Текст книги "Вечное возвращение"
Автор книги: Николай Бизин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Причём – ей не надо было вступать в круг света, она сама была свет.
Тесна была келья; но – прозрачная и тонкая как паутинка женщина повела себя в ней так, как поводья ведут арабского скакуна: словно бы сами собой стали растилаться перед ней горизонты! И тотчас вокруг кельи опять настала (ибо везде и со всех сторон света приступила к своему хороводу теней) метель.
Монах услыхал их обеих: и метель, и незваную гостью. Спросил, умной молитвы своей не прервав; но – ликом своим отвернувшись от Спаса:
– Откуда вы? – и как славно в коротком вопросе переплелись слова мирские и не от мира, а так же прошлые и будущие слова.
– Из Ростова. Бежали от московских бояр, – она легко улыбнулась его ещё неосознанному кощунству (ведь она уже узнала его; а все кощунства по сути своей одинаковы), и его сердце поежилось от этой знакомой улыбки.
Монаху – откудова было узнать, что именно из Ростова Великого и именно от московских бояр одновременно бежала и семья будущего св. Сергия, игумена Радонежского и всея земли Русской (а так же последователя помянутого выше св. Григория Паламы): решались совсем другие вопросы, нежели интимные тайны сновидящего инока.
Но монах (безнадежно, хотя – не прерывая молитвы) продолжил игру:
– Вот и добегались… Куда же мне теперь вас?
– Куда? – решила она призадуматься; и – тотчас вся стала как объятая майским ветром береза! Она неслышно рассмеялась:
– Отче! Мне снятся бесконечные сны. Иногда в этих снах я летаю над самой землей, стремительно и опасно. Не хотел бы ты вернуться со мной – в мои сны (из своих), чтобы – самому оказаться самой первой солью земли, наяву увидеть сон её первородной глины?
– С тобой не вернусь, – вслух ей ответил, не прерывая умной молитвы, монах. Он явно хотел (бы) гордо ответить ей. Он явно хотел (бы) усмехнуться брезгливо; но – сама молитва внутри него воспротивилась.
Она заметила все эти его хотения и опять рассмеялась, отчего ему стало обжигающе больно; вздрогнув, он схватился за ребро в боку (так и не исчезнувшее, поблазнилось) и только тогда услыхал ее смех.
Огненными были её волосы. Лишь казалось, что очень коротко они стрижены; казалось – вот-вот их обнимет ветер; казалось – ветер вот-вот перекинет огонь к сердцу; казалось – вот-вот обожжённое сердце сделает шаг и выйдет из плена ребер; но – куда?! Он не хотел представить.
Даже не глядя на нее, он очень хорошо понимал, что никак не могла эта якобы юная женщина коснуться своей несуществующей косы и – распустить её; причём – даже перед тем, как (один раз и навсегда) предложить ему необратимо надкусить пресловутое яблоко.
Но эта женщина! Ничего постижимого она не предлагала. Она лишь требовала от него невозможного: чтобы он – был весь, чтобы – мог всё. Поежившись опять (как от боли), он солгал:
– Холодно у меня. Я, кажется, продрог.
– Святый отче! Быть может, хватит притворяться? – без улыбки спросила она и вернула ему его ребро.
Он выпрямился. Перестал стискивать бок. Он (на миг удаливший от нее лицо свое) опять медленно к ней обернулся.
– Хорошо, вот он я! То есть – всего лишь я. Но как смеешь ты притворяться доступной, когда ты не из ребра?
– Кто мне запретит? Не ты ли, отступник? Или дочери Евы, что беспомощно и людоедски(!) мне подражают (а вовсе не я им)? Но ты другое спроси: зачем я так поступаю? Хотела я знать, у кого ты рожден обучаться. Каков ты, инок – сам по себе, без икон.
– Я не должен и я в праве тебе не ответить.
Да, ты – не должен (и в праве). Но – ты сказал, и я узнала: ты гордишься тем, что слаб. Хочешь отказом от мира миром же и овладеть.
