Текст книги "Собственные записки. 1811–1816"
Автор книги: Николай Муравьев-Карсский
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Прохаживаясь в тот же вечер по селению, я увидел Михайлу Колошина, лежащего на улице подле сарая и накрытого буркой. С Дриссы не видал я его. В предположении, что он на траве расположился для отдыха, я в шутках бросил в него свою фуражку; но как удивился, когда услышал стон его и упрек в неосторожности обхождения моего с больным. Я сел подле него; он был в сильном жару и имел начало горячки; между тем капитан Теннер не давал ему покоя и хотел, чтобы он еще в тот же вечер сходил в главное дежурство для списания приказа. Колошин просил меня за него сходить; но скоро приказано нам было выступить, отчего мне не удалось ему услужить. Перемогаясь, он сам сходил ночью за приказанием.
По полученному в то время известию Багратион отступал к Смоленску, удерживая всю французскую армию. Отступление князя Багратиона событие довольно известное. Французы могли отрезать его от главной армии; но Багратион был человек решительный, храбрый, имел таких же генералов и вышел из своего тесного положения при нескольких блистательных делах с неприятелем.
10-я пехотная дивизия под начальством генерала Неверовского составляла ариергард князя Багратиона, который со своей 2-й Западной армией вступил в Смоленск, поручив Неверовскому прикрывать отступление по дороге, ведущей из Красного к Смоленску.[45]45
Мемуарист неверно называет номер дивизии, которой командовал генерал-майор Д. П. Неверовский: в его команде состояла не 10-я, а 27-я пехотная дивизия. Столь же ошибочно указывается и ее назначение во время действий под Смоленском. На самом деле отряд Неверовского, усиленный драгунским и тремя казачьими полками, не составлял арьергарда 2-й Западной армии, но, располагаясь в Красном, был предназначен наблюдать дорогу, ведущую из Орши в Смоленск.
[Закрыть]
Мы выступили обратно к Смоленску до рассвета и с половины пути нашего услышали гул орудий: впереди нас 7-й корпус Раевского (2-й армии) уже вступил в дело для подкрепления Неверовского. Опасаясь, чтобы Смоленск не взяли до нашего прибытия, кавалерию и артиллерию повели на рысях, посадив орудийную прислугу на лафеты и зарядные ящики. Не сомневаясь более, что вступим в сражение, мы шли очень быстро и с необыкновенным одушевлением, так что почти неприметно принеслись к Смоленску, сделав 40 верст перехода, и непременно приняли бы участие в жарком деле, если б опоздали: ибо французы обложили уже город и искали бродов через Днепр пониже Смоленска, чтобы нас предупредить. Но броды были глубокие, или неприятель не отыскал их и потому не успел переправиться через реку до нашего прибытия на соединение со 2-й армией князя Багратиона.
Генерал-квартирмейстер полковник Толь потребовал к себе наших офицеров для принятия лагерного места; мы поскакали с ним вперед, следуя вверх по реке, по правому ее берегу. Сражение же происходило на левом берегу. Приближаясь к Смоленску, мы видели польских уланов неприятельской армии, разъезжавших по левому берегу и отыскивавших бродов. Лагерь наш расположился на высоте против города, на правом берегу Днепра. На левом фланге нашем поставили несколько орудий, которые были направлены чрез реку на неприятеля. Смоленск был пред нами, а за ним, в глазах наших, происходило сражение. Зрелище было великолепное.
Мне очень хотелось побывать в сражении; но корпус наш не трогался, и мало оставалось к тому надежды. Посему я решился в дело съездить без позволения. Прекратившийся ночью огонь с утра опять начался. Я встал до рассвета, когда у нас все еще спали. Оседлав себе лошадь, я поехал в город. Осмотрев его, я следовал далее к Краснинской заставе. Тут я встретил Лунина, возвращавшегося из дела. Он был одет в своем белом кавалергардском колете и в каске; в руках держал он штуцер; слуга же нес за ним ружье. Поздоровавшись, я спросил его, где он был?
– В сражении, – коротко отвечал он.
– Что там делал?
