Текст книги "В Петербурге летом жить можно…"
Автор книги: Николай Крыщук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Я – не изобретатель парадоксов. Тем более велосипедов. Тем более трехколесных. Как было, так было. Не талантливее, но и не бездарнее, чем у других. А ошибки интимнейшего даже свойства бывают у целых поколений. Отвечаем поодиночке. Кто же знал?
Увлеклись необратимостью процесса. Под словом «насовсем» понимали бог знает что, но другое. Мне и вообще когда-то казалось, что жизнь состоит из мечтательных перекуров.
Аисты на водонапорных башнях – детская мистика. Походили, погуляли, огрубели, исчерпались… Но темнота, в которой живет шепот, в которой все, о чем грезилось, правильное, всегда здесь. Только теперь хочется спросить: «Ты кем подарена? Ты почем? Сон столько не стоит!»
Грустит о неудавшейся вечности. Борется со сквозняками, как дочка безумного рыцаря. Оборачивается в простыню, точно на коня садится.
Нам еще немного по пути.
Горстка воды в ладонях. Можно выпить. Не жажду утолить, конечно, но пополнить воспоминание.
Можно раскинуть руки и обнять пустоту. Можно донести ее до неизвестного порога. Ощущая не столько драгоценность груза, сколько ломоту в локтях. И глаза свободны, глаза свободны, смотри! Не хоч у.
Из всех нош непрощение – самая тяжелая. О, это упоение обидой! Еще вчера ты был обижен и отвергнут, но как все изменилось. В твоих руках незримые нити власти над обидчиком. Обиженный всегда прав.
Я наказывал Ее непрощением. В страдании запасы удивительной энергии и воли. Вот где ресурсы, кто бы знал?
При этом поза обиженного стесняет. То и дело отвлекают впечатления дня. Жертва – всегда тиран, но не чуждый мазохизму.
В воображении я наслаждался своим великодушием. Сначала ушел со сцены – гордо, без упреков и слов. Теперь искренне готовился к прощению. Внутри оно, собственно, уже состоялось. Оставался пустяк – чтобы Она сама пришла ко мне.
Разумеется, я и тут еще не собирался Ее простить. Я хотел видеть ее сломленной, оказывающей мне мелкие, ненужные услуги. Я уже слышал в Ее голосе нежность, гортанную покорность, царевную предупредительность, но про себя мстительно думал: «Этого мало, мало». Уже не оставалось сомнения, что она положительно несчастна, но я продолжал твердить себе: «Еще не пора». Зато когда придет загаданный миг, не щадя сил я буду спасать и поднимать Ее. Прощение мое будет столь же полным, как и новая власть над Ней.
Увы!
Но кто же знал?
Во сне я вижу один и тот же тонкоствольный лес. Он насыщен запахом разлагающейся листвы. Нет в нем ни мхов, ни трав, только редкие островки заячьей капусты да тончайшего творения цветы на сухих стеблях. И только упругий влажный коричневый ковер и коричневая узорная трепещущая тень вокруг, не тень – среда изначального обитания, из которой когда-то ушел я динозавром в город моего детства – умирать.
Сон осуществляет долгожданное возвращение.
С горы стекает узкая речка. Я перехожу через нее. Тропинка выводит меня на высокий холм. Сейчас я взберусь на него, упаду в траву и стану ждать.
Здесь другой мир. По стеблю оранжевой пупавки ползет прозрачно-зеленая тля. Ромашки и васильки покачиваются, словно в хороводе, высоко над моей головой. Там же игрушечными коньками перелетают подтянутые кузнечики. Рука нащупывает зрелую землянику. Сейчас на этом холме со мной должно произойти что-то необыкновенное. Вернее, уже произошло когда-то. Я знаю это, но не могу вспомнить – что?
Во сне мне так ни разу и не удается взобраться на холм. А ведь я помню не только свое состояние на холме, но и дальше: аккуратную деревеньку, раскинувшуюся за его противоположным склоном, полянку у дома, заросший цветами и кустарниками палисадник, из которого сквозь колючки, глянцевитые листочки и паутину я подолгу смотрел на тренировки школьницы-гимнастки.