– Ну и что? – беспощадно ответил монах (раб на секунду себя ощутил господином); костлявый как смерть – он от беспомощной своей беспощадности мог бы показаться могучим; а вокруг – (к теплу кельи) отовсюду подступала метель и уменьшала пространство тепла.
А в самой келье (то есть посреди) была тишина; и в этой тишине сгорал как лучина отрок. А так же монах, который (все еще сохраняя в себе молитву) позабыл об иконе; ещё не отвернувшись от неё, уже произносил:
– Мой (не)бывший Учитель.
Она на него посмотрела.
– Да, мой (не)бывший Учитель! Говоришь, кто тебе запретит? Но знаешь прекрасно, как мой (не)бывший Учитель способен тобой помыкать. Когда вожделеет, он владеет тобой как блудницей, – монах отважно (вот так во имя минуты отступают от самого важного) отступил от иконы и заглянул ей в глаза.
Но – он так и не успел торжествующе усмехнуться: обступила его изумрудная (другая, нежели безмолвие в келье) тишина ее глаз; да и когда он это всё он еще говорил, сам по себе его голос уже срывался с вершин торжества.
– Я не понимаю, что такое блудница и блуд, – искренне удивилась она.
– Куда уж тебе до наших малостей, – всё же смог сказать ей монах; ибо – по малости своей имел сокровенное право на малую правду.
И всё это время в келье была тишина Что гнездилась не с ними, но высоко-высоко. И была жизнь мальчика. О которой оба они позабыли; но – его настоящая жизнь была с ними совсем рядом.
Она (именно эта живая жизнь) начиналась не в обучении у мастеров; хотя самая лучшая подготовка – это участие самого ничтожного ученика в работе мастера (Гёте); она (именно эта жизнь) начиналась даже не в колыбели.
Она (именно эта жизнь) была изначально обречена на неудачу, потому что за нее с самого начала взялись неверно. А заканчивалась она (если что-то и может окончиться, так это неверное начало) безоглядным бегством от нахлынувших на Ростов единокровных погромщиков!
Которых навел на подчиняемый им город Великий Князь Московский, тогдашняя надёжа всея Руси.
– Твой учитель? Мне пусто в его обладании! Ведь он мне не нужен, да и ты мне не нужен; мне нужен ваш враг, – теперь она не улыбалась! Зато вся – воссияла и заострилась смыслом.
Она стала как некая ирреальная сталь (причём – острием) у зрачка реальных строителей храма Покрова (якобы ослеплённых). Которых в реальности никто и помыслить не мог увечить: слишком редкостным и бесценным было их умение.
Впрочем, монаху могли бы привидеться ослепляемые мастера: прекрасная демоница стала как бы символом искуса, перед которым столь же немыслимо (как и ослепить мастеров) оказывалось устоять.
Демоница оказалась воплощением того бытия, которое было человеком потеряно.
– Я не хочу понимать, что такое враг и враги, – всё же мог бы (своей неслышной молитве вослед) ответить монах; но – это значило отступить от своих вершин и отплатить ей её же монетой.
А что и сама не приняла бы она такую (откровенно харонову) плату, не имело значения. В этом мире, отданном падшему злу, вообще не должно быть реальных богов или дьяволов: только принявшие их функцию смертные люди.
Все эти псевдо-боги, псевдо-трусы или псевдо-герои: никто из не мог быть полным воплощением; но – монах провидел и знал: она единственная была собой, была собственной (никому иному недостижимой) вершиной.
Но не знал монах, что порою и люди (эти псевдо-герои и псевдо-злодеи) способны на доподлинно титанические зло и добро; ведь (даже и) Куликовская чудо-битва на Непрядве была ещё далеко впереди; да и отроку Варфоломею (чья семья тоже бежала из Ростова от московских бояр) не явился ещё святой старец.
Об одном монах доподлинно знал: что все люди (даже святые, сколь святы бы ни были) в собственной душе всё о себе (насколько они слабы) понимали; понимали – насколько непобедима тьма (даже если на самую малую пять удалось им её осветить).
А от нисходящего (от неё к нему) жара уже принялись скручиваться волосы на его бороденке; и тогда он стал говорить:
– Есть на моей душе тяжесть. Бывали со мной непотребства. Но (теперь!) даже ими я пробую возразить моей собственной тьме, – здесь монах сам не заметил (а молитва внутри не сочла нужным мешать), как сам его язык перекинулся и изменился, и появились в нем интонации вневременные.
