Текст книги "В сумрачном лесу"
Автор книги: Николь Краусс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Эффи обещал, что попробует найти газетную вырезку, но это было маловероятно: Наама всегда выносила мусор по воскресеньям, а он прочел заметку как минимум неделю назад. Я не нашла упоминаний об этой смерти ни в «Га-Арец», ни в Ynet, ни в любом другом источнике израильских новостей онлайн на английском языке. После обеда я написала своему другу Матти Фридману, журналисту из Иерусалима, родившемуся в Торонто, и попросила посмотреть в израильской прессе сообщения о смерти в «Хилтоне». Из-за разницы во времени я получила его ответ только следующим утром. Он написал, что не смог ничего найти. Уверена ли я, что дело было в «Хилтоне»?
Я уже сомневалась в надежности обещаний Эффи, и у меня были на то причины. Все мое детство он проработал консулом Израиля в разных странах, каждая последующая меньше предыдущей – сначала Коста-Рика, потом Свазиленд и, наконец, Лихтенштейн, после которого ему оставалось только выйти в отставку. Он был старше отца на двенадцать лет, и скудное питание по карточкам во время Второй мировой не позволило ему вырасти – он дотянул только до ста пятидесяти сантиметров. В детстве я считала, что не только его маленький рост связан со странами, где он работал, но и всё в этих маленьких странах такого же уменьшенного формата, как кузен отца, – машины, двери и стулья, крошечные фрукты и домашние тапочки детских размеров, которые заказывались на заводах более крупных стран. Иными словами, мне казалось, что Эффи жил в слегка выдуманном мире, и это впечатление, как и многие другие сложившиеся в детстве, так никогда меня полностью и не покинуло. Скорее оно только усилилось, когда Эффи перезвонил мне через несколько дней. Он всю жизнь вставал на рассвете – ночь, как и все остальное, была для него слишком велика, – так что не стеснялся звонить рано, но в тот день в семь утра я уже была за рабочим столом.
В трубке послышался рев, я не могла разобрать, что говорили на том конце.
– Что это было? – перебила я его. – Я не расслышала начало фразы.
– Истребители. Подожди секунду. – Послышался глухой звук от руки, прикрывшей трубку. Потом Эффи снова заговорил: – Учебные полеты, наверное. Теперь ты меня слышишь?
Статья не нашлась, сказал Эффи, но случилось кое-что другое, что, как ему кажется, будет мне гораздо интереснее. Ему вчера позвонили, сказал он.
– Неожиданно, как из глубины, – добавил он. Эффи очень любил английские идиомы, но чаще всего в них путался. – Звонил Элиэзер Фридман. Мы с ним вместе работали на Аббу Эбана. Я ушел, а Элиэзер остался, когда Эбан стал министром иностранных дел. Он связался с разведкой. Потом вернулся в университет и стал профессором литературы в университете Тель-Авива. Но ты же знаешь, как это бывает, – он никогда окончательно не порывал своих связей с «Моссад».
Пока Эффи говорил, я смотрела в окно. Все утро штормило, но дождь утих, и небо прояснилось, пропуская мягкие лучи солнца. Я работала на верхнем этаже, в комнате, которая смотрела на крыши соседних домов. Пока Эффи говорил, рассказывая мне, что его друг хочет встретиться, напротив внезапно открылся люк, и мой сосед вылез на влажную серебристую шкуру своей безупречно чистой крыши. На нем был темный костюм, как будто он шел к себе в офис на Уолл-стрит. Не проявляя ни капли осторожности, этот высокий тощий мужчина с северных равнин Голландии подошел к краю крыши в своих отполированных строгих черных туфлях. Тщательно, словно хирург, он натянул синие резиновые перчатки. Потом повернулся ко мне спиной, полез в карман, словно собираясь ответить на звонок телефона, и достал пластиковый пакет. Стоя на самом краю скользкой крыши, он поглядел вниз. На мгновение мне показалось, что он собирается прыгнуть. А если не собирается, то уж точно он поскользнется в своих гладких кожаных туфлях. Но в конце концов произошло только вот что: он опустился на колени и начал выуживать влажные листья из водосточной трубы. Этот процесс, в котором, казалось, был какой-то скрытый смысл, продолжался три или четыре минуты. Закончив, он завязал пакет, деловито вернулся к открытому люку, спустился спиной вперед и закрыл люк за собой.