– Стрелял и двух убил. – Он в самом деле был в стрелках и стрелял, как рядовой. Кто знает отчаянную голову Лунина, тот ему поверит.
Я выехал за Малаховские ворота, близ которых был построен редан.[46]46
Редан (фр. redan, уступ) – полевое укрепление из двух фасов под углом 60–120º, выступающим в сторону противника. (Примеч. ред.)
[Закрыть] На валу лежал генерал Раевский, при коем находился его штаб. Он смотрел в поле на движения войск и посылал адъютантов с приказаниями. По миновании редана я увидел две дороги. Шагах в двустах от правой стояли наши стрелки; на другой дороге, которая вела прямо, были на расстоянии четверти версты от городской стены сараи, около коих происходил жаркий бой. Французы несколько раз покушались сараи сии взять на штыки; но наши люди, засевшие в них, отбивали атаку. Ружейная пальба была очень сильная. Я направился к сараям шагом; пули летали чрез меня спереди и с правой стороны; но я не знал еще, что это пули, а узнал это только тогда, когда увидел, что они, минуя меня, ударялись об дощатый забор, тянувшийся вдоль дороги, от меня в левой руке. Близко подъехав к сараям, я немного остановился, посмотрел и, удовлетворив своему любопытству, поворотил направо – к первой дороге и поехал к стрелкам.
Видно было, что на этом месте дралась конница, потому что по полю разметаны были поломанные сабельные ножны и клинки, кивера конницы, гусарские шапки и проч. Прежде всего попалась мне на глаза шашка; я удивился, что ее никто еще не подобрал, слез с лошади, поднял и стал ее рассматривать; подле лежал и убитый. Пока я в него вглядывался, пуля упала у моих ног. Я поднял ее в намерении сохранить как памятник первого виденного мною дела с неприятелем, долго держал ее в кармане и, наконец, потерял. Только стал я садиться на лошадь, как другая пуля пролетела у самой луки моего седла. Я сел верхом, поговорил с нашими стрелками и поехал назад.
Скоро затем неприятель открыл по городу огонь из орудий, и чрез головку мою стали летать ядра; тут пришла мне мысль о возможности быть раненым и оставленным на поле сражения. Заслуги от того никакой бы не было; напротив того, мог я еще получить выговор и, поехав назад рысью, я возвратился в город, где среди множества раненых пробрался в Королевскую крепость: так назывался небольшой старинный земляной форт с бастионами, который служил цитаделью и был занят пехотой с батарейной артиллерией. Взошед на вал, я следил за действием орудий и видел, как одно ядро удачно попало вкось фронта (en echarpe) французской кавалерии, которая неслась в атаку. Часть эта смешалась и понеслась назад в беспорядке. Удовлетворившись виденным, я возвратился в лагерь. Курута сделал мне за отлучку замечание, которым я, впрочем, нисколько не оскорбился.
Вечером получено было приказание к отступлению, и во всем лагере поднялось единогласное роптание. Солдаты, офицеры и генералы вслух называли Барклая изменником. Невзирая на это, мы в ночь отступили, и запылал позади нас Смоленск. Войска шли тихо, в молчании, с растерзанным и озлобленным сердцем. Из собора вынесли образ Божией Матери, который солдаты несли до самой Москвы при молитве всех проходящих полков.
В Смоленске оставалась только часть Дохтурова корпуса для удержания натиска неприятеля в воротах. Такой мерой хотели дать время увезти раненых и скрыть от неприятеля наше быстрое отступление. Дохтуров защищался в самых воротах против превосходных сил, на него крепко наседавших. Наша пехота смешалась с неприятельской, и в самых воротах произошла рукопашная свалка, в коей обе стороны дрались на штыках с равным остервенением и храбростью. После продолжительного боя, когда все войска уже вышли из города, наши уступили место и в порядке перешли чрез Днепр. Французы разграбили и сожгли Смоленск, церкви обратили в конюшни, поругали женщин, терзали оставшихся в городе стариков и слабых, чтобы выведывать у них, где спрятаны мнимые сокровища. Во всю эту войну они показались совершенными вандалами. В поступках их не заметно было искры того образования, которое им приписывают. Генералы, офицеры и солдаты были храбрые и опытные в военном деле, но дисциплина между ними была слабая. Во французской армии было вообще мало образования, так что между офицерами встречались люди, едва знавшие грамоте. Во все время войны французы ознаменовали себя неистовствами, осквернением церквей и сожиганием сел, через что озлобленный на них народ вооружался против них и побил множество мародеров, удалявшихся в стороны для грабежа.