– Да, я именно что возражал своей маленькой человеческой участи (человечек частичен, но в каждой частице своей может он стать непреходящ – тогда станет он близок к единству с собой); и не все ли равно мне, в какой облик облекались мои возражения?
Здесь она его монолог (прямиком увлекавший её в монотеизм) легко прервала; причём – безо всяких апокалиптических буйств (или еще каких проявлений её очевидного неудовольствия); и слушатель не пострадал:
– Зачем ты это мне все говоришь?
– Затем, что мой (не)бывший Учитель (как и тот, кого ищешь; как и любой из псевдо-богов и людей) непотребен (и здесь ты права); но – я переступил через него и стал свободен от любой моей смерти, – говорил он сколь возможно спокойно.
Она выказала удивление:
– Ты свободен от смертной участи ветхого Адама?
Потом она выказала безразличие:
– Да и что за слово такое: «свободен»? Среди первых имен не было этого слова! – с непоправимым презрением сказала она несомненную правду, поразив его в самое сердце.
И её оберегание собеседника (от его же собственной лжи) стало еще более яростным: бороденка монаха стала потрескивать и кучерявиться как золотое руно.
– Такова теперь суета преходящего века и, отступник, твоя?
– Не суета сие, а великий труд, – ответил монах.
Женщина на миг замедлилась, но сказала согласно:
– Неподъемный труд, неисполнимый.
– Другого нет ни для кого. Либо продать себя в бесы (иначе, боги), стать на сторону той или иной бесполезной силы, – согласно с ней продолжил монах.
– Есть ещё я, – сказала женщина.
– Но ты – одна такая. Ты вне мира, а я в миру, – сказал монах.
– В миру? – съязвила Великая Блудница.
– Да, но умер для мира.
– И что?
– Стал я свободен от любых ваших поучений и даже от смерти; и даже, о Лилит, от тебя.
Она (при произнесении имени) сделала жест – словно по ветру искры лесного пожара метнулись! Она (при произнесении имени) над собой совершила усилие – и не облеклась в призываемый облик; а потом – она этот облик от себя отстранила, осталась просто не человечески прекрасна.
Монах подавился горячим ветром и послушливо (хотя она всё ещё не повелевала) замолчал; тогда она произнесла приговор:
– Солгала я (хоть – не хочу понимать, что такое есть ложь): среди первых имен есть свобода (разве что она абсолютна и потому непостижима); а для тебя ее абсолютное имя: не быть и не существовать вовсе, быть никем.
– Нет, уже не так, – ответил монах.
На икону он не смотрел: но – икона была. Но и женщина не обратила внимания на его слова: она продолжила говорить правду
– Ты повис в мироздании. Ты (как осёл буриданов) потерялся меж двух равноправных зол. Ты просто-напросто вынужден быть неподвижным; но – ты истово хочешь при этом каким-либо чудом выскрестись (не отсюда ли ваши кресты?) из мёртвого волшебства неподвижности; ты тщишься обрести то, чего нет в буридановом мироздании осла.
Так она говорила, и он почти соглашался (поскольку она была абсолютно права); она говорила, что он отступник судьбы (а ведь это она была его судьбой: в сновидениях своих он не единожды был её мужчиной); но – она даже не поморщилась (бы) брезгливо от его помыслов.
Для нее ни в нём, в близости с ним не было низменного; но – а что нет у него ни единого шанса перекинуть себя в мир горний (где стал бы ей равным и во плоти), понимала только она!
Он – не мог (бы) в свою обречённость поверить; он словно (бы) услышал даже не сами её мысли, а изначальную её убеждённость в человеческой немощи.
– Есть у людей горнее, – сказал монах.
Она не ответила; зачем? Ее торжество ужасало. Привлекала ее красота. Он сумел остаться смиренным.
Она (даже не глядя глаза в глаза) – наблюдала за переменами в нем и тотчас (по своей воле) перестала быть ему нестерпимо желанной. Пошатнувшись от еще одной боли, он крикнул:
– Играешь со мной, как детскою куклой?
