Электронная библиотека » Николай Крыщук » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:51


Автор книги: Николай Крыщук


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

2 мая. Утром обнаружили мертвого кр-ца Алексеева (телефонист, парикмахер).

Наши войска взяли столицу фашистской Германии – Берлин. Большое оживление. К-р корпуса приказал всем частям в 23.30 салютовать в честь победы. Войска пр-ка в Курляндии, видимо, были изумлены нашим торжеством.

3 мая. Получил акт вскрытия Алексеева Б. П. Умер от задушения рвотными массами. Пьяницы всегда так кончают свою жизнь.

Было партсобрание, посвященное выпуску 4-го гос. Военного займа.

4 мая. Получил от Васи (старший сын девяти с половиной лет. – Н. К.) письмо. Пишет, что Паня болеет и, видимо, лежит в больнице.

5–7 мая. Подал рапорт об отпуске в Ленинград. Видимо, не отпустят. Слушал по радио: Люксембург и Лондон о том, что подписан акт капитуляции Германии. Наше радио молчит.

8 мая. Утром подняли по тревоге. Появилось много нашей авиации. Сбросили листовки за подписью Говорова, требующего полной капитуляции Курляндской группы войск противника. Марченко, Сорока и я в честь наступающей победы хорошо выпили.

Пришло сообщение по телеграфу о том, что немцы в Курляндии приняли капитуляцию. Пошли первые колонны пленных.

9 МАЯ 1945 года – День Победы. Целую ночь с 8 на 9 мая 45 года радио передавало акт о безоговорочной капитуляции немцев, подписанный в Берлине. Всю ночь не умолкали ружейно-пулеметные очереди. Небо было озарено ярким, разноцветным огнем ракет, смешавшимся с массой трассирующих пуль. Мы праздновали победу.

А немцы все шли и шли – покоренные. Волнение людей передать нельзя. Радость у каждого высвечивает яркой слезой победы с усталых, но радостных глаз победителей.

Просто не верится, что конец войны».

* * *

До мая 65-го, когда правительство решило впервые отметить всенародно День Победы, я не помню разговоров с отцом о войне. Не помню детского: «Папа, расскажи про войну!» Может быть, потому, что военные истории и всякие приключения меня вообще мало интересовали. Я так никогда и не дочитал книгу о Кон-Тики, подаренную мне в школе «за примерное поведение», что было враньем во имя какого-то праздника. Не прочитал больше одного романа Вальтера Скотта, Жюля Верна, Майн Рида. Помню книжку некоего Матвеева «Тарантул», которую мама по складам читала мне, маленькому, во время болезни. Но там шпионы ходили по знакомым улицам и переулкам, посылали сигнальные ракеты с крыши моего дома – эта история имела ко мне отношение.

Я отца не теребил, и он молчал. Не думаю, что это было послушным ответом на запрет государства (государство, как мы знаем, боялось собственного народа-победителя, который к тому же в силу несчастья войны своими глазами увидел жизнь Европы). Скорее, это был государственный гипноз плюс природная скромность отца, а точнее, его органическая неспособность к пафосу и героизации, что можно было бы еще вернее определить как страсть к самоумалению. Он и потом никогда не выступал в школах перед пионерами. Этот ветеранский, патриотический, воспитательский порыв был ему чужд. И в дневнике писал: «Сегодня меня представили к ордену Красной Звезды». Больше ни слова. До сих пор не знаю, за что. А этих орденов и медалей у него достаточно.

Отец и в мирное время не был, судя по всему, труслив. В 52-м написал письмо Сталину, требуя предоставить квартиру мыкающемуся по знакомым его боевому командиру Щипицыну. Сравнивал поведение властей с поведением фашистов.

Щипицын и у нас жил подолгу со своей больной женой. На лысой голове его было видно глубокое ранение. Он был похож на артиста Гарина. Не вполне, как мне казалось, нормальный. Первое его появление в нашей комнате было неприятным: я как раз дирижировал симфоническим ор кестром, который звучал по радио. Он по-гарински воскликнул: «Хор-рош!» Но потом они с отцом выпили, и Щипицын заговорил речитативно: «Эх, приятель, и ты, видно, горе видал, если плачешь от песни веселой». И заплакал. Я ему обиду тут же простил и больше уже никогда не дирижировал оркестром.

Квартиру Щипицыну дали незадолго до смерти Сталина.