Смоленское сражение стоило нам около 10 000 убитыми и ранеными. Неприятель не менее нашего потерял. У нас убито два генерала, Балла и Скалон; из знакомых моих был тяжело ранен пулей в голову Муромцов, но он совершенно выздоровел. Из офицеров квартирмейстерской части ранены: подполковник Зуев пулей в голову и колонновожатый Ловейко картечью в ногу.
Неприятель, переправившись через Днепр выше нас, отрезал было часть войск наших; но они были выручены графом Остерман-Толстым, который с 4-м корпусом держался против всей неприятельской армии, дав время артиллерии и войскам нашим пройти.[47]47
В описании сражения при Валутиной горе 7/19 августа 1812 года автор воспоминаний заслуги генерал-майора П. А. Тучкова 3-го ошибочно приписал генерал-лейтенанту графу А. И. Остерману-Толстому.
[Закрыть] Дело сие происходило под селением Валутина Гора, верстах в 14-ти от Смоленска. Я не был в этом сражении, потому что наш корпус прежде всех отступил и переправился чрез Днепр при Соловьеве; но те, которые в сем деле участвовали, превозносили храбрость наших войск. Мы понесли огромную потерю, но удержали место и тем дали время остальным войскам отступить. К Остерману было послано много полков на помощь, между прочими и гренадерские, которые также много потерпели. В сем сражении был ранен и взят в плен генерал Тучков.
Из-под Смоленска великий князь уехал. Причиной тому были неудовольствия, которые он имел с главнокомандующим за отступление. Так как штаб его упразднился, то брата Александра взяли в главную квартиру, а нам двум Курута приказал явиться к Толю. Толь был сердит, как сподвижник Барклая, на всех штабных Константина Павловича, принял нас сердито и упрекал нам, что мы во все время с Курутой ничего не делали. Незаслуженный выговор нам не понравился. Мы отыскали Куруту и спросили его, имел ли он причину быть нами недовольным и чем мы могли заслужить такой оскорбительный выговор. Курута успокоил нас, уверяя, что, кроме добрых о нас отзывов, никто никогда других от него не слыхал.
– Поверьте, – продолжал он, – что я никак не причиной тех неудовольствий, которые вы получили.
И он не лгал. Толь и самого Куруту пощипал, ибо он тогда же начинал превозноситься своим званием генерал-квартирмейстера.
Правда, что в то время у всех в голове кружилось, и он один всеми распоряжался и шумел на всех, будучи только в чине полковника.
Нам нечего было делать, как терпеть. Помню, как мы, однажды собравшись случайным образом на дороге все трое вместе, отъехали в сторону, сели и горевали обо всем, что видели, и о себе самих. Как было и не грустить? Неприятель свирепствует в границе России, отечество в опасности, войска отступают, жители разбегаются, везде слышен плач и стон. К сему присоединились еще собственные наши обстоятельства: об отце давно ничего не слыхали, сами были мы без денег, с плохой одеждой и изнемогали от тяжкой службы. К тому еще перемена начальства и незаслуженный обидный выговор…
На втором переходе от Смоленска я скакал с прочими офицерами за Толем (больная лошадь моя выздоровела). Брат Михайла несколько отстал; но он вскоре нагнал нас и со слезами на глазах передал нам о горестном положении, в котором нашел Колошина. Мы воротились и нашли его лежащим на телеге, запряженной плохой крестьянской лошадью, которую вел за собою в поводу слуга его Кузьма, ехавший верхом на коне своего барина Поллуксе. Сзади ехал драгун Казанского полка. Соскочив с лошади, я подошел к телеге и, раздвинув ветви, коими больной был накрыт, увидел друга своего Колошина, похожего более на мертвеца, чем на живого человека. Он открыл глаза, и хотя был в бреду, но узнал меня, привстал, схватил мою руку и, крепко пожав ее, произнес сильным голосом:
– Ты меня совсем забыл, Николай, забыл, забыл, совсем забыл!