– Да, – просто сказала она: он не был для Лилит (полным) человеком. Оставался человеческою заготовкой. Той самой, что начата неудачно и которую невозможно исправить. Если не исправить сами начала (а ведь в начале было Слово).
– Да, у тебя есть душа, – сказала она.
– Ты не можешь этого делать! – возмутился он её игрой слов (для него смертельной). – Ты не можешь играть моими смыслами: ведь ты не из ребра, и у тебя нет надо мной живой власти.
– Неужели? А твой страх перед смертью и не-наслаждение им? Либо ты ищешь вечности (один синоним моего имени) и отсутствия смерти (другой синоним моего имени), либо ты видел в своих снах Еву-из-ребра; а ведь – именно «такой» опыт свидания со смертною женщиной есть опыт свидания с могилой.
Монах молчал.
– Неужели не знал? Так узнай от меня: если дочери Евы и дают всем вам псевдо-жизнь, то сама Ева – подарила лишь псевдо-смерть. Подумай, не об этом ли первые стихи Ветхого (для вас) Завета?
А ещё она могла бы сказать:
– Нет никакого языческого Урана-Хроноса; сами ваши женщины пожирают души своих детей, – но это было (бы) не совсем правдой; точнее, почти что было (бы) совсем неправдой.
А она не умела ни лгать, ни заблуждаться.
И вот здесь вдруг, посреди русского средневековья, Великая Блудница Лилит улыбнулась и процитировала одного из петербургских поэтов нового времени:
– Подумай: если «опыт свидания с женщиной есть опыт свидания с могилой» (поэт Евгений Мякишев) – то и нет вам из могила исхода: воскресай не воскресай – самим своим зачатием вы себя (уже) погребаете.
Так ещё до начала всей этой истории о петербургском псевдо-Илии возникла тема Санкт-Петербурга – вот почему Чёрное Солнце взошло именно над Санкт-Петербургом! Странно переплелись времена и места; впрочем, что этой женщине время и место? Ничто, ровно как и этот (упорный в молитве) монах.
Она подвела свой итог дочерям Евы:
– Они не сами убивают мужчин; но – предъявляя своим мужам недостижимую меру (которой и сами постичь не способны); причём – жены людей всего лишь пытаются мне уподобиться. При этом – не зная толком, что такое быть женою Адама. Вот и получается, что (даже) не из праха в прах, а (всего лишь) из ребра в ребро.
То, о чём рассказала она, вовсе не было «людоедством» (в котором она саркастически обвиняла человеческих жён); но – в недотворении мира именно на взаимных предательстве и измене (романтически называемым «ветром перемен») зиждется весь плоский миропорядок, балансируя как бы на двух китах; третьим (необходимым китом-подпоркою) оказывается смерть (и убийство).
Монах – оторопел. Ему пришло в голову, что она даже не шутит. Она просто доводит человеческую логику до логичного абсурда. Но ведь и монаху (упорному в молитве) тоже удалось ненамного из времени выйти: иначе он наяву никогда бы не встретил Великой Блудницы!
А встретив, не разглядел бы (снись не снись) ни Яны-Лилит, ни отрока Василия – такими, какие они есть.
– Ты не из ребра, – сказал монах. – У тебя нет надо мной живой власти.
– Знаю. И что с того? Куда же ты (такой) теперь денешься, коли меня в живую увидел? Впрочем, о моей «жизни без смерти» с тобой говорить бесполезно: ты выбрал (как презрительно она подарила ему это «выбрал») смирение; теперь ты навсегда выбрался (помните – выскрести из неподвижности) на эту детскую дорогу креста.
– Не мешайте детям приходить ко мне, – мог бы подумать монах (но ему незачем утверждать подобное: он просто знал).
Её было всё равно, что он знает. Стройная, как раскаленный дамасский клинок, стояла она перед ним, и был он ей безразличен. Уже прощаясь с ним, она говорила:
– Отныне и до конца своих дней ты будешь один. Такой – (каков ты есть) ни над красотой, ни надо мной ты не властен; а теперь (полагая, что устоял передо мной) – даже страха перед собственной немощью ты можешь лишиться.