– Так что ты думаешь? – говорил тем временем Эффи.
– О чем?
– Ты с ним поговоришь?
– С кем, с твоим другом из «Моссад»?
– Я же сказал, он хочет кое-что обсудить.
– Со мной? – Я рассмеялась. – Ты шутишь.
– Ни капельки, – сказал он серьезно.
– Чего он хочет?
– Он мне не говорит. Хочет разговаривать только с тобой.
Я вдруг подумала, что Эффи, возможно, начинает терять контакт с реальностью – ему уже семьдесят девять, разум не вечен. Хотя нет, наверняка он просто преувеличивает, как обычно. В конце концов выяснится, что это не его друг был агентом «Моссад», а друг его друга. Или что его друг только доставлял почту в офисы «Моссад», или выступал у них на праздничных вечеринках.
– Хорошо, дай ему мой телефон.
– Он хочет знать, не планируешь ли ты в ближайшее время приехать в Израиль.
Я сказала Эффи, что у меня таких планов нет, и тут внезапно поняла, что у меня вообще никаких планов нет и уже какое-то время не получается их строить. Когда я открываю на экране календарь, там практически ничего не значится, кроме дел, связанных с детьми. Чтобы что-то планировать, нужно быть в состоянии представить себя в будущем, которое является продолжением настоящего, а я, похоже, перестала подобные вещи представлять, не уверена, то ли от неспособности, то ли от нежелания. Но Эффи, конечно, не мог всего этого знать. Он знал только, что до сих пор я часто ездила в Израиль – мой брат теперь жил с семьей в Тель-Авиве, и у сестры тоже была там квартира, где она проводила часть года. Кроме них в Тель-Авиве у меня было много близких друзей, и мои дети уже так много времени там провели, что тоже встроили это место в ландшафт своего детства.
– Может, я и приеду скоро, – сказала я, не придавая этим словам особого значения. Эффи ответил, что поговорит с Фридманом и свяжется со мной, и его словам я тоже не придала особого значения.
На мгновение мы оба замолчали, а за окном вдруг стало ярче, как будто лучи света промыли водой. Потом Эффи напомнил мне передать отцу, чтобы тот ему позвонил.
Месяцем позже я попрощалась с мужем и детьми и прилетела из Нью-Йорка в Тель-Авив. Идея все-таки поехать туда пришла мне в голову посреди ночи, во время одного из долгих промежутков вне времени, когда спать не хочется совершенно, но при этом усталость все нарастает. Если точно, в три утра я вытащила чемодан из кладовки внизу и сложила туда некоторое количество одежды, не поговорив с мужем и не позвонив в авиакомпанию насчет подходящего рейса. Потом я наконец уснула и совсем забыла про чемодан, так что, когда проснулась, его полные надежды квадратные очертания у двери стали сюрпризом не только для мужа, но и для меня. Таким образом я обошла невозможность планирования. Я, получалось, уже ехала, проскочив эту стадию, которая потребовала бы от меня убежденности и способности выражать свои мысли – качеств, которые сейчас были мне недоступны.