Встревоженный таким зрелищем, я прежде всего хотел сейчас же скакать к Толю, чтобы выпросить позволение оставаться при больном; но он схватил мою руку обеими своими и держал ее так крепко, что я едва мог ее высвободить. Он вытаращил на меня глаза; рот его был в судорожном состоянии, так что он более ни слова не мог выговорить. В припадке горячки Колошин хотел вылезть из телеги и ухватить меня, но его удержали. Нагнав Толя, я просил у него позволения остаться при умирающем Колошине. Толь сперва отказал мне; но, видя неотступность мою, он с грубостью сказал мне:
– Поезжайте; вы служить не хотите; сами будете о том жалеть.
Я обрадовался позволению и возвратился к тележке, которую остановили под деревом подле дороги, потому что больной бился. Испугавшись музыки кавалерийских полков, в то время мимо нас проходивших, Колошин, вопреки усилий наших, в бреду выскочил из телеги. Став на колени, он поднял руки к небу и хотел что-то сказать, но не мог: предсмертные конвульсии уже овладели им. Я его насильно положил в тележку и, связав шарфом своим, поехал с ним далее. Он успокоился. От слуги Колошина узнал я подробности о начале его болезни. По миновании пароксизма, в коем я его застал в с. Гаврикове, лежащим подле сарая, он пошел за приказанием в главную квартиру и возвратился очень слабым; доехал, однако же, верхом с дивизией до Смоленска, где, не будучи более в состоянии стоять на ногах, слег. Между тем дивизия, при коей Колошин находился, вступила в дело. Он было заснул, но проснувшись и увидев, что остался один, велел оседлать себе лошадь и отправился в дело к дивизии, но не мог долго остаться на лошади и, по слабости своей, свалился с нее; его подняли и повезли назад; дорогой он еще раз упал. Приехав на квартиру, он уже совершенно слег и начал бредить. Открылась сильная горячка, и на другой день, когда он уже не в состоянии был двигаться и когда началось общее отступление, ни генерал Уваров, ни капитан Теннер о нем не вспомнили; дали ему одного драгуна для прислуги и бросили. Колошин неминуемо остался бы в Смоленске, если б слуга его не достал тележки из числа заготовленных для раненых. За несколько дней до болезни Колошин навещал своего двоюродного брата фон Менгдена, который лежал тогда в жестокой горячке и от которого он, вероятно, заразился.
Драгун вскоре уехал, и мы с Кузьмой остались вдвоем около больного и лошадей. Ни у больного, ни у меня не было денег, негде было и лекаря достать. К счастью, ехал мимо нас Орлов (должно быть Михаил Федорович); я нагнал его, остановил и, объяснив обстоятельства, просил у него денег взаймы, и он дал мне 50 рублей ассигнациями самым приветливым образом. Не помню, возвратил ли я ему эти деньги впоследствии. На этот раз они мне очень пригодились, ибо я купил у маркитанта несколько вина, белого хлеба, бульону, чаю, сахару и пр.; но лекаря все-таки не было. С трудом пропускал я больному в рот по нескольку ложек чаю или бульону, но под конец зубы его были так крепко стиснуты, что никакой пищи ему нельзя было давать.
В первый день мы остановились на лугу; ночь была холодная и сырая. Колошина накрыли как можно было теплее и оставили в телеге. Я же с Кузьмой развел огонь, подле которого мы и легли. Больной был без движения и без памяти в течение всей ночи; в таком же положении находился он и поутру, когда мы с места тронулись.
На следующий день мы прибыли в село Андреевское, 10 верст не доезжая города Дорогобужа. Тут была вся главная квартира, и сбирались войска. Армия Багратиона, которая из Смоленска отступала по другой дороге, здесь уже окончательно соединилась с нами, почему и располагали дать в сем месте генеральное сражение, но, простояв здесь дня два на позиции, переменили намерение и опять продолжали отступление.