Странно. Я могу поклясться, что никогда не бывал ни в этом лесу, ни в том палисаднике. А между тем, все это почему-то знакомо мне и всегда в неизменной свежести встает из сна. И главное: сон этот связан с переживанием, которое в жизни вызывает только мысль о Ней…
Сухой серебряный прибой, образуемый треском кузнечиков, смыл остатки сна. Я встал и без особой надежды пошел с холма в ту сторону, где должна была находиться деревня. Минут через десять я уже подходил к первым домам.
Еще издалека меня поразили открытые навсегда двери домов, заросшие крапивой и проломником дворы, крутой волной сбегающие к земле заборы…
Я подошел к одному из домов, не разрешая еще себе поверить в его необитаемость. «Хозяева!..» – голос мой потонул в черноте дверного проема и не вернулся. Едва не ударившись в мою грудь, из дома вылетела крупная птица, оставив ощущение то ли не созревшего испуга, то ли тоски.
Странное чувство. Эти жилища, покинутые кем-то на сиротство, являли собой прообраз мира, каким ему быть, если он по роковой причине будет оставлен человеческой любовью и участием. И яснее и абсурднее из всего, что я испытывал, было чувство личной вины. В чем я-то виноват?
Едва открыв газа, я понял, что навсегда опоздал со своим прощением.
Радость мояЯ лег спать девятого июня в одиннадцать вечера, а проснулся утром семнадцатого июня – через шесть лет, одну неделю и сколько-то там часов.
Было еще рано. Было сумрачно и блекло. Я приготовился выскочить из постели, настроив себя на бодрую встречу с холодом. Но в этот миг потянуло запахом горящих поленьев из соседней комнаты. Я сразу вспомнил мамину привычку разжигать летом печь, чтобы изгнать последнюю зимнюю сырость, и какое это счастье – просыпаться, когда в комнату уже пошло первое тепло. Вспомнил и сам себе улыбнулся. В никелированном кроватном шаре висела моя желудевая голова, ответившая мне с лягушачьей щедростью.
В приоткрытую дверь была видна сидевшая крючочком мама. Она вязала бесконечный свитер и по привычке шевелила губами. Явственней послышалась стрельба из печки, потом щелчок захлопываемой дверцы. Значит, и отец дома. Для полного семейного счастья не хватало еще радиоспектакля, чтобы там завывала вьюга и некто, застигнутый ею в поле, думал вслух.
У соседей поставили пластинку. Танго. «Радость моя…» – пел тенор. Мне показалось, что он должен быть пушист и с младенческими ниточками на запястьях.
Привычка соседей ставить по утрам вечернюю музыку отчего-то особенно тронула меня. Захотелось помедлить, еще о чем-то подумать, захотелось не думать, не быть, хотя бы еще немного, несколько секунд не быть. И – до страсти – чтобы меня пожалели. Последнее я даже сложил в слова. Получилось сентиментально и высокопарно: «Я пришел в мир, чтобы меня пожалели…».
Пока я надевал брюки и привыкал к холодящей плечи рубашке, вспомнилось, что накануне мы с Еремой пили «бормотуху» вперемежку с пивом, и пружина утреннего нетерпения, обнажив свой примитивный механизм, больно ударила меня по самолюбию.
Половицы под моими ногами почему-то не скрипели. Я и в столовую вошел бесшумно. Единственная головешка испускала тепло в приоткрытую дверцу печки. Снова какое-то воспоминание рванулось ей навстречу, но я уже знал, что такое начало дня не сулит ничего хорошего.
– Доброе утро, – произнес я несуществующим голосом. Потом откашлялся и сказал, обращаясь к маме: – Ты заметно продвинулась.
– Я заметно продвинулась, да, – ответила она, – а отец даже успел умереть, пока ты дрых!
Отец виновато посмотрел на меня и включил телевизор. Появилась настроечная сетка. Он покрутил по очереди ручки контрастности, яркости, частоты кадров…
Я ушел на кухню.
Следом за мной плавающей походкой вошел отец. Он делал вид, что хочет чего-нибудь перекусить. Стало быть, в холодильнике мерзли невостребованные запасы сивой жидкости.
– Какой сегодня день? – спросил я.
– Ты меня спрашиваешь? – обиженно откликнулся отец. Он уже нарезал сало с аппетитной мясной прослойкой. Сивая жидкость уютно покачивалась в барочной архитектуре рюмок.