Когда сыновья спросили, зачем я еду, я сказала, что мне нужно кое-что исследовать для книги. «И о чем книга?» – спросил младший. Он все время писал истории, часто по три в день, и в отношении собственного творчества его такой вопрос не смутил бы. Долгое время он писал слова так, как ему казалось, что они пишутся, к тому же без пробелов, что, подобно бесконечной цепочке букв в Торе, позволяло бесконечно интерпретировать его сочинения. Он начал нас спрашивать, как что пишется, только когда стал пользоваться электрической пишущей машинкой, словно этого требовала от него именно она. Машинка, которую ему подарили на день рождения, была окутана аурой профессионализма, с клавишей пробела, служившей сыну упреком, и она требовала, чтобы то, что на ней напечатано, было понятным. А вот чувства самого сына по этому поводу оставались неоднозначными. Когда он писал от руки, то возвращался к прежним привычкам.
Я сказала ему, что книга связана с «Хилтоном» в Тель-Авиве, и спросила, помнит ли он этот отель, где мы иногда останавливались с моими родителями. Он покачал головой. В отличие от старшего сына, у которого память была на редкость цепкая, младший, судя по всему, мало что запоминал из своей жизни. Я предпочитала не рассматривать это как врожденный недостаток, а считать, что он слишком поглощен изобретением иных миров, чтобы обращать внимание на то, что творится в том единственном мире, на который он почти не мог влиять. Старший хотел знать, зачем мне исследовать отель, где я столько раз была, а младший хотел знать значение слова «исследовать». Конечно, мои дети творческие личности. В конце концов, количество творческих личностей в мире резко увеличилось, теперь мало кто не творческая личность; направив все наше внимание внутрь себя, мы направили внутрь себя и нашу надежду, поверив, что смысл можно найти или создать внутри. Отрезав себя от всего, что непознаваемо и действительно может наполнить нас восторгом и ужасом, мы в состоянии удивляться только нашим собственным творческим возможностям. Прогрессивная и весьма креативная частная школа, куда ходили мои дети, в основном занималась тем, что учила детей верить в то, что они творческие личности, и никак иначе. Однажды, когда мы по пути в школу разговаривали о моем отце, младший сын внезапно остановился и посмотрел на меня ошеломленно. «Разве это не потрясающе? – спросил он. – Нет, ты только подумай: дедушка – доктор. Доктор!»
Когда они пошли спать, я позвонила в «Хилтон» выяснить, не найдется ли у них номер. Если я собиралась писать роман о «Хилтоне», или использовать «Хилтон» в качестве прототипа, или даже стереть «Хилтон» с лица земли, то логичное место, чтобы наконец начать писать, решила я, – это, собственно, сам «Хилтон» и есть.
На рейс «Эль Аль», как обычно, продали билетов больше, чем было мест, так что еще до взлета атмосфера стояла напряженная и враждебная. Напряжение росло, да и от того, что в тесном помещении вместе сидели ортодоксальные евреи и нерелигиозные люди, ситуация не улучшалась. В последние несколько недель сначала израильская армия застрелила молодого палестинца, за этим последовали жестокие убийства как израильской, так и палестинской молодежи, сделавшие длинную цепь безжалостной мести еще длиннее. На Западном берегу сносили дома, из сектора Газа выпускали ракеты, и некоторые из них долетели даже до неба над Тель-Авивом, где их уничтожили израильские ракеты-перехватчики. Вокруг меня никто об этом не говорил – сценарий был слишком знакомый. Однако меньше чем через час после начала полета напряжение прорвалось скандалом между правоверной еврейкой в тускло-коричневом платке и студенткой, которая откинула спинку своего кресла. «Не лезь ко мне на колени!» – завизжала правоверная, колотя кулаками по спинке кресла девушки. Американский пассажир лет сорока с небольшим тронул женщину за плечо, пытаясь ее успокоить, но от этого нового оскорбления – правоверной еврейки не может касаться ни один мужчина, кроме ее мужа, – у нее чуть не начался припадок. В конце концов только старший стюард, которого обучили справляться не только с потерей давления в кабине или угонщиками, но и с социальными трениями, сумел успокоить женщину, найдя пассажира, который готов был поменяться с ней местами. Пока разворачивались эти события, пожилая пара, сидевшая от меня через проход, неутомимо грызлась, как грызлась, похоже, уже полвека. («Откуда я знаю, черт возьми? Оставь меня в покое. Не разговаривай со мной», – зло сказал муж, но жена, не обращая внимания на его оскорбления, продолжала к нему приставать.) Некоторых из нас задевают слишком часто, а некоторых – слишком редко: правильного баланса, кажется, невозможно достичь, и именно от его отсутствия в конечном счете и рассыпается большинство отношений. Женщина, сидевшая перед супружеской парой, надела на сжатый кулак парик и спокойно расчесывала его медные пряди, не отрывая взгляда от маленького экрана на спинке кресла перед ней, по которому бегал Рассел Кроу в металлической юбке гладиатора. Закончив с волосами, она достала из-под ног синтетическую болванку, надела на нее шейтл[5]5
Шейтл – парик, который носят многие замужние ортодоксальные еврейки.