В Андреевском я отыскал избу для Колошина и, уложив его, пошел к Орлову, который просил главного доктора Геслинга навестить больного. Геслинг дал мне мало надежды к выздоровлению его, но поставил ему две шпанские мухи на икры. Колошин лежал без памяти, без языка и со всеми признаками скорой кончины. В судорожном движении рук и пальцев его проявлялись уже предвестники смерти (carfalogie); он собирал платье свое, иногда лицо его приходило в конвульсии, и он испускал томный гробовой рев. С приехавшими в это время братьями мы сидели около него, ожидая последней минуты; но мушки подействовали: он утих и лежал без движения.
В селе Андреевском я в первый раз увидел производившуюся возле занимаемой мною избы перевязку раненых, привезенных из-под Смоленска; в кучу сбрасывались на улице отрезанные руки и ноги. Зрелище это несколько поразило меня, но я слишком был занят положением Колошина и недолго останавливался.
По данному мне совету я отвез Колошина в Дорогобуж; но так как все дома были разграблены или заняты ранеными, при том же должно было опасаться пожара, то я заехал на какой-то обширный двор и положил Колошина в конюшню. В доме двора сего квартировал дежурный штаб-офицер 2-й армии, полковник Зигрот, которого я вовсе не знал. Уложивши больного, я пошел к постояльцу, чтобы просить у него позволения тут остаться. Уже смерклось. Войдя наверх, я неожиданно встретил Толя, который только что на шаромыгу отужинал и был, казалось мне, несколько навеселе.
– А, здравствуйте, Муравьев, – сказал он, обратившись ко мне. – Что скажете, что вам надобно, что делаете с вашим больным?
– Он плох, очень плох, скоро должен умереть; я пришел просить здешнего постояльца, полковника Зигрота, чтобы он позволил нам в конюшне переночевать.
– Вы очень хорошо сделали, что пришли сюда; явитесь сегодня же ввечеру на службу в село Андреевское, а больного я поручаю вам, любезный Зигрот. Не беспокойтесь, господин Муравьев: Зигрот лучше вас за ним присмотрит; он мне старый друг, я его знаю. Он солдата не оставит без призрения, не только офицера, о котором я прошу.
Зигрот поклонился.
– Будьте покойны, Карл Федорович, – был его ответ.
Я хотел просить Толя, чтобы он только позволил мне быть свидетелем смерти близкого мне товарища; но он, возвысив голос, безжалостно велел мне ехать в Андреевское, присовокупив, что сам туда же возвращается. Я повиновался с душевной тревогой, но на другое утро пришел опять с той же просьбой к Толю, который мне грубым образом отказал. Я пошел к Орлову и просил его быть моим ходатаем, предоставляя ему объявить Толю, что, в случае отказа, буду решительно проситься в отставку, несмотря на все последствия, которые от сего могли бы произойти. Орлов принял участие в моем положении, сходил к Толю и, уговорив его, объявил мне позволение возвратиться в Дорогобуж.
Я прискакал в город, отыскал конюшню; но Колошина уже там не было, и никто не сумел сказать мне, куда его повезли. Я искал его по всем дворам, но не нашел; наконец, выехал на Московскую дорогу и увидел верного слугу его, Кузьму, сидевшего у сараев, находившихся в полуверсте за городом. Я узнал от него, что поутру Зигрот велел их выгнать со своего двора и что, не найдя другого места, он его перевез в сараи, где и положил его под крышей. Поступок, достойный приятеля Толя и немца!
Посмотрев больного, я пошел прогуляться в поле и пришел к бивуакам Смоленского ополчения, коим начальствовал старый, Екатерининских времен, генерал-лейтенант Лебедев, поступивший в запасное войско из отставки. Смоленского ополчения было до 12 000 человек; но собранные вскорости крестьяне сии еще не были ни обучены, ни вооружены порядочным образом. Одну часть из них снабдили ружьями, отобранными от кавалерии, другую же вооружили пиками. Офицеры были из мелкопоместных дворян или из гражданских чиновников. Никто из них не знал строевой службы, и несчастных мужиков учили только в ногу маршировать, к чему те и другие прилагали усердное старание. Впоследствии Смоленское ополчение неизвестно как и куда исчезло. Надобно думать, что разбежалось по домам. Генерал Лебедев просил меня к себе в балаган, где меня обступили офицеры ополчения с расспросами о новостях из армии; но у меня не то было на уме: я ушел от них и провел остальную часть дня подле Колошина, которому не было лучше.
