море. Мы оба по-своему стали понимать, что потеряли веру в наш брак. Однако мы не знали, что делать с этим пониманием, как не знаешь, например, что делать, когда поймешь, что жизнь после смерти не существует.
Вот так обстояли дела в моей жизни. А теперь я к тому же не могла писать и все чаще не могла спать. Было бы очень просто списать странное ощущение, которое я в тот день испытала, на сбой запутавшегося от стресса и усталости мозга. Однако на самом деле я и не помнила, когда последний раз чувствовала такую ясность сознания, как в то мгновение, когда стояла на кухне, убежденная, что я еще и где-то неподалеку. Как будто мой разум не просто был ясным, но замер на самом пике ясности, а все мои мысли и ощущения приходили ко мне выгравированными на стекле. Тем не менее это была не та обычная ясность, которая вызвана пониманием. Скорее, я чувствовала себя так, будто передний и задний планы сдвинулись и моим глазам открылось то, что обычно блокируется сознанием, – огромный океан непонимания вокруг крошечного острова того, что мы в силах воспринять.
Через десять минут в дверь позвонили. Это была доставка UPS; я расписалась в получении посылки. Курьер забрал свой маленький электронный приборчик и вручил мне большую коробку. Я увидела, что у него на лбу выступили капли пота, хотя воздух был холодный, и вдохнула запах влажного картона. С улицы меня поприветствовал сосед, пожилой актер. Собака задрала лапу и пометила колесо машины. Но все это не сделало ощущение, которое я только что пережила, менее интенсивным и странным. Оно не начало рассеиваться, как обычно рассеивается сновидение при контакте с бодрствованием. Оно сохраняло яркость, пока я открывала шкафчики и доставала продукты к обеду. Это состояние по-прежнему было таким мощным, что мне пришлось сесть, чтобы попытаться его переварить.
Через полчаса, когда пришла няня с детьми, я все еще сидела у кухонной стойки. Сыновья заплясали вокруг меня, спеша поделиться всем, что случилось с ними за день. Потом они сорвались с моей орбиты и принялись носиться по дому. Вскоре приехал муж. Он вошел в кухню все еще в жилете со светоотражающими полосами, в котором ехал домой на велосипеде. На мгновение он засиял. Мне внезапно захотелось описать ему то, что со мной случилось, но, когда я закончила рассказ, он неуверенно и напряженно улыбнулся мне, посмотрел на нетронутые продукты для обеда, достал папку с меню ресторанов, доставлявших еду на дом, и спросил, как я насчет индийской кухни. Потом он пошел наверх к детям. Я тут же пожалела, что не промолчала. Этот случай задел линию раскола между нами. Мой муж ценил факты намного больше, чем неосязаемое; он начал коллекционировать их и собирать вокруг себя, словно защитный вал. Он допоздна смотрел документальные фильмы, а когда кто-то удивлялся тому, что он знает, какой процент напечатанных в США денег составляют стодолларовые купюры или что Скарлетт Йоханссон наполовину еврейка, он обычно говорил, что поставил себе задачей все знать.
Шли дни; ощущение не возвращалось. Я только-только выздоровела после гриппа, уложившего меня в постель и заставившего дрожать, потеть и смотреть в небо в состоянии со слегка измененным сознанием, которое у меня обычно случается во время болезни, так что я задумалась: может, это связано. Когда я больна, стены между мной и внешним миром словно становятся более проницаемыми – на самом деле именно так и есть, поскольку то, что заставило меня заболеть, сумело проникнуть внутрь, прорваться через обычные защитные механизмы тела. И сознание мое, словно подражая телу, тоже начинало активнее все впитывать, поэтому те вещи, которые я обычно держу под контролем – потому что думать о них слишком сложно или нужно слишком большое напряжение, – начинают проникать внутрь. Это состояние открытости, чрезвычайной чувствительности, когда все вокруг на меня воздействует, усилено тем, что я лежу одна в постели, а все окружающие заняты своими делами. Так что совсем несложно было объяснить болезнью испытанное мною необычное ощущение, хотя я к тому времени и выздоравливала.