Его словно бы вихрем шатало. Причём – огненным вихрем.
– А сам по себе никому ты не нужен, – завершила она бесполезный (но весьма осмысленный и неизбежный) разговор.
Она вся уже (более чем вселенски) полыхала. Потому – (когда он тщился-таки ей отвечать) слова его вспыхивали, едва сорвавшись с губ:
– Ты слепа, вездесущая и всевидящая! Не только не окаменела моя жизнь (пусть для тебя она не жива и не мертва; но – мы все для тебя таковы!), она способна во всём превзойти любую волшебную жизнь; при этом не сбежав в пограничье, не прячась между мирами во снах сновидцев; но – сотворяя свет в непроглядном, – здесь, в бесконечный миг расставания с нею, он опять и опять говорил на вневременных языках.
А потом его голос полыхнул ослепительней её пламенных отсветов:
– Я никогда не буду один, – он был непобедимо спокоен.
Она, посреди своих огненных вихрей, ледяною улыбкой ему улыбалась. Она лишь следила, как он преодолевает себя: она ему не мешала; зачем?
– Немота вместо бессмертных искусств, – сказала она. – Окаменелая и непреходящая неизбежность вместо опасных полетов. Тоскливая смерть взамен наслаждения ею: того наслаждения, что отодвигает нам сроки. Низкий тебе поклон, отступник, и вечная тебе память обо мне!
Он стал мертвенно бледен и заледенел (а ведь она его живым огнем обжигала!); причём – не от страха или ярости (и не от молитвы, что и сама могла обернуться дамасским клинком), а менно что от бессилия докричаться до нее сквозь её же огонь.
Но через всю бездну, что их разделяла, он (шёпотом) крикнул еще раз:
– Ты не понимаешь. Но ты должна понять. Вам с твоим обречённым наречённым никогда не быть вместе; но – вы тщитесь и тщитесь! Пока что вы бессмертны (в тщете) и пока у что вас (в вашей тщете) «ваше» всё – долж-но(!) получаться; но – не получается. Потому – вы всё можете, но ничего не получаете.
Она – не нуждалась в том, чтобы получать хоть что-то. Она – словно бы уже уходила из приюта монаха (но ещё не ушла). А он – продолжил кричать (и шептать):
– Вы (при этом) не боги; вы всегда вседревнее и всемудрее богов; он – и бессмертен, и смертен, а ты жива – без бессмертия и смерти. То, что всё у вас (не) получается, вас и губит: вы не не-дотворены, но – (при вас) не– дотворены остальные.
Он был прав. Но она как не слышала. Разве что не мешала ему говорить.
– Пока вы столь могучи, человеку не стать человеком, а всегда находиться посреди бесконечной дороги к себе. Ты слепа, вездесущая, но попробуй прозреть.
Но она от него отвернулась и уже забывала о нём (не сразу, конечно: ведь она никуда не торопится); но – уже забывала она и об отроке, что беспомощно догорал (становились понятны семиты, что обвиняли Лилит пустыни в смерти своих новорожденных) подле их с монахом бесплодного спора.
Но и монах позабыл о его маленькой смерти. Они оба решали насущное своего мироздания; и они не решили самого мироздания.
– Мне нужен враг твоего учителя, – сказала она, глядя сквозь монаха своим огненным взглядом пустыни. И не глядя на жалкую лавку; быть может, напрасно.
Когда бы она умела жалеть, то уже многократно она пожалела бы о бесконечных повторах одного и того же круговорота смертей и рождений; но – впереди у нее была вечность. И позади у нее была вечность. И куда-либо направляться и торопиться ей было бессмысленно.
Конечно, Лилит не услышала, как в последнем усилии опомниться губы отрока (так и не ставшего иконописцем) могли бы произнести ее имя. Как и губы Павола, когда его отравленные легкие переводили дух.
Но мальчик никого не просил о помощи, ибо терем был пуст. Никого и ничего (или всегда и везде) в нем не было, кроме мертвых диковин.