Потом разговоры о войне были, конечно, и не раз. Началась романтика войны. Были напечатаны стихи Когана, Кульчицкого, Майорова, Гудзенко. Мы знали их наизусть, ставили о войне спектакли. Когановская «Бригантина», казалось, тоже плыла по фронтовым морям.

Отец рассказывал о войне охотно, но истории были все какие-то курьезные. Вот он во время боя вбежал в землянку, зачем-то посмотрел в осколок зеркала и увидел, что ранен в голову. Только тогда потерял сознание. Вот они выставляют отряд добровольцев на мерзлое поле, отделяющее их и немцев. Немцы начинают стрелять из пушек. «Многие, конечно, гибли, но зато остальные из взрыхленного поля притаскивали столько картошки, что нам хватало на несколько суток». Однажды он мне рассказал, как они выходили из окружения (думаю, не из того, которое описано в дневнике, потому что здесь был важен именно вывод техники). По приказу Ворошилова они за ночь проложили через болото десять километров дороги, через которую и ушли. Объяснить это чудо он не брался. Глаза начинали слезиться. Я стыдился этой его слабости.

Настало время, когда отец предложил мне почитать дневник. За давностью лет ему казалось, видимо, что там я найду исключительно хронику боевых событий. А я едва ли не сразу попал на признание, что сегодня у него случился роман с одной из сослуживиц, «не устоял». Дальше мне читать не хотелось. Я молча вернул дневник отцу.

Теперь я понимаю, что ему хотелось не столько познакомить меня со своим фронтовым опытом, сколько услышать литературную оценку. В таком случае, мой жест был воспринят им как ответ отрицательный. Он еще глубже замолчал. К теме дневника мы больше никогда не возвращались.

* * *

Он, вероятно, как все почти отцы, ждал момента, когда я повзрослею и со мной можно будет говорить на равных. А я, после не прочитанного «Кон-Тики», обнаруживаю себя сразу за повестями Тургенева и «Илиадой». Момент и смысл этого прыжка я до сих пор не могу отследить. Возможно, это была часть комедии, о которой писал ранний книгочей Сартр. Он и спустя годы не мог определить, где проходила граница между одержимостью и лицедейством: «Выставленный на обозрение, я видел себя со стороны: я видел, как я читаю, подобно тому, как люди слышат себя, когда говорят».

Так или иначе, момент для короткого общения старшего с младшим был утерян. И в этом тоже виновата война. Когда мои старшие братья были маленькими, отец оставил семью в деревне и уехал учиться в Ленинград. Семью забрать не успел, потому что тут же началась финская война. Потом перевез семью в Ленинград и снова ушел на фронт. Когда вернулся, дети уже выросли.

У него не было навыка отцовства (тут еще сказалось, вероятно, и то, что детство он прожил с суровым отчимом). Я был, в сущности, первый ребенок, который рос на его глазах. Он растерялся. Когда у меня появились свои дети, выяснилось, что в наследство мне остался не опыт, который я бы мог перенять, а только эта растерянность отца.

Сейчас мне кажется, что страсть отца к собиранию библиотеки, которая овладела им после войны, питалась тайной мечтой, что эти книги пригодятся мне. Так оно и случилось. Когда я научился читать, наша библиотека насчитывала уже несколько тысяч томов. Мама только после хрущевской реформы узнала, что на книги отец заначивал из каждой получки двести рублей. Ей это было непонятно, она плакала. Мы и действительно жили от получки до получки, часто одалживая у соседей такую именно сумму.

Отец определенно работал на будущее. Иногда я заставал его с той или иной книгой из нового собрания сочинений, но запойным читателем он, конечно, не был. Я же учился уже в университете, и заговаривать со мной о литературе он не решался. Можно было бы поменяться местами, и мне рассказывать ему о тех замечательных стариках и юношах, которых он когда-то привел к нам в дом. Но мне и в голову это не приходило. Так и получилось, что я стал читателем библиотеки, а отец рядом с этой библиотекой жил, как, бывает, люди живут рядом с морем. И был счастлив, наблюдая, как я быстро осваиваюсь в его наследстве.

* * *

Только один раз я видел отца по-настоящему плачущим, навзрыд. Это случилось в день свадьбы моего старшего брата. Мне было одиннадцать лет.