А потом, где-то через месяц, я мыла вечером посуду и слушала радио, и началась передача о мультивселенной – о том, что Вселенная, возможно, на самом деле содержит множество вселенных, может, даже бесконечное количество. Что в результате гравитационных волн, возникших в первую долю секунды после Большого взрыва – или серии отталкиваний, приведших к Большому взрыву, как показывают современные данные, – новорожденная Вселенная испытала расширение, которое привело к экспоненциальному увеличению пространства, так что оно стало во много раз больше нашего собственного космоса, и возникли абсолютно разные вселенные с неизвестными физическими свойствами, может быть, без звезд, или без атомов, или без света, и что все вместе они составляют всю полноту пространства, времени, материи и энергии.
Современные теории космологии я понимала не лучше любого неспециалиста, но когда мне попадались статьи о теории струн, бранах или о работах, ведущихся на Большом адронном коллайдере в Женеве, они всегда вызывали у меня любопытство, так что чуть-чуть я об этом уже знала. У физика, которого интервьюировали в радиопередаче, был завораживающий голос, одновременно терпеливый и задушевный, в котором чувствовался глубокий ум, а в какой-то момент после неизбежных вопросов ведущего он заговорил о том, как теории мультивселенной влияют на теологию или, во всяком случае, как они подтверждают роль случайности в сотворении жизни, поскольку если мир не один, если существует бесконечное или почти бесконечное количество миров и у каждого свои законы физики, то никакой фактор больше нельзя считать результатом исключительной математической невероятности.
Когда программа закончилась, я выключила радио и услышала тихий, постепенно нарастающий гул приближающихся машин – за несколько кварталов от нас сменился сигнал светофора, – и звонкие чистые голоса детей в детском саду в цокольном этаже соседнего жилого здания, а потом низкий заунывный гудок корабля в гавани милях в трех отсюда, словно нажали и придержали клавишу фисгармонии. Я никогда не позволяла себе верить в бога, но я понимала, почему теории множественности вселенных некоторых людей выводят из равновесия – кроме всего прочего, в словах, что все что угодно где-то может быть истинным, не только явно проскальзывала некая уклончивость, они еще и ставили под сомнение необходимость любых исканий, поскольку все выводы являются одинаково верными. Разве трепет, наполняющий нас при встрече с неизвестным, не вызван хотя бы отчасти пониманием, что, если это неизвестное захлестнет нас и станет известным, мы изменимся? Глядя на звезды, мы чувствуем в них собственную неполноту, собственную все-еще-незаконченность, то есть собственную способность меняться и даже трансформироваться. То, что наш биологический вид отличает от других жажда перемен и способность меняться, связано с нашей способностью осознавать пределы нашего понимания и созерцать непостижимое. Но в мультивселенной идеи вéдомого и неведомого становятся бессмысленными, потому что все в равной мере ведомо и неведомо. Если существует бесконечное количество миров и бесконечное количество законов этих миров, то ничто не является существенным, и нам не нужно рваться за пределы нашей непосредственной реальности и понимания, поскольку то, что за пределами, не относится к нам, да у нас и нет надежды суметь понять больше, чем крошечную долю этой запредельной реальности. В этом смысле теория множественности Вселенной только поощряет наше инстинктивное желание отвернуться от непознаваемого, и мы этому даже рады, поскольку пьяны своей силой знания, превратили знание в святыню и круглые сутки гонимся за знанием. Религия сформировалась как способ созерцать непознаваемое и жить рядом с ним, а вот теперь мы сменили убеждения на противоположные, которым мы преданы ничуть не меньше: привычку знать все, веру в то, что знание конкретно и что его можно достичь силой разума. Начиная с Декарта знание наделили невообразимой силой. Но в конце концов это не привело нас к власти над природой и владению ею, как он себе воображал. В конце концов знание сделало нас больными. Я, честно говоря, ненавижу Декарта и никогда не понимала, почему его аксиома считается незыблемой основой чего угодно. Чем больше он говорит о том, что надо выйти из леса по прямому пути, тем больше мне хочется потеряться в этом лесу, где мы когда-то жили, полные ощущения чудесного, и понимали, что это необходимо для настоящего осознания бытия и мира. А теперь нам остается только жить в бесплодных полях разума, а что до неизвестного, которое когда-то сияло вдали, на горизонте, воплощая наши страхи, но одновременно и наши надежды и устремления, мы можем только смотреть на него с отвращением.