Не висели над крыльцом обереги. Не стояли подле терема идолы. Только обеспамятовавший Павол (маленький стрелок из лука) был в тереме. Словно бы и не было в его памяти (в не столь уж отдаленном от него будущем) никакой огненной женщины. И не было никакого (святого для людей) монаха (а для Лилит – отступника), да и ученика иконописца никакого не было.
Была лишь отравленная кровь (не остывая, молотами колотила в висках). А на сердце (как резцом пробежав) остались следы полусна-полуяви, которому через столетия предстоит (им обоим) присниться.
Через время молоты поутихли (исполнили предназначение: пробудили Павола); а ещё через время захотел он открыть глаза (и открыл их)! Так Павол и опомнился. Хватая губами воздух. И не произнося непроизносимое имя.
Но не увидел он, как начинается вокруг него белесый рассвет. И не потому, что всё сно-видение забрало у его жизни лишь одно-два мгновения сердца. Не увидел он, как сквозь узкие окна просачивается рассвет, по одной лишь причине: от яда хитрой заусеницы на ключе Павол ослеп.
Умным был яд на зазубрине ключа, и всё сбылось так, как привычно задумал и исполнил Хозяин; а что не случилось с Паволом беспамятства (напротив, разбудив его в изначальную память) – так кто на Лесной Заставе мог предвидеть такого Павола? Который всё одно был обречен на неизбежность!
Лежали вокруг Заставы леса, которые ослепшему нипочём не одолеть, и помочь ему мог только Хозяин.
Нашарив стену, Павол поднялся на ноги. Следовало выбираться наружу, дабы с достоинством и достойно Хозяина встретить; дабы правдиво ему рассказать о состоянии своей жизни и делах повседневных: так он стал выбираться из терема и его лабиринта.
Но дело не сразу сладилось – поскольку Павол не сразу поверил, что и он может заблудиться в тереме, до зевоты изученном. Однако же – заблудился, и когда шагнул он (почти что не оступившись) с крыльца, диск юного чистого солнца уже восставал над деревьями, ибо рассвет завершился и сияющее утро было в самом разгаре; тогда и вернулся Хозяин.
Увидев Павола, что неловко водил перед собою руками, он улыбнулся; о эта бескорыстная радость мастера! О ваятель человеческих душ, Перевозчик!
Хозяин спрыгнул с коня – сапоги гулко ударили о землю-гу-гу: мальчик даже не дрогнул? Отлично! Не молвив ни слова, Хозяин прошествовал мимо него. Разгорался костер его радости. Сочувствия он не испытывал; зачем?
Он просто сам повел коня в стойло. Павол молча стиснул зубы.
Очень долго Хозяин расседлывал коня. Засыпал овса и заливал воды. Говорил ему ласковые слова. Только потом вышел. Долго молчал, разглядывая почти невозмутимого (после странных видений многое становится малостью) Павола и уже не улыбаясь; хотя еще и не чувствуя грядущей катастрофы.
Казалось бы, что Хозяину переломы судеб (даже необычайных людей)? Неужели они ведь все они для него нечто большее, нежели тени? А то, что именно этому мальчику тенью не быть, Хозяин еще не ведал. Как до поразившего его кровь хозяйского яда не ведал о том и сам Павол.
– Ну… Что с тобой?
– Я ослушался и наказан. Я ослеп. Ты можешь помочь? – и настолько равнодушным был голос Павола, что хозяин жестоко прищурился; но! Тотчас заставил себя быть бесстрастным.
– Я могу помочь. Стой на месте и жди, – и опять он шагнул мимо мальчика и вошел в терем и оттуда, не оборачиваясь, обронил уже лишнее:
– Жди, когда позову, – и сбросил с ног сапоги (чего доселе никогда не делал), и ушел, мягко ступая; тотчас рухнуло на Павола воронье гнездо тишины! И ожидание это продлилось целый день. И лишь поздним вечером распахнулась дверь терема, и (как иначе?) сама судьба позвала:
– Павол! Иди за мной.