Я в этот день заболел корью. К тому же кто-то из гостей налил мне то ли по ошибке, то ли шутя вместо лимонада стопку водки. К ночи меня сняли из-под потолка с матрасов, которые горой были сложены в коридоре, и отнесли пьяного, с температурой сорок в комнату. Я был в горячечном бреду и поэтому воспринимал все особенно отчетливо и ярко.

Гости разошлись. Мать стелила постель для новобрачных. В это время вошел брат и сказал, что они с женой сняли комнату и уже вызвали машину. Мама громко и обиженно стала возмущаться и плакать. Помню, несколько раз она сказала: «Не по-людски». Вообще я заметил, что это выражение заменяло тогда для многих все разом христианские заповеди. Отец молча расцеловался с сыном и невесткой, потом посреди ночи принялся растапливать печь и тут только, глядя бессмысленно в огонь, разрыдался.

В тот день я впервые не столько осознал смысл слова «горе», сколько почувствовал его физически. В нем не было плотности и не было света. Оно напоминало темное ущелье, в которое ты уже оступился. Такие ущелья и этот полет мне были знакомы подробно, по снам. Теперь случилось то же самое, но не во сне, и не с одним мной. Брат в это время ехал в машине с молодой женой.

Со своим патриархальным сознанием родители так и не прижились в городе Ленина. Большого дома, в котором сотрудничало бы сразу несколько поколений, не получалось. Может быть, игра в лото на коммунальной кухне немного напоминала деревенские посиделки. Были правильные, многолюдные застолья, которые собирались по любому празднику. Всегда у нас. Подолгу, бывало, заживались у нас родственники и фронтовые друзья отца, потом друзья братьев. Это было хорошо, «по-людски». Я, правда, и университет закончил на диване, в проходной комнате. Вспоминаю об этом без всякой обиды. Мне самому такой быт нравился.

Не помню, чтобы мы ходили с отцом в зоопарк, в театр или в музей. В кино, да, несколько раз. Смотрели довоенные ленты, «Тарзана», потом советские комедии. Это было еще время комедий. Зато много часов проводил я в его столярной мастерской, которую отец устроил в сарае. Сам смастерил верстак и сделал инструменты. Помню удивительной красоты фуганок из дуба, бука (или граба) и вишни. Может быть, в породах деревьев ошибаюсь, но впечатление красоты осталось.

Он любил и умел делать все. Делал красиво, остроумно и прочно. Когда я учился в младших классах, все школьные пособия для класса делал мой отец. Здесь была, конечно, не одна только любовь к искусству, но желание устроить режим благоприятствования для меня, который пропускал иногда из-за болезни по полгода. Это получилось. Мы подружились с моей первой учительницей Варварой Михайловной, летом она брала меня с собой в лагерь.

Я, разумеется, нисколько этого его участия в моей жизни не ценил. Разве он мог поступать иначе? Его поведение казалось мне безвариантным. В каком-то смысле так оно и было. У любви и доброты вариантов нет.

Неблагодарность детей не имеет возрастного предела. Чувство вины, признательности и любви приходит с запланированным опозданием, после того, как самого предмета любви уже не стало.

Теперь-то я понимаю, что все эти годы был под бдительным и умным присмотром отца. Он создавал для меня среду обитания, которая помогала мне заниматься тем, чем я хотел. Еда и одежда, само собой. Но когда я поступил на вечерний факультет филфака и каждые полгода должен был приносить справки с места работы, отец регулярно снабжал меня этим справками, пользуясь тем, что многие его подчиненные по фронту стали к тому времени большими начальниками. Благодаря этому я мог днем ходить на лекции и семинары психологиче ского факультета, слушал, хоть и не регулярно, Ананьева, Веккера, Кона, ходил на семинары Палея и, можно сказать, получил за те же годы второе образование.

Однажды отец принес в дом роскошный альбом «Пушкинский Петербург». Как-то ведь вычислил эту книгу для меня! По моим глазам сразу понял, что вычислил правильно. Но на всякий случай спросил: «Тебе очень нужна эта книга?» Альбом стоил 25 рублей, примерно четыре-пять дней семейной жизни, а то и неделя. Он до сих пор стоит у меня на почетном месте в круглом угловом шкафу.