Я выключила радио. Идея, которая после всего этого зародилась у меня в сознании, казалось, принесла облегчение. Что, если каждый из нас не существует в универсальном пространстве, подумала я, а рождается в одиночестве посреди наполненной светом пустоты, и мы сами нарезаем ее на кусочки, собираем лестницы, сады и вокзалы на собственный вкус, пока не обстругаем наше пространство, придав ему форму мира? Иными словами: что, если это человеческое восприятие и творческий инстинкт ответственны за создание мультивселенной? Или, может быть…
Что, если жизнь, которая, как нам кажется, проходит в бесчисленных длинных коридорах, залах ожидания и чужих городах, на террасах, в больницах и садах, в съемных комнатах и набитых поездах, на самом деле существует в одном-единственном месте, в одной точке, из которой мы видим сны обо всех этих других местах?
Не такая и сумасшедшая идея, по-моему. Чтобы растения росли и размножались, им нужно, чтобы нас привлекали их цветы, так почему бы пространству тоже не нуждаться в нас? Нам кажется, что мы завоевали его посредством наших домов, дорог и городов, но что, если это мы невольно подчиняемся пространству, его элегантному плану бесконечного расширения через сны конечных существ? Что, если это не мы движемся сквозь пространство, а пространство движется через нас, прядется на веретене наших разумов? И если это так, то где находится то место, где мы лежим и видим сны? Может, это резервуар в не-пространстве? Какое-то измерение, которого мы не осознаем? Или эта точка находится где-то в одном конечном мире, из которого родились и родятся миллиарды миров, у каждого своя, такая же банальная, как любое другое место?
И тут я поняла, что если есть такое место, из которого я вижу во сне свою жизнь, то это точно отель «Хилтон Тель-Авив».
Прежде всего, меня там зачали. После войны Судного дня, через три года после того, как мои родители поженились на сильном ветру на террасе «Хилтона», они жили в номере на шестнадцатом этаже отеля, когда уникальные обстоятельства, необходимые для моего рождения, внезапно сошлись воедино. И мать с отцом, очень смутно осознавая последствия, инстинктивно этими обстоятельствами воспользовались. Я родилась в больнице «Бет Исраэль» в Нью-Йорке. Но всего через год, плывя против течения, родители привезли меня обратно в «Тель-Авив Хилтон», и с тех пор я почти каждый год возвращаюсь в этот отель, стоящий на холме между улицей Га-Яркон и Средиземным морем. (Каждый год – это если считать, что я вообще оттуда уезжала.) Но если это место имеет для меня некую мистическую ауру, то дело не только в том, что там для меня началась жизнь или что позже я часто бывала там на каникулах. Еще я там однажды пережила такое, от чего мурашки идут по коже, опыт, который заставил меня острее воспринимать существование лазейки, небольшого разрыва в ткани реальности.