От Дорогобужа до Вязьмы было, помнится мне, только три перехода, но очень больших, и я совершил их с больным при помощи одного Кузьмы. Мы ехали стороной, проселком, потому что на большой дороге было тесно от проходящих войск, пыльно и шумно. Дни были жаркие, и ночи холодные. После второго перехода мы остановились ночевать в каком-то селении в стороне от дороги. Больной, лежавший без движения с вечера, начал опять бредить и ночью несколько раз покушался уйти, но был удерживаем. Я не спал; в избе погасала зажженная нами с вечера свеча, как вдруг Колошин привстал и сел на постели. Глаза его были томны, не обнаруживая бреда. Он очень исхудал; желтый цвет лица его, болезненный и страждущий вид представляли совершенно мертвеца. В эту минуту он как бы после 13-дневного бесчувствия ожил – для сознания своего положения! Колошин ухватил меня за руку и слабым, дрожащим голосом сказал:
– Ты здесь, Николай? Как я болен! Ты все за мной ходил?
Я старался успокоить его, обнадеживая скорым облегчением болезни, но без пользы.
– Нет, друг мой, – отвечал он, – я не выздоровею, чувствую приближающуюся смерть; мне осталось только несколько часов жизни.
Не менее того надежда несколько просияла в душе моей.
– Где мы теперь? – спросил он.
– Близ Вязьмы.
– Итак, я уже матушку не увижу; прощай, Николай, прощай, друг мой, умираю! Благодарю тебя за твои попечения; я люблю душевно, страстно люблю ту, которую ты знаешь. – Он ослаб и, опустившись на постель, закрыл глаза и замолк, но не был покоен, ночью еще раз привстал и просил пищи; ему дали несколько ложек бульону.
Будучи впоследствии в Петербурге, я старался передать Нелидовой[48]48
В другом месте она названа Нелединской. (П. Б.)
[Закрыть] о последних словах Колошина и нашел к тому способ через Дурново, который с нею был знаком, но узнал, что она, услышав о предсмертных словах покойного, только улыбнулась. Я рассказал о том сестре покойного, Елене Ивановне Колошиной, которая с Нелидовой была в близких сношениях; после сего она прервала связь свою с Нелидовой.
В ту деревню, где мы ночевали, пришло много раненых и усталых солдат. Жителей никого не было. Ночью сделался на соседнем дворе пожар, от которого могла и наша изба загореться, однако кроме загоревшегося было двора ничего не случилось. В деревне этой было много ульев с пчелами; солдаты, добывая поутру мед, потревожили пчел, которые разлетелись по всему селению и по нашему двору, в то время как мы собирались к выезду. Мы начали запрягать лошадь, но растревоженные пчелы так пристали к ней, что она кинулась на землю. Пчелы наполнили нашу избу и кинулись на больного, у которого сделались конвульсии. Мы покрыли его шинелями, сами завесились платками и зажгли пук соломы на дворе, чтобы отдалить их дымом; но и это средство не помогло: пчелы были слишком раздражены, их все более прилетало, и потому мы решились вынести из избы Колошина и уложить его в телегу, после чего Кузьма стал в оглобли и потащил телегу за селение; я же взял лошадь и выбежал с нею со двора. Пчелы нас преследовали более полуверсты; когда же их стало менее, то мы остановились, запрягли лошадь и поехали далее.
Мы скоро выехали на большую дорогу, от которой мы в трех верстах в стороне ночевали, и как в этот день надобно было в Вязьму приехать, то я не сворачивал с дороги в сторону. Дорогой Колошин, который все время был в беспамятстве, вдруг очнулся и, приказав остановить повозку, сказал мне, что настали последние часы его жизни. Я не совсем верил ему; мне казалось, что в прошедшую ночь был у него кризис болезни, почему я стал обнадеживать его скорым приездом в Москву.