В театр родители ходили редко. Но мимо отца не прошло мое помешательство, которое заставляло меня чуть ли не через день простаивать в ожидании лишнего билета в Большой драматический театр, который был напротив нашего дома. В БДТ начальником осветительского цеха работал его друг. До сих пор не понимаю, как отец уговорил его сделать мне такой подарок. Товстоногов категорически запрещал присутствовать на репетициях посторонним. Замеченным в пособничестве грозило немедленное увольнение. И тем не менее, я много часов провел на репетициях второй редакции спектакля «Идиот».

Николай Трофимов репетировал сцену в вагоне. Товстоногов был недоволен. Вдруг он поднял к себе согнутую в колене ногу, наклонился к ней, улыбаясь, и сказал: «Понятно?» – «А, как в том анекдоте?» – сказал Трофимов. «Ну да, да!» Сцена пошла.

Роза Сирота подолгу, шепотом разговаривала с Дорониной – Настасьей Филипповной. Та сжимала в руках меховую муфту. Она ходила волнами, как шея зверя. Становилось тревожно. Это движение потом вошло в спектакль.

Долго не получался первый выход Стржельчика – генерала Епанчина. Вдруг Смоктуновский сказал: «Георгий Александрович, можно я покажу?» И показал. Блистательно. А Стржельчик тут же блистательно повторил.

«Где я видел эти глаза?» – сомнамбулически произносил Смоктуновский, сидя на диване и сосредоточившись на каком-то оранжевом предмете. «Что это там у вас?» – не выдержал Товстоногов. «Это Кеша в паузах апельсином закусывает», – сказал Кузнецов, игравший одного из компании Рогожина. «Убрать немедленно!» Апельсин заменили какой-то картонкой. Смоктуновский как будто не заметил подмены и по команде режиссера продолжал: «Где я видел эти глаза?»

Юрский играл Фердыщенко. Товстоногов, не объясняя никаких сверхзадач по Станиславскому, диктовал ему сцену в гостиной Настасьи Филипповны. «Вы скажете это, потом сделаете три шага вперед. Здесь, повернувшись чуть влево, добавите… Пройдете Ганечку, не замечая. Обойдете Настасью Филипповну. Зайдете за рояль. Возьмете два бокала и легонько ударите их друг о друга. Потом скажете последние слова».

И вот, опять же, ничего этого я не рассказывал отцу. Но он как-то понимал, что со мной происходит. Потому что на следующий день снова звонил другу, и я снова тайком пробирался на репетицию.

Видя, что я провожу часы за сочинительством, отец купил мне старую портативную машинку «Олимпия», которую ему продал его сослуживец «задешево» (180 рублей новыми деньгами – огромная сумма) и только с условием, что она «попадет в хорошие руки». При этом из деликатности отец ни разу не спросил меня, что я, например, сегодня написал и что на этой машинке отпечатал? Сейчас мне эта деликатность кажется излишней.

Так же, искренне радуясь моей новой книге и доставая из заначки бутылку, чтобы «это дело отметить», он никогда потом не высказывал о ней своего мнения, я и сейчас не знаю, читал ли он их? Жизнь его сворачивалась на моих глазах. В старости он стал читателем газет.

В связи с хрущевским сокращением армии отца, к тому времени уже майора, уволили в запас. Это был крах. Он любил ходить на службу в академию, любил начищать вечером пряжку и пуговицы на кителе, любил военную форму. А я тогда навсегда полюбил слово «майор». В сорок пять лет жизнь надо было начинать заново.

Отец устроился главным электриком в гостиницу «Октябрьская». Но слово «главный» не могло вернуть ему утерянного положения. Настоящая жизнь осталась в прошлом, может быть, на войне. Я понимал его переживания, но собственные перспективы меня волновали, конечно, больше. Иногда я приходил к нему в гостиницу, и отец вел меня через ресторанный зал в буфет, куда посетители не заходили. «Любочка, – говорил он, – налей нам с сыном по пятьдесят грамм коньяка. И шоколадку. И лимончик. Ты лимончик будешь?»

Я понимал, отец хотел, чтобы я видел, что на этой территории он человек по-прежнему значимый, что здесь его любят и уважают. Но мне было неловко. Я выпивал коньяк и старался уйти так, чтобы моя поспешность была не слишком заметна. Мне было жалко отца.

Уже после его смерти на традиционную встречу 9 мая меня пригласили его фронтовые друзья. Выяснилось, что о каждом я что-нибудь да знаю. Значит, отец все же успел за жизнь рассказать мне о них. Но удивительно, что и они очень много знали про меня и как бы заочно меня любили. Вот с кем отец, выходит, был разговорчив. Красивая женщина, которую невозможно было назвать старухой, смотрела на меня особенно внимательно.