– Ну, будем, – сказал я, помогая преодолеть мучительную паузу.
– С пробуждением, – благодарно и серьезно поддержал отец, как будто мы обмывали кубометр дров.
– Мать что-то нервная стала, – сказал я.
– Будешь тут нервной, – ответил он неопределенно.
– Ну, давай, – сказал я, поскольку рюмки, не выносящие, как видно, пустоты, уже опять раскачивали перед нами два окна.
– Давай, – согласился отец.
– Я, знаешь, тоже не в Пицунду уезжал, – сказал я внезапно, подражая невольно обиженной интонации отца.
– Ох, господи, спаси! – вздохнула в комнате мать.
– Ты не сердись на нее, – сказал отец. – Она ведь тоже… Ее ведь тоже уже нет.
– Как? – вскрикнул я.
– На следующий день. Даже меня собрать не успела.
– Ах, ну да, – взвыл я, – меня вы уже дождаться не могли. У вас ведь любовь до гроба и дальше.
– Ты уже взрослый, – сказал отец, как говаривал маленькому.
– Давай, если там есть еще, – попросил я.
– Все, – сказал отец. – Позвони жене.
Он достал из хлебницы трубку и позвал.
– Настя!
– А если я не Настя? – услышал я кокетливый голос жены.
– Настя, с тобой муж говорить будет.
– Здравствуй, Настя, – сказал я.
– Здравствуй. С пробуждением.
– Спасибо. Но это мы, в общем, уже отметили.
– Ах, вы уже отметили!
– А ты как думаешь! Я все же не в Пицунду ездил. Ты вообще больше ни о чем не хочешь спросить? Только это тебя волнует?
– А ты больше ни о чем не хочешь спросить? – обиделась в свою очередь Настя.
– Я спрашиваю, – сказал я. – Спрашиваю. Только о чем?
– Ну, хотя бы об Алике.
– Я так и думал, что ты завела себе какого-нибудь Алика.
– Алик – твой сын, – сказала Настя грустно. – Ему пять лет.
– Что? – заорал я. – Я хочу видеть своего сына.
– Это можно устроить, – сказала Настя спокойно. – Я дам адрес. Спросить тетю Федору. Не забыть отравить злую собаку.
– Что ты мелешь! – вскричал я.
– Скажи, что ты воскрес, и не трогай, пожалуйста, набор польского шампуня, который стоит в ванной.
– Я не пью шампунь, – сказал я глупо.
– Кто тебя знает…
– Настя, давай встретимся!
– Встретимся, – вздохнула Настя. – Конечно, встретимся. Только сейчас у меня разведен хлорофос.
– А не можешь ты еще на немного оставить своих клопов и примчаться ко мне, пахнущая хлорофосом?
– Что ты – их же тучи! – воскликнула Настя. – Как в анекдоте, помнишь: «Выносил я тахту, да они ее принесли обратно», – Настя засмеялась, – так вот у меня примерно такая же история.
На меня пахнуло беспросветным, родным, затягивающим в омут счастьем, которое покинул я шесть лет назад.
– Позавчера только из Крыма, не могу еще в эту жизнь включиться, – по-домашнему жалуясь, сказала Настя.
– Я вот тоже, – сказал я.
– А в той жизни было замечательно, – мечтательно протянула Настя. – Мы с Алькой мачмалу ели, до дури купались, а вечерами я ходила смотреть кино на турбазу. Последний раз, между прочим, видела «Разбитое зеркало» по Агате Кристи. Там твоя Лизка в главной роли.
– Какая Лизка? – не понял я.
– Тэйлор, господи. Она, кстати, совсем старуха.
– Трагедия не в том, что мы стареем, – пропел я.
– А в том, что остаемся молодыми, – подхватила Настя.
– А что такое мачмала? – спросил я.
– Как тебе объяснить… Что-то среднее между хурмой, яблоком и земляникой.
– Очень понятно объяснила.
– Ладно, – предупреждая ироническую пикировку, Настя прибегла к деловому усталому тону.
– Вот именно, ладно, – сказал я. – Пока ты тут болтаешь, мы с тобой уже раза три могли встретиться.