Это случилось в бассейне отеля, когда мне было семь лет. Бассейн этот находился на большой террасе над морем, питался соленой водой из этого моря, и я проводила там много времени. За год до того наш приезд совпал с пребыванием в отеле Ицхака Перлмана, и однажды утром после завтрака мы вышли и увидели, что он припарковался у глубокого конца бассейна и бросает мяч своим детям, которые по очереди прыгают в воду и пытаются его поймать. Вид великого скрипача в блестящей инвалидной коляске и смутное осознание того, что искалечивший его полиомиелит был как-то связан с плавательными бассейнами, привели меня в ужас. На следующий день я вообще отказалась идти в бассейн, а через день мы улетели из Израиля обратно в Нью-Йорк. На следующий год я вернулась в отель с ощущением смутной тревоги, но Перлман больше не появлялся. Плюс к тому в первый же день после прилета мы с братом обнаружили, что в бассейне полно денег – повсюду шекели, безмолвно поблескивающие на дне, словно слив бассейна подключен к банку «Га-Поалим». Все остававшиеся у меня страхи насчет плавания снял постоянный приток денег, которые можно было добыть. Как в любой хорошо работающей схеме, мы вскоре поделили обязанности и стали специализироваться: брат, на два года меня старше, стал ныряльщиком, а у меня был меньше объем легких и лучше зрение, так что я стала наводчиком. По моему указанию он нырял и шарил по мутному дну. Если я была права – а я была права примерно в шестидесяти пяти процентах случаев, – он в радостном возбуждении всплывал на поверхность, сжимая в руке монету.
Как-то после обеда, несколько раз подряд дав ему ложную наводку, я постепенно стала впадать в отчаяние. День близился к концу, наше время в бассейне почти закончилось. Брат мрачно бродил вдоль стенки у мелкого конца бассейна. Я не смогла удержаться и с середины бассейна закричала: «Вон там!» Я врала – я ничего не видела, мне просто очень хотелось порадовать брата, и я не смогла удержаться. Он с брызгами поплыл ко мне. «Прямо тут!» – крикнула я.
Он нырнул. Я знала, что на дне ничего нет, и, держась на плаву, уныло ждала, когда брат это тоже обнаружит. Прошло больше тридцати лет, но я отчетливо помню мучительное ощущение вины, которое испытывала в эти мгновения. Одно дело врать родителям, но так бессовестно предать брата – это уже нечто совсем другое.
Тому, что случилось потом, у меня нет объяснения. Никакого объяснения, кроме того, что, может быть, законы, за которые мы цепляемся, чтобы уверить себя, будто все именно такое, каким кажется, мешают нам воспринимать Вселенную более сложным образом – сложным постольку, поскольку он предполагает отказ от привычки втискивать мир в ограниченные пределы нашего понимания. Как еще объяснить, что, когда брат вынырнул и разжал пальцы, на ладони у него лежала сережка с тремя бриллиантами, пониже которых с золотой петли свисало рубиновое сердечко?
Все еще в мокрых купальных костюмах мы проследовали за матерью через холодные из-за работающих кондиционеров коридоры отеля до магазинчика H.Stern в вестибюле. Она объяснила ситуацию лысеющему ювелиру, тот посмотрел на нас с сомнением и пододвинул к нам по стеклянному прилавку поддон, выстланный синим бархатом. Мать положила в поддон сережку, и ювелир вставил в глаз лупу. Он изучал наше сокровище. Наконец он поднял голову, и огромный, увеличенный лупой глаз повернулся в нашу сторону. «Настоящая, – объявил он. – Золото восемнадцать карат».
Настоящая. Слово застревает в горле, и его никак не проглотить. Мне в тот момент не пришло в голову, что сережка ненастоящая в том смысле, в котором это имела в виду моя мать. Но только я знала, насколько она на самом деле далека от настоящей реальности, насколько невероятным было то, что мой брат ее нашел. Как она появилась в ответ на нужду в ней. Маленькие дети по природе своей не очень верят в неизменность реальности. С их точки зрения, у реальности разболтаны пружины; она может поддаться, если ее хорошенько попросить. Но постепенно детей учат думать по-другому, а мне уже было семь, я была достаточно большая, чтобы в целом принять тот факт, что реальность неподвижна и абсолютно безразлична к моим мольбам. И вот в последний момент в закрывающуюся дверь вставили ногу.