[Закрыть] и с беззаботностью, плохо сочетавшейся с тем, как тщательно она его расчесывала, забросила в верхнее багажное отделение рядом с набитой до отказа сумкой, принадлежавшей разговорчивой жене и втиснутой на место только силами трех мальчиков-подростков, которые летели в Израиль по программе «Таглит».
Двенадцатью часами позже Меир, таксист, который забирал мою семью из аэропорта Бен-Гурион уже тридцать лет, встретил меня возле зоны получения багажа. С тех пор как, учась в колледже, я провела лето в испанской семье в Барселоне, Меир стал обращаться ко мне по-испански, поскольку в детстве он говорил с родителями на ладино и его испанский был лучше и его английского, и моего иврита. С годами я забыла даже те крохи испанского, которые когда-то знала, так что если раньше я его еще кое-как понимала, то сейчас не понимала его практически никак. Как только мы отъехали от тротуара, он начал взволнованно и длинно рассказывать о ракетах и успехе «Железного купола», а я делала вид, будто понимаю, что он говорит, потому что уже поздно было что-то объяснять.
В Тель-Авиве стояла зима, поэтому город лишен был всякой логики – он же немыслим без солнца и моря, этот средиземноморский город, который никогда не спит, и чем позже, тем лихорадочнее в нем кипит жизнь. Вдоль улиц летели по ветру грязные листья и страницы старых газет; иногда люди ловили их в воздухе и клали на голову, чтоб защититься от периодически лившего дождя. В квартирах было холодно – там везде каменные полы, и в жаркие месяцы, кажущиеся бесконечными, невозможно представить, что когда-нибудь будет холодно, так что никто и не думает устанавливать центральное отопление. Я открыла окно такси Меира, и в морском воздухе, перемешанном с дождем, почти уловила металлический запах электрообогревателей, спирали которых, светящиеся оранжевым, мерцали в жилых квартирах, словно искусственные сердца, постоянно грозя взорваться или как минимум устроить всему городу короткое замыкание.
Мы ехали по улицам, и я снова видела знакомые очертания всего израильского: эти подбородки, эту осанку, здания, деревья, будто странные условия, при которых приходилось выживать в этом маленьком уголке Ближнего Востока, создали единую форму – твердую и решительную форму того, что живет и процветает в противостоянии.