– Ладно, – повторила Настя. – Не психуй. Мы ведь никуда не торопимся. Мы уже опоздали. Самое время жить спокойно. Чего ты психуешь?
– Ну ты, философ! – заорал я. – Приезжай немедленно, слышишь?
– Что ты, что ты, – ласково проговорила Настя. И вдруг сказала так, как говаривала, когда пальцы ее, сухие, как мотыльки, щекотали мне горло, а голос принимал нежно-издевательски-детские интонации: – Ва-ре-ла… – Она почему-то иронически относилась к моему имени и сознательно перевирала его. – Ну не могу, понимаешь, сейчас не могу.
– А мачмалы ты мне тоже не могла привезти? – крикнул я срывающимся голосом и бросил трубку. Никому, никому, ну никому нет до меня дела!
Отца я застал за четвертым, вероятно, просмотром газет.
– Какие новости? – спросил я.
– Какие новости? – удивился он, делая ударение на первом слове.
– Ну, в газетах-то.
– А-а… Да все то же.
– Зачем же тогда читаешь?
Отец поднял на меня взгляд, пораженный обидой.
– Ох, господи, спаси, – снова вздохнула за спиной мать.
– Ты можешь вообще прекратить вязать? – закричал я, повернувшись к ней. – Можешь ты оторваться от этого проклятого свитера?
– Не могу, не могу я перестать вязать, – стуча кулаками о колени, забормотала она.
– Ну зачем он мне в июне? – сказал я мягко.
– Не могу, не могу я перестать вязать, – голосом, узким от плача, повторяла мать.
Вдруг зазвенел телевизор. Отец повернул ручку. На экране появилась Настя. Она была в белой блузке с черным шнурком, волосы аккуратно уложены на плечах. Ни за что не скажешь, что она занимается мором клопов.
– Ты что – диктором там работаешь? – спросил я.
– Не хами, – ответила красивая Настя. – Не успел проснуться – уже хамит.
Лицо ее от злости приобрело фарфоровую отточенность.
– Я тебе только хотела сказать, что нормальный муж предложил бы помощь, а тебе, как всегда, подавай поцелуи да разговоры на готовенькое.
– Начинается, – протянул я. – Сгинь!
Изображение Насти выплеснулось в белый воздух комнаты и, кривляясь, растворилось. Результативность своей команды я отметил с некоторой досадой.
– Это я ее напугал или она сама отключилась?
– Сама, – ответил отец.
– Нельзя так разговаривать с женой, – сказала мать. – Я смотрю, у тебя к ней никакой нежности нет.
– У меня этого барахла навалом, – сказал я, – дышать нечем. Никто только брать не хочет. Ладно, адью!
На крыльце я остановился, как ударился. Куда, собственно, я бегу?
Деревья шептались и шуршали, примеривая новые платья. Гроздья сирени уже начинали рассвет – воздух вокруг них серебристо волокнился. Неизвестная мне птица сидела на керамическом изоляторе и смотрела на меня сонным глазом. Я подмигнул ей. Она прикрылась мышиным веком.
Где-то готовились новые ультрамарины, сажи и кармины. Под Мгой репетировался дневной дождь. Цветы открыли свои легчайшие лона в ожидании шмелей и пчел. Мой шестилетний отпуск был чудовищным недоразумением. Как могла природа допустить такой бухгалтерский просчет?
Почему-то вспомнилось, как давно, в пионерском лагере, для меня сначала не хватило постели, потом обеда. Обед мне все же выделили, но потом повели разбираться к начальнику лагеря. Оказалось, на какой-то там стадии моя фамилия выпала из списков. Или не успела впасть… В пасть, вот именно, подумал я.
Мужик в ватнике пытался приспособить для переноса лист кровельного железа, а оно все не давалось, важничало и пело у него в руках.
Надо было заехать на работу.
Когда автобусные двери захлопнулись, я обнаружил, что в кармане нет ни копейки. Не приспособлен я для жизни, это точно, подумал я и с автоматической находчивостью произнес вслух:
– Девушка, оторвите, пожалуйста, два с половиной билета.
Девушка косенько улыбнулась мне:
– Так два или три?
– Один, – сказал я проникновенно. – На два с половиной у меня бы не хватило. Впрочем, на один тоже.