* * *

Мой отец, Крыщук Прохор Пантелеймонович, родился 10 августа 1914 года в селе Хижники на Украине. Умер 6 сентября 1988 года в Ленинграде, в военном госпитале.

В этот день он стал мне подробно рассказывать, где находится какая-то военкоматская комиссия по похоронам, в какой кабинет мне обратиться, кого спросить. В случае его смерти полагалось пособие. Странным мне показался тогда этот практический подход к смерти, и я ответил, что хватит, что мы еще тысячу раз успеем про это поговорить… «Не успеем», – ответил отец.

Я потом не раз замечал, что и большинство людей ведет себя малодушно у постели умирающего. Тот сосредоточен на мысли о своем уходе, а они, вместо того, чтобы разделить с ним это его самое важное переживание, делают вид, что ничего не происходит, то есть еще до кончины покидают его, оставляют наедине с самим собой и смертью.

В двенадцатом часу ночи я попрощался, оставив маму дежурить у отца. Не успел открыть дверь квартиры, как раздался телефонный звонок. В трубке плакала мама: «Нет больше нашего папы». Выходит, я не дождался всего нескольких минут.

* * *

На похороны отца пришли не только его фронтовые товарищи, но и мои друзья. Пришли они не к нему, конечно, ко мне, чтобы быть в этот день со мной. Я внутренне торопил неторопливую по определению церемонию. Меня тяготило присутствие чужих, которых всегда много как на юбилеях, так и на похоронах, тяготило их деловитое исполнение скорбного ритуала.

Недалеко от свежей могилы была могила двенадцатилетнего мальчика. На плите был его портрет и эпитафия: «Ты не успел понять всей жизни сложность. Бесстрашье заменило осторожность. Мама. Папа». Господи, до чего же люди нелепы в своем стремлении быть многозначительными! Даже перед лицом смерти. Впрочем, перед лицом смерти особенно.

Я показал кому-то из стоявших рядом на эту эпитафию. «Наверное, катался на велосипеде и угодил под машину», – сказал я. Мне в ответ улыбнулись. Так-то лучше. Что они знают про моего отца, чтобы так вот трудолюбиво предаваться скорби!

А что я сам о нем знаю?

В дневнике отца я нашел листок «Советской России» за 28 апреля 1985 года. Страна готовилась отмечать 40-летие Дня Победы. Эти праздники становились все более пышными и все более бессмысленными. Но для отца это был, как оказалось, последний юбилей.

Почему он сохранил именно этот листок? Одна из заметок начиналась такими словами: «Война, конечно, подкосила мужицкую силу, подкосила и любовь к красивому, подкосила, но не выкосила». Может быть, эти слова отвечали каким-то его тайным мыслям, которыми он не делился? Но эта догадка, пожалуй, слишком сентиментальна. Скорее, ему понравились слова маршала Конева, приведенные на другой стороне листка: «От первых неудач начального периода войны к полной капитуляции побежденного врага, гитлеровской Германии, – таков великий путь нашей армии в минувшей войне. Это ли не выдающийся исторический пример! Вот что значат великие идеи коммунизма, воплотившиеся в могучем социалистическом строе Советского государства».

В коммунизме он, правда, к этому времени успел разочароваться и ностальгии по советскому прошлому не испытывал. Но в остальном-то всё правильно. С моими звонкими приветствиями первым дням Перестройки он соглашался, но при этом всякий раз тяжело вздыхал. Что он хотел сказать этими вздохами? Только ли то, что жизнь кончается?

Рассказы, наблюдения, фантазии, истории, клоунада

1
Надо бы еще послужить человечеству

Какая-то там случилась накладка при телефонных переговорах – только когда я, пропахав сотни километров, явился у стойки администратора, выяснилось, что меня не ждали. Стали звонить директору домой, проверять документы, что почему-то всегда неприятно действует.

Вероятно, каждый из нас в душе нелегал.

Ключ, однако же, от какой-то комнаты дали и забыли обо мне до понедельника.

Была суббота.

Едва я вошел в комнату, как настроение мое стало совсем мрачным. Уж не заговор ли какой-то против меня, в самом деле? Вспомнил, как шептались администраторша с горничной, на меня мрачно поглядывая. Кому-то, видимо, очень хочется меня унизить или даже растоптать. Потому что таких комнат в Домах отдыха не бывает.