Зачем я все-таки приехала в Тель-Авив? В любой ситуации у человека обязательно должна быть причина делать то, что он делает. Даже когда мотива вроде бы нет, позднее скрытая архитектура сюжета и его отзвуки всегда показывают, что мотив был. Повествование не терпит бесформенности точно так же, как свет не терпит тьмы, – оно представляет собой противоположность бесформенности, так что никак не может по-настоящему ее передать. Хаос – это единственная истина, которой повествование никогда не воздает должное, потому что при создании хрупких повествовательных структур, открывающих столько истин о жизни, та часть истины, которая относится к бессвязности и беспорядку, должна быть сокрыта. Мне все больше и больше казалось, что в том, что я пишу, степень искусственности выше степени истины, что цена, которую платишь за придание формы чему-то по своей сути бесформенному, сродни цене укрощения животного, которое без этого слишком опасно, чтобы с ним жить. Истинную сущность животного, которое сломали, можно наблюдать с более близкого расстояния, не боясь агрессии, но это уже будет сущность, дух которой изменился. Чем больше я писала, тем более сомнительными мне казались осмысленность и продуманная красота, достигаемые механизмами повествования. Я не хотела от них отказываться, не хотела жить без их утешения. Но я хотела использовать их в такой форме, которая могла содержать бесформенное, чтобы его можно было сделать ближе, как делают ближе смысл, и попытаться с ним разобраться. Эту цель можно было бы считать невозможной, но на самом деле она всего лишь неуловима, так что я не могла отказаться от своих устремлений. Казалось, «Хилтон» обещает стать такой формой – домом разума, который наколдовывает мироздание, – но в итоге я не сумела наполнить его хоть каким-то смыслом.
Погрузившись в эти размышления под журчание испанской речи Меира, которая накатывала на меня волнами вздымающихся и падающих слогов, я и не заметила, что мы уже подъехали к настоящему «Хилтону» и движемся по подъездной дорожке. Только когда мы остановились под бетонным козырьком над входом в вестибюль и мой взгляд упал на огромную вращающуюся дверь, заключенную в стальной цилиндр, над которым виднелись слова «Хилтон Тель-Авив», меня вдруг накрыло осознание того, как это странно – сюда приехать. Я уже столько месяцев провела в отеле мысленно, что теперь его реальное, физическое воплощение воспринималось как диссонанс; и в то же время отель был – не мог не быть – мне знаком до мелочей. Фрейд называл такое пересечение ощущений Unheimliche – это немецкое слово характеризует предчувствие страха гораздо точнее, чем термин «зловещее», который часто используют в переводах. В колледже я читала его статью на эту тему, но очень смутно ее помнила, а когда я добралась до своего номера, то сил у меня хватило только на то, чтобы лечь спать. Кроме того, теперь, когда я наконец оказалась в отеле, вся его обстановка: коридоры, устланные коврами, безликая мебель и пластиковые ключи-карты – показалась мне настолько прозаичной, что я невольно почувствовала себя глупо, вспоминая абсурдную навязчивую идею, терзавшую меня в последние месяцы.
Тем не менее следующим утром, позвонив домой и поговорив с детьми, я нашла статью Фрейда – теперь она показалась мне ключевым источником информации для «хилтонского» романа, и без нее никак нельзя было к нему приступить. Улегшись поперек гостиничной кровати, я начала читать про этимологию немецкого слова, происходящего от Heim, «дом», так что heimlich значит «знакомый, родной, принадлежащий дому». Фрейд написал свое эссе в ответ на работу Эрнста Йенча, который описывал Unheimliche как противоположность heimlich – то есть как результат встречи с новым и неизвестным, которое рождает чувство неуверенности, непонимания того, «где ты есть». Но хотя heimlich может означать «знакомый» и «как дома», его вторичное значение, указывает Фрейд, включает в себя «скрытый», «не выставляемый на обозрение», а также «раскрыть или разгласить тайну» и даже «скрытое от познания» (словарь Гримма), так что по мере того, как heimlich разворачивает все оттенки смысла, оно постепенно сливается со своей противоположностью – словом unheimlich, которое немецкий писатель Шеллинг определил как «название для всего, что должно было оставаться… тайным и сокровенным, но выдало себя».