Девушка казалась себе сказочно понятливой и хотела к тому же, чтобы этот ее скромный дар не остался мною незамеченным. Поэтому, подав мне билет, объяснила:
– Это вы так шутите.
– Нет, это я так знакомлюсь. – Щечки моей спасительницы вспыхнули, но я счел долгом джентльмена ее разочаровать: – С контролерами.
Моя медная глупость все более опасно для меня зацветала зеленой тоской. «Дурак, – сказал я себе, – может быть, это и была твоя косенькая, так же, как ты, жаждущая любви и понимания судьба».
Первой в конторе попалась мне старая Зобова из бухгалтерии.
– Что же вы не заходите, Попков? – спросила она, заталкивая ватку в беломорину. – У вас на депоненте двадцать копеек. Или выиграли по трехпроцентному? Тогда дайте в долг.
– Я играю только в рулетку, – сказал я. – И всегда проигрываю.
Мои слова Зобова восприняла как шутку тайного жмота. Ей вообще казалось, что все люди живут не по тем средствам, которые она выдает им два раза в месяц, и с принципиальностью честного труженика она не уставала напоминать им об этом.
– В таком случае готовьте четыре восемьдесят. У меня мелочи-то нет, – бросила она на прощанье.
На доске объявлений я заметил свою фамилию, выведенную красным. Мне объявлялась благодарность за переборку уже успевшего сгнить и еще не успевшего сгнить картофеля. Чуть пониже черной тушью мне же объявлялся выговор за самовольное нарушение маршрута экскурсии. Оба приказа были подписаны главным редактором Сашкой Бобрукиным – моим однокашником и замечательно справедливым человеком. Еще в детстве он был помешан на объективности. Еще когда председателем отряда был. Поразительно, что и в роли главного редактора он остался таким же честным парнем. Иногда мне казалось, что он и себе тоже объявляет время от времени выговоры и вывешивает их дома на кухне с чувством исполненного долга и справедливого негодования. А слабости у Сашки были, и отдавался он им щедро, до самоотречения. Одной из таких слабостей было чешское пиво, из-за которого я тогда при вдохновенной поддержке экскурсантов и дал кругаля. Приказ же, я уверен, терпеливо дожидался моего ознакомления с ним, без чего его воспитательное воздействие было неполным.
Я постучался к Сашке в кабинет и тут же услышал его добродушно-хамский голос:
– Неуместен!
Сашка сидел, зарывшись в бумаги, спиной к двери.
– Что в жизни? – спросил я легкомысленно.
– Как сказал один и другой философ, – начал было Сашка, но, увидев меня, фразу не закончил. – Приказ видел? – спросил он почти скорбно.
– Имел счастье.
– Так-то. Потом распишешься.
Отдав дань служебной объективности, он тут же перешел к объективности дружеской. А именно: хлопнул меня несколько раз по тем местам, где руки выходят из плеч, словно бы пытаясь сбить меня поплотнее, словно бы потрясенный габаритами, которые никак не годились для пересылки почтой. Я вполне оценил это его дружеское немногословие и, можно даже сказать, поддержку.
– А я, видишь, лысею, – сказал он жалко-ободряюще.
Вот это друг, это я понимаю. Я чуть было не сказал спасибо.
– Пока мы, понимаешь ли, берем у жизни свое, годы берут у нас наше. Ты еще неплохо устроился. Хотя, конечно, своего и недобрал, но…
– А что но-то?
Благодаря этим Сашкиным философемам я вспомнил еще об одном замечательном свойстве своего друга – умении позавидовать другому, даже когда тот находится в самой плачевной ситуации. Выходило это так, что если у тебя, например, в карманах сквозняк, а у него в каждом по сберкнижке, то тебе, несомненно, лучше: во-первых, нет оснований сомневаться в искренности жены, во-вторых, не просят в долг, в-третьих, не надо мараться со спекулянтами… В конце концов ты и правда начинал немного стыдиться своей удачи, искренне сочувствовал непростой Сашкиной жизни, твердо решал не обижать его просьбой о деньгах и возвращался в свой счастливый шалаш, сильно уважая себя за только что испытанные чувства.