В Нью-Йорке мать заказала, чтобы сережку переделали в подвеску, и повесила на цепочку, чтобы я могла носить ее на шее. Я носила ее много лет, и, хотя мать этого не знала, подвеска напоминала мне о чьей-то неведомой воле, о складках, скрытых под поверхностью всего, что кажется плоским. Только год назад мы с братом узнали, что это отец бросал в бассейн те монеты – отец, который тогда обрушивал на нас иногда любовь, а иногда пугающую ярость, а мы не были готовы ни к тому, ни к другому. Я думала, что подвеска пропала, но она нашлась, когда родители освободили банковский сейф, где хранили часть украшений моей матери. Подвеска вернулась ко мне в крошечном мешочке вместе с одной из вездесущих этикеток работы моего отца, распечатанной давным-давно на его любимом карманном принтере Brother P-touch: «Подвеска Николь, найдена в бассейне “Хилтона”». Подвеска заставила нас погрузиться в воспоминания, и именно тогда отец небрежно упомянул, что это он бросал в бассейн монеты. Он удивился, что мы так об этом и не догадались. Но нет, к сережке с рубиновым сердечком он никакого отношения не имеет.
В тот момент, когда мне пришла в голову мысль, что на самом деле я нахожусь в «Хилтоне» и вижу сны о своей жизни, у меня, как я уже упоминала, был сложный период как в жизни, так и в работе. В то, во что я позволила себе верить – в неуязвимость любви, в силу повествования, которая могла провести людей по жизни вместе, не разводя их в разные стороны, в то, что семейная жизнь по сути своей есть благо, – я больше не верила. Я сбилась с пути. Так что теория, которая утверждала, что я всегда надежно находилась и нахожусь в конкретном месте и мне только снится, что я сбилась с пути, меня очень привлекала. Я закончила писать книгу и не начала новую, и я знала, что мне могут понадобиться годы, чтобы добраться до следующей книги. В такие утомительные и бессвязные периоды жизни мне иногда кажется, что я чувствую, как мой разум рассыпается на части. Мысли мои становятся беспокойными, воображение мечется, подбирает какие-то детали, потом решает, что они бесполезные, и снова их бросает.
В этот раз, однако, творилось что-то совсем другое. «Хилтон» застрял у меня в сознании, как пробка, и много месяцев, когда я садилась писать, ничего другого мне в голову не приходило. День за днем я дисциплинированно являлась к письменному столу – то есть в итоге являлась к тель-авивскому «Хилтону». Сначала это было интересно: вдруг в этой идее что-то есть? Потом, когда ничего в ней не обнаружилось, ситуация стала утомительной. И наконец она начала меня бесить. Отель никуда не уходил, но я ничего не могла из него выжать.
И не просто какой-нибудь отель – массивный бетонный прямоугольник на ходулях в стиле брутализма, господствующий над побережьем Тель-Авива. Вдоль длинных сторон прямоугольника тянутся балконы: четырнадцать вертикальных рядов, двадцать три горизонтальных. С южной стороны решетку эту ничто не нарушает, а вот с северной на двух третях длины ее рассекает глухая бетонная башня, которую словно вставили в последний момент, чтобы здание одобрили даже самые правоверные бруталисты. Она поднимается над крышей отеля, и с южной стороны на ней расположена эмблема «Хилтона». Верхушка башни увенчана антенной, кончик которой по ночам светится красным, чтобы в нее не врезались легкие самолеты, направляющиеся в аэропорт Сде-Дов. Чем дольше смотришь на этого монстра, стрелой крана выступающего на берег, тем больше кажется, что он служит какой-то более высокой цели, будь то геологическая или мистическая, о которой можно только догадываться, – чему-то, что касается не нас, а сущностей, гораздо более значительных. Если смотреть с юга, отель одиноко высится на фоне синего неба, и в неумолимой решетке его балконов, кажется, зашифровано послание не менее загадочное, чем то, которое мы так пока и не разгадали в Стоунхендже.