Из всех обстоятельств, которые могут вызвать ощущение зловещего, первым делом Фрейд упоминает идею двойника. И тут меня как стукнуло: я вспомнила случившееся полгода назад, когда я пришла домой и поняла, что я уже там, – именно это переживание и начало цепочку мыслей, которая привела меня сюда, в «Хилтон». Другие примеры, которые упоминает Фрейд, – это невольное возвращение в ту же самую ситуацию и повторение чего-то случайного, что создает ощущение рокового или неизбежного. Общее во всех этих случаях – тема повтора; и, подойдя к сути своего исследования, Фрейд наконец определяет Unheimliche как особую тревогу, рождающуюся именно от повторного появления чего-то подавленного. В анналах этимологии, где heimlich и unheimlich оказываются одним и тем же, мы находим, как объясняет нам Фрейд, секрет этой особой тревожности, которая возникает от встречи не с новым и незнакомым, а скорее с чем-то знакомым и давним, что было отчуждено сознанием в процессе подавления. «Что-то, что должно было оставаться скрытым, но тем не менее стало явным».
Я закрыла ноутбук и вышла на балкон. Но там, когда я глянула на каменную дорожку двенадцатью этажами ниже и вспомнила человека, который, возможно, сломал тут позвоночник или разбил голову, меня накрыл внезапный приступ тошноты. Вчера, направляясь на вечернюю прогулку под мелким дождем, я заметила в вестибюле управляющего отелем и чуть было не догнала его, чтобы расспросить о несчастном случае. Однако он остановился пожать руку гостю, и я увидела, что он излучает спокойную уверенность, вызванную, как мне показалось, тем, что он знает мысли гостей лучше, чем они знают сами себя, понимает их желания и даже их слабости и в то же время делает вид, будто не знает всего этого, так как главный секрет его работы состоит в умении заставить гостя почувствовать, что это он, гость, контролирует ситуацию, он просит и получает и именно его требования заставляют всех суетиться. Глядя на управляющего за работой, на то, как он деликатно скрывает свой явно острый ум, как блестит на свету золотой значок у него на лацкане, обозначающий какой-то особый уровень достижений, я поняла, что все равно ничего от него не добьюсь. Если один из его гостей упал или спрыгнул вниз и разбился насмерть, наверняка этот управляющий сделал все, что в его силах, чтобы не дать этой новости распространиться и обеспокоить остальных гостей, точно так же, как сейчас он делает все возможное, чтобы они могли игнорировать периодический ракетный обстрел из сектора Газа: в конце концов, все равно эти ракеты через несколько секунд прямо у нас над головами превратятся из реальных в нереальные, а в качестве свидетельства их существования останется только сверхзвуковой хлопок.
Теперь снова выглянуло солнце, и мир стал четче в сиянии его разума. Нигде ни следа никакого беспорядка. На зелено-голубой поверхности воды поблескивают лучи света. Как часто я смотрела на этот вид? Гораздо чаще, чем могла припомнить, это уж точно. Если Фрейд прав и ощущение зловещего появляется, когда нечто подавленное снова выходит на свет, то что может быть более unheimlich, чем возвращение туда, откуда, как ты понимаешь, возможно, никогда и не уезжал?
Heim – дом. Да, то место, где ты всегда был, которое всегда скрыто от твоего сознания, только так и можно назвать, правда? Но с другой стороны, дом ведь становится домом, только когда его покидаешь, потому что только на расстоянии и только возвращаясь, мы можем узнать то место, где скрывается наше истинное «я».
А может, я не в том языке искала ответ. На иврите «мир» будет «олам», а я теперь вспомнила, что отец мне как-то рассказывал – это слово происходит от корня «алам», означающего «прятать» или «скрывать». Изучая область, где heimlich и unheimlich переходят одно в другое и высвечивают тревожность (что-то, что должно было быть скрыто, но тем не менее вышло на свет), Фрейд почти коснулся мудрости своих еврейских предков. Однако его связывали немецкий язык и тревоги современного разума, так что он не дотянулся до их радикализма. Для древних евреев мир всегда был одновременно скрыт и проявлен.