– Нет, Николай, – отвечал он, – я матушку более не увижу; умираю, чувствую смерть вот здесь, – говорил он, показывая на грудь. – Здесь все горит, меня жжет, я очень страдаю. – У него была уже поражена внутренность воспалением, но я того не подозревал.
После того он несколько раз впадал в бесчувствие и однажды, придя в память, опять приказал остановить повозку и повторил мне все прежде сказанное.
Мимо нас проходили полки. Увидев лекаря, я подвел его к телеге и объяснил ему весь ход болезни Колошина. Лекарь не дал мне никакой надежды; напротив того, из слов его можно было заключить, что смерть была неизбежна. Он, однако, вынул что-то из кармана и, свернув две пилюльки, велел одну при себе больному дать, а другую спустя несколько времени.
– Это опиум, – сказал он, – но не беспокойтесь; его тут слишком мало, чтобы он мог больному повредить.
Я дал Колошину первую пилюльку, а через час другую; он успокоился, и мы въехали в Вязьму еще с некоторой надеждой на выздоровление.
Прибыв в Вязьму, я успел занять избу, принадлежавшую какому-то отставному солдату, и с трудом перенес в нее больного, который сначала очень бился; его положили на солому, где он после некоторого времени успокоился, казалось даже, что уснул. Наступила ночь. Предполагаемый сон Колошина поселил во мне еще надежду на возможность его выздоровления. Я был телесно и душевно утомлен, и мне нужны были отдых и рассеяние. Казавшееся облегчение Колошина утешало меня, и потому, отыскав братьев и товарищей своих в главной квартире, которая расположилась в Вязьме, я провел у них несколько времени. Возвращаясь после полуночи к больному, я вошел к нему неосторожно с шумом, ожидая узнать от слуги его радостную весть; но Кузьма остановил меня, предупреждая, что Михайла Иванович почивает и что он не просыпался с тех пор, как я ушел. В горнице было темно; я мог только видеть, что Колошин лежал смирно, и полагал, что он спит; но его уже в живых не было! Постлав себе соломы, я лег в ожидании его пробуждения; однако он уже более не просыпался.
Я крепко уснул, но до рассвета был разбужен Кузьмой, который, рыдая, дергал меня за ноги. Впросонках казалось мне, что он смеялся; я вскочил, думая услышать что-нибудь приятное о положении больного, но вскоре узнал свою ошибку. Кузьма заливался слезами, и я увидел Колошина, лежащего в том же положении, как я накануне его оставил, на правом боку: кулаки его были сжаты, зубы стиснуты, глаза закрыты.
На первых порах смерть сия не сделала во мне сильного потрясения; я хладнокровно перенес труп на скамейку, и не знаю, о чем думал; грустить же начал только чрез несколько дней. Тяжкое чувство разлуки навеки узнал я только тогда, когда его в яму опустили. Я накрыл саваном смертные останки моего друга. Черты лица его страшно изменились и выражали перенесенные им страдания.
Оставалось похоронить тело. Отставной солдат вымыл его, поставил в изголовье образ и свечку и читал Псалтирь. Кузьма пошел отыскивать гроб, что было довольно трудно, потому что жители большей частию уже выехали из Вязьмы. Но старик хозяин наш показал ему дом, в котором жил прежде столяр, куда Кузьма и побежал. Все в доме оставалось в целости, кроме хозяина, которого не было. Он нашел гроб, выдолбленный колодой из целого дуба, и принес его; в нем и схоронили Колошина. Во всем городе нашли только одного священника, который не хотел на квартиру прийти, а согласился отпеть покойного в Ивановском монастыре, к которому он принадлежал. Я звал товарищей на похороны, но, вероятно, занятия по службе не позволили никому из них прийти; пришли одни братья мои. Мы одели Колошина в новый мундир его и положили в гроб, а на крышке гроба привесили его кивер и саблю; похоронную телегу везла та же самая крестьянская лошадь, которая от Смоленска тащила его больного; впереди шел старый солдат с образом, за гробом мы трое, а за нами слуга покойника вел его Поллукса. Таким образом прошли мы большую часть города и пришли в Ивановский монастырь. Яма была уже вырыта, Колошина отпели и похоронили.