– Пить вот бросил, – пожаловался Сашка. – А самочувствие ничуть не лучше, напротив – мерзее пакостного. Организм по гаечкам разлетается.
– Это ничего, это он привыкает, – попытался я успокоить Сашку. – Поначалу, конечно, бунтует, а как же?
– Что-то он в первые дни не бунтовал.
– Тогда он еще думал, что у тебя просто денег нет.
На Сашкином телефоне загорелся огонек. Он снял трубку и долго повторял: «Да… Да… Да…». Потом сказал:
– Автобус отпустить. Наряды привезти ко мне. С Сыробабиной разберусь.
Он положил трубку и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Придется Сыробабину уволить. Сплошной Репин!
Я посмотрел на Сашку с изумлением.
– Забыл, забыл, брат, наш язык, – сказал он с веселой укоризной. – Спать надо меньше. Ха-ха!
Я, конечно, тут же вспомнил, что Сыробабина – это администратор, а Репин – это Илья Ефимович, вернее его знаменитая картина «Не ждали», и что имя великого передвижника поминалось в том случае, когда случалась какая-нибудь накладка.
– Надо тебе включаться, – сказал Сашка. – Затеваем новую экскурсию по местам, где не бывал Достоевский. Тема, сам понимаешь, неординарная. Подход требуется творческий. Вот бы и взялся.
– Я бы лучше про места, где я сам не бывал. Про это бы, я думаю, смог.
Сашка смотрел на меня с плохо скрытым сочувствием, как на ракового больного. Долго смотрел. Потом сказал:
– Такое легкое юродство, да? Ненавязчивая такая двусмысленность. Понимающему ясно. Непонимающему тоже. – И вздохнул по-отечески, и вдавил пальцами прикрытые глаза, рискуя не получить их обратно. Но как-то обошлось. Вернувшиеся глаза смотрели еще проникновеннее и грустнее, внезапно при этом посветлев. – Нынче это не проходит. Другой стиль. Ты, в общем, погуляй, осмотрись.
После этих слов снова, наверное, наступила очередь чего-то дружеского, уравновешивающего качнувшиеся не в меру чаши весов. Сашка широко отвел руку, и я догадливо поймал ее для рукопожатия. Губы его на мгновение заволновались: по-моему, он хотел поцеловаться, но, видимо, передумал.
– У тебя там что-то на депоненте, кстати, лежит. Ты бы зашел, – сказал Сашка.
– Да, двадцать копеек, – промямлил я благодарно.
– Ну вот, вот, – сказал Сашка, отлетая в неизвестное мне пространство нерасхожих мыслей и неотложных забот.
Пока мы с Сашкой беседовали, прошел дождь. Весь город был в радугах. Они вспыхивали над речными глиссерами, над взлетающими из-под колес веерами луж, над дымящимися крышами и сапогами милиционеров. По этой причине город казался мыльным и грозил в следующее мгновение разлететься брызгами.
В предчувствии этой неминуемой катастрофы мне страшно захотелось мороженого. Я даже подумал, не ограбить ли Зобову, но тут какое-то новое сияние снизошло на меня и предотвратило преступление.
Навстречу мне глиссерной походкой шла Танечка Орлова. Она была в брючном костюме из тончайшего серебристого металла и казалась в меру независимой, радостной и отрешенной, как будто только что отработала смену в космосе. Нет, не все в этом мире меняется к худшему, подумал я, не все.
Моя милая приближалась ко мне, не видя меня. Вот по кому я действительно соскучился, понял я. (Она все еще меня не замечала.) Вот кого хочу видеть и перед кем я свинья – это точно. (В неясном предчувствии она искала меня глазами и не находила, нервно пощелкивая замком висящей у бедра сумочки.) Как мог я оставить ее одну на столько лет? (Вот, наконец!)
Мы стояли вдвоем внутри радужной сферы, и слова наши совершали короткие перелеты от губ к губам.
– Так вот ты где!
– Где?
– Вот.
– Ну, что счастье? Есть?
– Счастье – удел пешеходов…
– …А мы все время на колесах…
– …Посмотрите направо. Посмотрите налево. Можете не смотреть – уже проехали.
Мы говорили так, словно вспоминали забытый диктант, который писали когда-то, сидя за одной партой. И поэтому все время смеялись.