Именно в этом монолите на полгода застряло мое сознание. Началось это с неожиданной идеи, что нашу жизнь мы видим во сне, находясь при этом в одной точке, но постепенно эта фантазия превратилась в тревожное ощущение, что я привязана к этой точке, заперта в ней и не могу получить доступ к снам о других пространствах. День за днем, месяц за месяцем игла моего воображения процарапывала все более глубокую канавку. Мне сложно было объяснить даже себе самой, а не то что кому-то другому, почему я так зациклилась на этой теме. Отель постепенно становился нереальным. Чем сильнее я цеплялась за него, застревала в бесполезной попытке выжать из него что-нибудь, тем больше он казался метафорой, к которой я не могла найти ключ. И тем больше казалось, что это, собственно, и есть мой разум. Отчаянно ища облегчения, я представила себе потоп, который заставит «Хилтон» оторваться от берега.
А потом, утром в начале марта, из Израиля позвонил Эффи, кузен моего отца. Уйдя в отставку из Министерства иностранных дел, Эффи сохранил привычку читать три-четыре газеты в день. Иногда он натыкался на упоминания обо мне и тогда звонил. В этот раз мы обсудили колит его жены Наамы, результаты недавних выборов и делать ли ему артроскопическую операцию на колене. Когда разговор наконец добрался до моих проблем и Эффи поинтересовался, как идет моя работа, я внезапно рассказала ему о своей борьбе с «Хилтоном» и о том, как он меня преследует. Я редко говорю о работе, пока ею занимаюсь, но Эффи четыре десятилетия, с тех самых пор, как отель открылся в 1965 году и мои дедушка с бабушкой стали там останавливаться, сидел с моей семьей в вестибюле, у бассейна и в ресторане «Царь Соломон» чаще, чем можно было упомнить, и я подумала, что уж кто-кто, а он поймет ту странную власть, которую имеет надо мной «Хилтон». Но именно в этот момент его отвлек звонок на мобильник от внучки, и после того, как он немного с ней поговорил и вернулся ко мне, мы переключились на ее первые успехи в качестве певицы кабаре.
Наш разговор подошел к концу. Эффи попросил меня передать привет родителям. Я уже собиралась повесить трубку, когда он сказал, небрежно, словно вспомнил какую-то неважную семейную новость, о которой чуть не забыл упомянуть:
– Ты слышала, что на прошлой неделе оттуда упал человек и разбился насмерть?
– Откуда?
– Ты же говорила про «Хилтон», так?
Я решила, что речь идет о самоубийстве, однако позже, не зная ничего о погибшем, даже имени, я начала гадать, не был ли это несчастный случай. Длинные стороны прямоугольного здания отеля смотрят одна на север, другая на юг, но их окна и балконы выступают зубчиками, чтобы обеспечить вид на Средиземное море, лежащее к западу. Так можно увидеть часть моря, но когда смотришь в окно – все равно, на север ли, в сторону порта Тель-Авив, или на юг, к Яффе, – испытываешь раздражение, потому что моря видно лишь небольшой кусочек и тебе не дают разглядеть его как следует. Мало кто из гостей отеля не ругает его архитекторов. Я сама в состоянии фрустрации не раз открывала раздвижную дверь и выходила на балкон, откуда больше обзор. Но даже там чувство неудовлетворенности остается, потому что все равно невозможно посмотреть на море и горизонт прямо, а этого требует каждый атом твоего организма. Остается только высунуться, перегнувшись через перила балкона и вытянув шею. Таким вот образом, стремясь лучше разглядеть волны, которые принесли сюда кедры из Ливана и понесли Иону в Фарсис, легко можно высунуться слишком далеко – достаточно далеко для того, чтобы упасть.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?