Огромный стол стоял поперек, так что дверь об него ударялась и протиснуться можно было только боком. Мрак подземельный. Настольная лампа позвякивает вольфрамовым волоском, то есть не работает. А главное, какой-то оглушительный шорох кругом, как бывает в часах перед боем. Но не кончается. Даже непонятно, слышишь ты что-нибудь или тебе только чудится.

Посмотрел наверх – обои свисают осенними лопухами. Вдруг вижу, из-под них любопытно выглядывают, а иногда даже испуганно выбегают на разведку тараканчики. Понятно. Значит, между этими лопухами и расточительной сталинской лепниной у них жилье. Это жизнь ихнего народца так шуршит.

Поставил сумку на кушетку и сам, не привлекая внимания, тихо сел с ней рядом. Сижу и думаю: э-эх! Вот как не уважали нас сто лет назад, вот так и сейчас не уважают! Даже еще больше.

Закурил. Гляжу – а пепельницы-то нет. Может быть, у них в номерах курить запрещено? От американцев, может быть, уже этим заразились?

Открываю окно, выдыхаю в него и на другой конец комнаты к раковине – пепел сбросить. Тихонько включаю воду, чтобы этих моих неврозов из коридора не слышно было.

Но сразу же понял я, что с водой это у меня лилипутская, смешная затея. Потому что тут такой шум жизни в окно ворвался!

Слева чьи-то дети бегают и каждый о себе миру заявляет. Орут, то есть. «А я тебе шишку подарю!» – «А я не возьму!» – «Смотри, где она у меня?» – «Не буду!» – «Тогда я тебе шишкой в лоб дам!» – «И я тебе как дам!» – «Ма-ма!» – ну и всякая прочая дребедень.

Справа, напротив, старики со старушками ходят, палочками стучат о землю, некоторые шумно передвигаются на костылях и тоже все орут.

А между этими концом и началом жизни бегает штук десять собак, недовольных друг другом. Лают, само собой. При этом три отошли в сторонку и воют. Значит, соображаю, в доме как минимум три покойника. Нормально.

Новые хозяева жизни ездят без дела между детским садом, овчарней и госпиталем на своих ВМW, никого не замечая, и каждый норовит у моего окна тормознуть.

Закрываю я окно, зло застегиваю на две ручки, проверяю еще, надежно ли закрыта изнутри дверь. Буду в духоте помирать.

Лег на тахту, а та как заскрипит, как заверещит припадочно! Точно, понимаю, все подстроено. Не успею девушку в номер привести, как старики заранее приготовленные пасквили тут же пошлют, куда знают.

Чувствую, обложили со всех сторон. Лежу смирно. Обдумываю жизнь.

Заработай ты хоть десять миллионов, хоть сто, открой новый вид бабочки или превратись в ходячий комментарий к Данте, все равно – посмотрит на тебя вполглаза горничная и тут же знает, какой тебе выделить номер. Потому что у нее зверское классовое чутье, и свою униженную веками сущность ты все равно дальше порога без ее разрешения не протащишь.

Нет, если сто миллионов, подумал для честности, то протащишь, перешагнешь ее порог спокойно, может быть, даже не здороваясь. Но и в этом случае она тебе вслед таким взглядом посмотрит, что будешь с ним на спине всю жизнь ходить.

Страшно хотелось пить. Я открыл кран и стал ждать, когда из недр водопровода придет холодная вода. Но ее все не было, напротив, вода стала теплее. Попробовал другой кран – та же история. Не было у них ни холодной, ни горячей воды – одна теплая. И холодильник, внезапно при включении заговаривающий, потом гордо уходящий в себя, выпускающий, когда откроешь дверцу, прямо в лицо тебе съестные пары, обрастающий в теплые дни снегом и льдом, конечно, отсутствовал.

Захотелось, несмотря на свою злобную отрешенность, хоть какой-то, пусть односторонней, связи с миром. Но даже вырванной с мясом радиоточки в номере не было.

Какой-то инвалид прошел по коридору в сортир вкрадчиво, чтобы подслушать шумы и звуки моей неудавшейся жизни. Это все, что осталось на мою долю от человеческого любопытства? Об этом ли мечтал я в свою звонкую пору?

Вот так уходят убивать старушек, думал я, лежа неподвижно на своей визгливой тахте. Полежишь в таком гробике год-другой и пойдешь, а куда денешься!