Он опять ступил за порог. И почти сразу закат за его спиной завершился. И ночь упала на землю; он не видел ее прихода, но он опять и опять слышал:
– Павол! Иди за мной, – и он шёл, он спускался по лестницам и по лестницам поднимался (что было ему все равно); и это сошествие в безысходный шеол (ад древних семитов, где нет ни богов и ни демонов) длилось вполне бесконечно: так Хозяин помогал ему заблудиться в аду! Чтобы, быть может, потом милость явить и допустить из подземелья в хлев.
То есть на малую пядь (экая милость) приподнять из навоза.
– Павол! Иди за мной, – ибо многое было во власти Хозяина; но – не мог он прерывать самого круговорота смертей и рождений; а что поступь миротворения тяжела и постепенна – так иною она никогда не был (да и впредь ей иною не быти).
Ибо – различия людей от века одинаковы. Потому одинаковые (как песонофицированная пыль атомарная) человеки свою неутолимую жажду вселенского различия утоляют одинаковыми муками (не менее одинаковых) родов; так полагал он (или ему так полагать полагалось), потому привел в конце концов Павола все к той же пресловутой запертой двери, и протянул ему ключ с хитрой заусеницей.
Разве что на этот случай заправленной медленным противоядием.
– Открывай. Твои прощение и исцеление за дверью. Ты пробудешь в этой комнате один час. Помни, здесь ты можешь умереть навсегда; или – ты сумеешь выжить и узнать свое место в миропорядке. Решай сам! – он отдал незрячему мальчику ключ и мягко от него на шаг отступил, и приготовился смотреть.
Не с первой и не со второй попытки отыскал-таки Павол замочную скважину и провернул в ней ключ, опять оцарапав руку; но – на этот раз ничего (очевидного) не произошло. Разве что дверь (на сей раз) отворилась со скрипом: дабы услышал, слепой, своё направление.
– Ступай!
Он вошел. И тотчас стал различать (почти что прозрением) шипение змеиное. И словно бы даже заблистал в его слепоте шелест чешуек на темном и узком теле. А так же еще и услышал нежный звон колокольчика. Змея, к хвосту которой был прикреплен колоколец, была чрезвычайно смертоносна и злобна.
Одно непонятно: откуда взяться (взамен всем понятной гадюки) тропической гадине в славянских лесах? Верно, оттуда же, откуда все диковины терема.
Дверь за ним, привычно оцарапавшись о заусеницу на ключе, затворил сам Привратник; вот и всё! Сам теперь (раз уж переступил и через запрет, и через богов) определяй свое место.
Мальчик – мог бы затаиться и злобу змеи переждать. Мальчик – мог бы позволить себе умереть. И была ещё одна вероятность (ради которой, собственно, всё и затевалось): змею возможно было убить! Так хозяин делил людей на живых и на мёртвых; а что до выбравших третью (то есть волшебную) жизнь – это их несомненное право и обязанность: доказать своё право на особенное бытие.
Ни при чём здесь понятия «нравственно – безнравственно» или «больно – не больно»; но – именно об этом пытался сказать монах: даже не выбирая между двух или более вершин, ты отказываешься от единственной.
Монах – пытался сказать, а единственная женщина (которая и сама презирала слово «выбор») отказалась его услышать.
Заперев за Паволом дверь, Хозяин прошёл к себе. Там он (прекрасно в темноте видевший) затеплил свечу; свеча должна была выгореть за один час! Но он в добавок перевернул и песочные часы; они казались Перевозчику символом человеческого бытия: как песчинка за песчинкой иссякает твоё тело!
Можно было отодвинуть сроки: уронив часы на бок. Но возможно было и дерзнуть: собрать все персонифицированные песчинки бытия и пустить их в обратный путь; для этого всего-то и надо: перевернуть мироздание, счесть себя deus ex machina.
Перевозчик – не думал, почему всё в этом мире – «псевдо»: боги, демоны и даже люди (хотя именно из людей и выходят боги и демоны); Перевозчик – не считал, что живёт в аду (в котором даже какой-нибудь псевдо-Храбр может побывать в перевозчиках): просто – Хозяин Лесной Заставы знал свою функцию.
Знал, что у каждого есть функция. Достойно исполняя её, ты обретаешь псевдо-имя функции.