Два дня спустя, когда я наконец встретилась с Элиэзером Фридманом, я опаздывала больше чем на полчаса. Мы договаривались встретиться за завтраком в «Фортуна дель Маре», в нескольких минутах ходьбы от «Хилтона». Но я смогла уснуть только в три утра, не услышала звонка будильника и проснулась, когда Фридман позвонил мне в номер. Мы разговаривали впервые – до сих пор все переговоры велись через Эффи, – но его акцент, израильский, со следами влияния немецкого в детстве, был мне хорошо знаком по бабушке и ее подругам, к которым она водила меня маленькую: двери их квартир выходили в Тель-Авив, но коридоры всегда вели в затерянные уголки Нюрнберга и Берлина.
Я сбивчиво извинилась, оделась и побежала на берег через черный ход отеля. Я уже бывала в этом ресторане – маленькое местечко в итальянском стиле, всего несколько столиков с видом на мачты парусных судов у пристани. За дальним столиком в углу сидел невысокий мужчина с венчиком тонких седых волос; все краски ушли у него в темные густые брови. От ноздрей две глубокие морщины шли к резко опущенным уголкам губ. В целом все это выглядело как воздействие силы тяжести, непреодолимое, пока дело не доходило до подбородка, гордо выдававшегося вперед. Он был одет в походный жилет со множеством карманов, хотя, судя по трости, аккуратно зацепленной за край стола возле его правой ноги, пора походов для него давно осталась позади. Я торопливо подошла к его столу и снова начала извиняться.
– Садитесь, – сказал Фридман. – Если не возражаете, я вставать не буду, – добавил он. Я пожала протянутую мне толстопалую руку и села напротив, все еще стараясь отдышаться. Неловко расстегивая пуговицы джинсовой куртки, я чувствовала, что он неотрывно изучает меня.
– Вы моложе, чем я думал.
Я удержалась и не сказала, что он примерно настолько старый, насколько я и думала, и что я уже не настолько молода, насколько выгляжу.
Фридман подозвал официантку и настоял, чтобы я заказала себе что-нибудь на завтрак, хоть мне и не хотелось есть. Наверное, себе он уже что-то взял, и согласилась – неловко, если он будет есть один. Но когда официантка вернулась, она принесла мне тарелку, а ему только чашку чаю. Несмотря на маленький рост – неудивительно, что они с Эффи сдружились, – в нем было что-то властное. Однако когда он поднял ложку и принялся выжимать чайный пакетик, мне показалось, что рука у него дрожит. А вот серые глаза, казавшиеся больше за дымчатыми стеклами очков, похоже, ничего не упускали.
Он не стал тратить время на светскую болтовню и сразу начал задавать мне вопросы. Я не ожидала, что меня будут интервьюировать. Тем не менее меня заставила раскрыться не только его властность, но и то, с каким вниманием он слушал мои ответы. День был ветреный, парусники у пристани слегка покачивались и побрякивали, а гребни волн бились о мол. И внезапно я начала делиться с ним своими воспоминаниями об Израиле, историями, услышанными от отца о его детстве в Тель-Авиве, я говорила о своих взаимоотношениях с городом, который часто кажется мне моим истинным домом куда больше, чем любое другое место в мире. Он спросил, что я имею в виду, и я попыталась объяснить: здесь мне с людьми комфортно, как никогда и нигде в Америке, потому что все можно потрогать, очень мало что прячется или сдерживается, люди жадно вступают в любое предложенное им взаимодействие, не важно, насколько оно хаотично или эмоционально, и эта открытость и непосредственность заставляют меня чувствовать себя более живой и менее одинокой; наверное, они просто показывают мне, что можно жить подлинной жизнью. В Америке возможно многое, что невозможно в Израиле, но в Израиле невозможно ничего не чувствовать, не вызывать эмоций, идти по улице и не существовать. Однако моя любовь к Тель-Авиву этим не ограничивается, сказала я ему. Беззастенчивое обветшание зданий, смягченное ярко-розовыми бугенвиллеями, которые растут поверх ржавчины и трещин, провозглашая, что случайная красота важнее приличного внешнего вида. Этот город не позволяет себя ограничивать; здесь в любом месте совершенно неожиданно можно наткнуться на островки сюрреального, где твой рассудок взрывают, как брошенный чемодан в аэропорту Бен-Гурион.