Но тут сфера лопнула и грохот города бросил нас друг к другу. Зрение наше перепуталось во взаимных отражениях. Она очнулась первой.
– Ловко ты от меня тогда улизнул, – сказала она.
– Не говори. Сам не ожидал от себя такой прыти.
– Ну, там-то, небось, от одиночества не страдал?
– Да уж, – сказал я, – воображению не прикажешь. Шесть лет сплошное лето, просвечивающие на солнце платья, белозубые улыбки.
– Бедный, – сказала она.
– А кто твой генерал?
Она смотрела на меня не моргая, и в глазах ее ясно читалась жалость. Но, черт возьми, это была совсем не та жалость, о которой я мечтал утром.
– Ну, ты не пропадай, – сказала Таня. – Адрес у меня теперь другой. Телефона пока нет. Так что звони, захаживай.
Сияние исчезло. Передо мной колебалась пустота, похожая на серебристый Танин скафандр. Я вошел в него, и озноб отчаянного одиночества тут же стал сотрясать мое тело. Но, несмотря на это, я продолжал улыбаться Таниной улыбкой. Машинально сунул руку в карман за сигаретами – в кармане оказалось дамское зеркальце, бумажный рубль и ментоловый карандашик.
Я пошел вдоль набережной к центру, но ясно чувствовал при этом, что какой-то частью своего существа лечу в противоположном направлении, туда, где кончается город. И если здесь воздух был чист благодаря предупредительно опиленным тополям, то там уже буйствовала тополиная пурга, в теремках продавали мандариновый сок, звучала музыка и колесо обозрения возносило пустые кабинки над кронами деревьев.
На окраине парка стоял красный «жигуленок». «Дворники» его работали непрерывно. Мне показалось, что сквозь светозащитное стекло я различил за рулем Сашку Бобрукина. Дверца предупредительно открылась, и серебристый скафандр невесомо пролетел в машину.
– Привет, мой генерал, – сказала Таня и достала из кармана вместо зеркальца пачку моей «Стрелы». Секунда раздумья, удивленный взгляд спутника…
– Зверский холод. Дашь ты, наконец, зажигалку!
А сам я стоял уже перед дверью квартиры своей жены Насти. К двери была приколота записка: «Не стучать – звонок не работает!». Первое «не» было приписано другими чернилами. Я почему-то сразу понял, что это дело рук моего сына Альки. Неужели это «не» передалось ему от меня генетически? Или оно живет вроде микроба в воздухе, и я тут ни при чем? Во всяком случае, мне стало жаль никогда не виденного сына. Еще бы, на вопрос: «Где мой папа?» всю сознательную жизнь слышать: «Папа спит». Что вообще можно подумать в этом случае о жизни! Не удивлюсь, если там на даче он покусает и тетю Федору, и злую собаку.
Я постучал.
– Сказала – всё! – раздался за дверью Настин голос.
– Открой, что ли.
– Я устала, устала, устала…
В приступе несдерживаемой злобы я стал стучать кулаками и ногами одновременно. Мне ответил хохот жены:
– Достучишься, сейчас вызову милицию!
– Ты что, хлорофосу там, что ли, наглоталась? – закричал я.
Наступила тишина. Потом послышался щелчок замка.
– Валера? – тихо спросила Настя.
– Холера! – зло сказал я.
Дверь отворилась. Настя стояла босиком в алом просторном халате, в котором при желании могла спрятаться вся наша семья. Но при этом она, маленькая, вся как-то выскальзывала из своего покрывала – шеей, плечами, грудью, коленями. У меня было ощущение, что и лицо ее слишком, что ли, обнажено.
После недолгого замешательства Настя снова расхохоталась:
– Муженек! Ха-ха! Явился к шапочному разбору. Ой, не могу!
– Настя, ты пьяна, – сказал я.
– Не тебе ж одному. Хитренький какой! Пришел помогать клопов морить? Ха-ха! – Она согнулась в смехе, потом всплеснула руками. Халат приоткрыл ее обнаженное тело. Я почувствовал невыносимое желание, похожее на желание убийства.
Ни слова не говоря, я втолкнул ее в комнату и запер дверь изнутри. Снял рубашку, промокнув ею вспотевшее лицо. Потом развязал шнурок, на котором держалось алое непрочное одеяние. Настя была безучастна и покорна.