Как и всегда в таких случаях, он долго следил за бесконечным падением песчинок; потом – ему пришлось ещё дольше следить за грехопадением последней песчинки; потом – псевдо-Хозяин встал и неслышно прошествовал к запертой двери; он словно бы нёс перед собой догоревшую свечу (и даже оберегал ладонью угасший лепесток её пламени).
Отворив запертую дверь, он сразу всё увидел: мальчик убил змею, свернув её мускулистую шею; но – прежде он сам был змеёю укушен и вскорости погиб, так и не возвратив себе зрения.
Что же, боги (в окаменелой своей Неизбежности) могли усмехаться: так взошло над Заставою Черное Солнце!
Глядя на убитую змею, ничего не сказал Хозяин (в окаменелой своей Неизбежности), вместо этого подошел он к Паволу и, подняв бесполезную свечку к самому своему лицу и даже волосы бороды опалив (и от жертвоприношения этого тотчас дрогнули в пыльных углах зоркие тени богов), равнодушно он стал исполнять им обещанное.
Стал рассказывать он Паволу историю Дикой Охоты, пролегшую от Сотворения Мира и до нынешних дней.
– Любовь моя! – сказала Илье его добрая смерть. – Заметь, счастье Хозяина в том, что он пребывает в неведении: полагает, что говорит о Дикой Охоте именно (и только) тому, за кем она мчится. Тогда как самого Хозяина она (не) настигла уже давно.
Она помолчала, затем со значением (незначительные вещи и явления очень любят его себе придавать) продолжила (хотя именно к смерти такое слово не вполне применимо) и сказала:
– Любовь моя! Ты (для неё) тоже будешь отступник, как и давешний (что нам пыль столетий?) монах; так на что надеешься?
– Я пришёл говорить, – он имел в виду: «Во время напастей не ищи помощи человеческой. Не трать драгоценного времени, не истощай сил души твоей на искание этой бессильной помощи. Ожидай помощи от Бога: по Его мановению в свое время придут люди и помогут тебе». (Святитель Игнатий Брянчанинов)
– Как тот робкий поэт на мосту (собравшийся перебегать со своими версиями псевдо-Слова в Москву: дескать, только там его услышат, как в фильме «Волга-Волга»); Мир есть Речь, а вы – единственные и неповторимые версификаторы Мира? Смешно. Говорить, что от сути её обучения ты отошёл; но – убежав от неё в православие, ты взвалил много более тяжкую ношу: теперь весь путь твой – в сторону страха (как будто раньше было иначе); понимаешь, ты пришёл её поучать (православный, ты обязан её обучить: причём – живым примером), и результат твоего визита нам с тобою известен заранее.
Илья повторил:
– Я пришёл говорить.
– Вольно тебе! Сие означает, что ты явился (на овладение ею) права заявить и тем самым исполнить и её, и себя (я сказала бы, что исполнить судьбу, если бы судьба по сравнении с предназначенным вам не казалась пылью на ваших подошвах); но – в любом случае тебе предстоит ей себя предъявить таким, каков ты теперь. Известно, она воспримет это как попытку учить.
– Я пришел говорить не о зле или добре.
– Браво! Ты не пришел человеком: это шаг ей навстречу.
– Поясни! – молча крикнул бледный как смерть Илья (капли дождя на его лице или капли пота, не все ли равно: это капли повсеместно рассыпанной Леты), и его добрая (настоящая доброта состоит в беспощадном говорении правды) и симпатичная (помните ту милейшую девчушку?) смерть охотно его послушалась:
– Вам, людям, свойственно различать добро и зло лишь по отношению к маленькой своей человечности; вы, как бараны, уперлись в это умение различать! Меж тем это умение не пробуждает дух усыпленный; напротив, усыпляет дух бодрствующий, ибо в бесконечно переменчивом (тебе ли не знать) мире реалий это (якобы) умение (якобы) все разъясняет. Ваши боги – как демоны Максвелла (ведом тебе такой термин?), что паразитируют на этом делении, доводя его до наивозможнейшего абсурда; но – лишь в доведении до наивозможнейшего (как явления природы) состояния заключена их божественность.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?