В ответ на все это Фридман кивнул и сказал, что он не удивлен, что он всегда чувствовал в моем творчестве внутреннее сродство с этим городом. И только после этого он наконец повел разговор о моих книгах и о том, зачем он попросил меня о встрече.
– Я читал ваши романы. Мы все читали, – сказал он, обводя жестом остальные столики ресторана. – Вы продолжаете еврейскую линию в литературе, и поэтому мы все вами гордимся.
Кто эти «мы», было не совсем ясно, потому что в ресторане никого не было, кроме старой собаки с пыльной кудрявой шерстью, которая лежала на боку в лучах солнечного света. Тем не менее комплимент на меня подействовал, как тысячелетиями действовал на отпрысков еврейского народа. В каком-то смысле я была польщена. Я действительно хотела радовать. С детства я понимала: надо быть хорошей и делать все возможное, чтобы родители мной гордились. Вряд ли я когда-либо пыталась разобраться, зачем это надо, просто чувствовала, что таким образом затыкаю дыру, через которую иначе может проникнуть тьма, и эта тьма всегда угрожала затянуть внутрь себя моих родителей. Однако, принося домой пачки похвал и наград и наполняя родителей гордостью, я испытывала гнев из-за того, что на меня возложили такую ношу и что требовались такие ухищрения, чтобы ее нести. Я слишком хорошо понимала, что меня загнали в угол. Первого еврейского ребенка связали путами и чуть не принесли в жертву ради чего-то более важного, чем он сам, и с тех самых пор, как Авраам – ужасный отец, но хороший еврей – спустился с горы Мориа, в воздухе повис вопрос, какими дальше должны быть путы для еврейских детей. Если и нашлась оговорка, позволяющая избежать Авраамова насилия, то такая: пусть путы будут невидимыми, пусть не будет доказательств, что они вообще существуют, только по мере того, как ребенок растет, пусть они становятся все более мучительными, пока в один прекрасный момент ребенок не опустит взгляд и не поймет, что это его собственная рука затягивает путы. Иными словами, пусть еврейские дети связывают себя сами. И для чего же? Не ради красоты, как китайцы, и даже не для Господа или мечты о чуде. Мы связываем, и нас связывают, потому что путы связывают нас с теми, кого такие же путы связывали до нас, и с теми, кого связывали еще раньше, и еще, и еще, и эта цепь из пут и узлов тянется назад на три тысячи лет – вот как долго мы мечтали разрубить ее и вырваться на свободу, выпасть из этого мира в другой, где нас не будут сдерживать и сковывать ради того, чтобы мы соответствовали прошлому, а позволят свободно и безудержно расти в направлении будущего.
Но теперь добавилось кое-что еще. Потребность, чтобы твои родители тобой гордились, сама по себе достаточно деформирует, но когда на тебя давят еще и ожидания всего твоего народа – это уже явление другого порядка. Начиналось для меня писательство совсем не так. Лет в четырнадцать или пятнадцать я уцепилась за него как за способ организовывать себя – не просто исследовать и совершать открытия, но сознательно растить себя. Конечно, это было для меня серьезным занятием, но в то же время игрой и удовольствием. Однако с течением времени, когда мое прежде неприметное и специфичное занятие стало профессией, мои отношения с ним изменились. Уже недостаточно было видеть в нем ответ на внутреннюю потребность; понадобилось, чтобы оно вмещало в себя многие другие вещи, отвечало на другие запросы. И по мере того как писательство мое достигало успеха, то, что началось как акт свободы, стало очередными путами.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?