Я уже докуривал сигарету, когда Настя открыла глаза. Подкинул одну из двух рюмок, стоявших на столе. Та разбилась ровно по ножке и закатилась под тахту.
– Мне нужна моя электрическая бритва, – сказал я.
– Бритва перегорела.
– Тогда все, – сказал я.
– Сцена будет?
Я натянул на себя влажную рубашку и повернул ключ.
– Сцены не будет?! – переспросила Настя, торопливо похохатывая.
Выходя на лестницу, я услышал, что Настя плачет.
Старушки, сидящие у парадной, не узнали меня. Ерема, снимавший травой стружки с откупоренного фуфаря, сквозь меня увидел приближающегося милиционера и, аккуратно пристроив бутылку в кустах, принял вид загорающего. Постаревший Шарик даже не посмотрел в мою сторону. Улицы текли мне навстречу – ходьба почти не требовала усилий. В воздухе банно пахло прогретыми березами.
Мужик в ватнике боролся с листом кровельного железа, но оно все не давалось ему.
Навстречу мне бежал Сашка Бобрукин.
– Завтра на практику не идем, слышал? – крикнул он еще издалека. – Приезжают немцы – будем шпрехать. Скажи мне спасибо – отобрали всего десять человек.
– Данке. Что будем делать?
– Пошли погоняем. Там наши уже сколачивают команду на мусор.
Нашим выпало играть по пояс голыми, чтобы не путаться с противником.
– Поп – на ворота, – приказал Дергач, – у тебя дыхалка слабая.
Я стоял против солнца в черных очках Ирки Завариной. Дергач был великолепен. Я пропустил всего два мяча. Девчонки в перерыве обливали нас из шланга, и, конечно, мы победили. Минут за пять до конца покрышку пробило гвоздем, доигрывали дохлым – никто не хотел уступать.
В саду меня подстерегал Славка с трубкой от репейника и горстью бузины. Но я заранее набил карманы райскими яблочками.
– Ты что, офигел? – крикнул Славка, получив первый удар.
– Ладно, не хнычь, – сказал я, – давай лучше их порубаем.
От яблок еще больше захотелось есть.
– Ма, дай булки с маслом и песочком, – крикнул я, вбегая в комнату.
– Руки вымой сначала. А штаны – что ты с ними сделал? Сколько раз я тебе говорила не вставать на колени!
– Ма, ну дай булку.
Папа с соседом сидели на кухне и вспоминали войн у.
– Вот сейчас прокисшую картошку в помойку выбрасываем, – говорил папа, держа в руках картошку. – А я помню, между нами и ими неубранное картофельное поле. Мороз. Так мы каждое утро выбежим несколько человек на это поле, а они давай по нам из артиллерии. Кое-кто, конечно, там и оставался. Зато поле взрыхлено что надо. Похватаем картошку – и назад.
Я схватил булку и выбежал во двор. Близняшки уже доделывали песочный замок, поливали его водой. Потом мы набрали камней. Бах! Бах! И ногами его – ура-а-а!
Темно в саду. Один сумасшедший дядька в пальто гуляет и поет басом. Поп, наверное. В карманах у него всегда много конфет. Но все равно страшно, когда он поет.
– Ма-ма! – кричу я.
– Ну что ты, радость моя? Приснилось что?
Я люблю спать в маминых руках. Но она почему-то думает, что в кроватке мне лучше, и только поет, чтобы я заснул. Но спать не хочется. Хочется, чтобы мама подольше не уходила.
– Писать, – говорю я.
– Сам, сам, – приучает мама. – Вот тебе коврик под ноги.
– А я еще и…
Я сажусь на свой законный горшок и начинаю думать. Из приоткрытой печки несет теплом. Там только одна головешка осталась – остальное все разрушилось и превратилось в угли. Колено жжет. Я прикрываю его ладошкой.
А в радио что-то шумит и воет. Там, наверное, зима. И дядька в этой зиме говорит сам себе: «Только бы не заснуть, только бы не заснуть…»
Я прикрываю ладошкой колено и думаю, что вот вырасту большой, куплю самолет и полечу дядьку спасать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?