Я вырезал имя Колошина на яблони, стоявшей в голове ямы, в которую его похоронили. Может быть, французы срубили яблоню, но я помню место и найду могилу, хотя холодный камень не лежит на ней памятником. Не теряю надежды когда-нибудь побывать в Вязьме, где, отрыв могилу, вынуть голову Колошина для постоянного хранения ее в глазах моих. Если яблони более нет, то, по крайней мере, уцелел дубовый гроб, который не может скоро сгнить.
В Вязьме пришло в армию известие, что Барклай де Толли сменяется, а место его заступает Голенищев-Кутузов. Известие сие всех порадовало не менее выигранного сражения. Радость изображалась на лицах всех и каждого. Генерал-лейтенант от инфантерии Михайла Ларионович Голенищев-Кутузов служил в войсках с самых малых чинов. Он постоянно отличался действиями своими и распоряжениями. В особенности же он прославился в войну 1805 года против французов при отступлении до Аустерлица, как о том судят люди сведущие в военном искусстве. В начале 1812 года Кутузов командовал Молдавской армией и, разбив турок, заключил с ними выгодный мир, – обстоятельство в особенности благоприятное, потому что мы тогда нуждались в войсках. Государь, истребовав Кутузова в Петербург, вверил ему начальство над большой действующей армией. Государь был почти вынужден к тому по общим желаниям всего дворянства, которое требовало его назначения главнокомандующим. На место Кутузова назначили адмирала Чичагова, который должен был привести Молдавскую армию на Волынь для усиления генерала Тормасова, едва державшегося против соединенных сил австрийцев и саксонцев.
Кутузов был человек умный, но хитрый; говорили также, что он не принадлежал к числу искуснейших полководцев, но что он умел окружить себя людьми достойными и следовал их советам. Сам я не могу о нем судить, но пишу о способностях его понаслышке от тех, которые его знали. Говорили, что он был упрямого нрава, неприятного и даже грубого; впрочем, что он умел в случае надобности обласкать, вселить к себе доверие и привязанность. Солдаты его действительно любили, ибо он умел обходиться с ними. Кутузов был малого роста, толст, некрасив собою и крив на один глаз. Он лишился глаза в Турецкую войну, кажется на приступе Измаила, от пули, ударившей его в один висок и вылетевшей в другой (едва ли не единственный случай, в котором раненый остался живым), но он только окривел на один глаз. Кутузов не щеголял одеждой: обыкновенно носил он коротенький сюртук, имея шарф и шпагу чрез плечо сверх сюртука. От него переняли в армии форму носить шарф чрез плечо, обычай, продолжавшийся до обратного вступления нашего в Вильну, где государь, по приезде своем в армию, приказал соблюдать установленную форму.
Старость не препятствовала, однако же, Кутузову волочиться и любить женщин. Он имел в Польше наложницей жидовку. Кутузов в сражении был хладнокровен и казался покойным в самых тесных обстоятельствах. Он более молчал, отдавая приказания свои повелительным, но тихим голосом. Такие приемы вселяли к нему доверие подчиненных и надежды на успех.
Когда мы из Вязьмы выступили, Барклай еще предводительствовал армией. Предполагалось дать генеральное сражение при селении Федоровском, лежащем в 14 верстах по дороге от Вязьмы к Москве; но предположение сие отменили, на что вообще все много досадовали.
Отъехав несколько верст от Вязьмы, я увидел в правой стороне в лесу коляску и несколько драгун, которые несли женщину. Она была очень хороша собою, но на лице ее выражалось сильное страдание. У нее были прострелены обе ноги, что случилось в Вязьме нечаянно на кухне генерала Корфа, который стоял в доме отца ее. Повар Корфа мешал горячие уголья найденным на поле сражения ружейным стволом, который был заряжен пулей, и когда прогорела засоренная затравка, то сделался выстрел в то самое время, как молодая хозяйка шла мимо. Пуля попала ей в колено и прострелила обе ноги. Корф посадил ее в свою коляску и приставил к ней в прислугу драгун, приказав полковому лекарю следовать при коляске.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?