Вспомнилась соседка по коммунальной еще квартире. Легкая была женщина, хотя временами задумчивая. Думает иногда месяц, второй, зиму – потом как засмеется! Мужей так своих хоронила – тихо, благородно, никому не навязывая своего горя.

Так вот, очень она любила смотреть в кастрюлю, когда мама варила борщ, например. Мама овощей подкидывает, пенку снимает или пробует на вкус, а Майя стоит, плечом почти касаясь, и смотрит пристально в самую суть борща. Потом повернется резко и на выходе уже, так что и объясниться с ней невозможно, скажет вдруг со смешком:

– Что это вы так мало капусты кладете? А сельдереева корня и вовсе нет!

Вот эту молодую еще старушку сейчас бы первой удавил.

Вышел все же к ужину. Старик напротив меня выковыривал вилкой и ножом что-то из омлета. Я сообразил: омлет бывает плохо взбит, и капельки белка сквозь него проступают. С детства он, значит, этого не любит.

Так вот в муках и прошли два моих дня. Утром в понедельник поплелся к конторе решать судьбу. Как бы власть вернулась с отдыха – есть теперь с кем повздорить.

Для выяснения моей приблизительной личности звонят в столицу. Слышу, подтверждают им, что я есть, что просто не успели еще о моем существовании сообщить, а так-то забронирован для меня номер девятнадцатый.

При слове «забронирован» почувствовал я легкий восторг самоуважения.

– А может быть, оставим его в прежнем? – спрашивает нахально контора.

– Нет-нет, что вы? – на том конце провода. – Для него забронирован девятнадцатый.

Администраторша с кукольным личиком смотрит на меня удивленно, прикидывая, что ей предстоит в будущем изображать: восторг, подобострастие или легче вступить в неформальные отношения во время круглосуточного дежурства…

Как встретил меня этот девятнадцатый! Так, будто не переводя дыхания ждал меня не только эти два дня, но и всю жизнь.

Солнце играло в нем само с собой. На немецких обоях были нарисованы русские березки. Труба скупо протекала по капельке в минуту, радуясь, по-своему, встрече.

Я бросился к тумбочке – она была хоть и поменьше прежней, но с ручками. А главное, на ней стояла недавно вымытая и сухая пепельница. Упал на тахту – не визжит. Включил лампу – горит! В углу брызги от итальянского шампанского запеклись – вот какие люди здесь жили. Я начинал понимать взгляд администраторши. Но это неожиданное повышение в чине мне, как, уверяю, и любому бы из вас, показалось просто восстановлением справедливости.

За окном пейзаж хоть и похуже, зато никаких тебе истребляющих покой звуков жизни. Слева, высунешься, видны столовая и библиотека. Проснешься утром, посмотришь и сразу можно понять, что они там себе думают – библиотека и столовая.

Включил кран и тут же свалился без сил. Через час просыпаюсь – сразу к воде: холодная. То-то же!

Выхожу: матери молодые, симпатичные детей прогуливают. Старички благородно беседуют и мне, улыбаясь, кивают. Я изображаю искренний же поклон. ВМW прямо у моих ног притормаживает, и товарищ мой из него выходит.

– Привет, – говорит, – и ты здесь? Заходи вечером, попьем чайку или чего-нибудь покрепче.

Старик вчерашний идет мне навстречу с пластырем на лбу, бьет себя рядом с пластырем и говорит зазнаисто:

– Подрался вчера!

– Я тоже, – отвечаю, – ночь всю эту во внутренних борениях провел. – И оба мы с ним хохочем.

– Пошли, – говорит старик и подмигивает, – би-гус. На обед – бигус.

Возвращаюсь с обеда и ловлю себя на том, что как-то весь подпрыгиваю. Мысли при этом в голове рождаются все такие философские и законченные. Что еще надо человеку для счастья? – думаю законченно. Или законченно тоже: что это мы так странно живем – сначала все отчаянные какие-то, потом все какие-то мучительные? И наконец: надо бы еще послужить человечеству.

Вдруг вижу, в мой бывший номер мужик ключом никак не может попасть. А рядом чемоданчик стоит. Так мне на какой-то момент опять муторно стало, вроде как от понимания круговорота беды в природе. Потом подумал: может быть, для него тоже лично забронировали? Тогда ведь совсем другое дело!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации