Текст книги "Как закалялась сталь"
Автор книги: Николай Островский
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Она в нерешительности стояла, заливаясь краской смущения. Путейца взбесило наглое, как ему казалось, поведение оборванца, не отрывавшего глаз от его жены. Он швырнул на землю лопату и подошел к Тоне:
– Идем, Тоня, я не могу спокойно смотреть на этого лаццарони.
Корчагин знал из романа «Джузеппе Гарибальди», кто такой лаццарони.
– Если я лаццарони, то ты просто недорезанный буржуй, – глухо ответил он путейцу и, переведя взгляд на Тоню, сухо отчеканил: – Берите лопату, товарищ Туманова, и становитесь в ряд. Не берите пример с этого откормленного буйвола. Прошу прощения, не знаю, кем он вам приходится.
Павел нелюбезно улыбнулся, глядя на меховые боты Тони, и добавил вскользь:
– Оставаться не советую. На днях банда наведывалась.
Повернулся и пошел к своим, хлопая калошей.
Последние слова возымели действие и на путейца.
Тоня уговорила его остаться работать.
Вечером, окончив работу, возвращались к станции. Муж Тони пошел вперед, спеша занять места в поезде. Тоня остановилась, пропуская рабочих. Сзади всех шел, опираясь на лопату, утомленный Корчагин.
– Здравствуй, Павлуша. Я, признаюсь, не ожидала увидеть тебя таким. Неужели ты у власти ничего не заслужил лучшего, чем рыться в земле? Я думала, что ты давно уже комиссар или что-нибудь в этом роде. Как это неудачно у тебя жизнь сложилась… – заговорила Тоня, идя рядом с ним.
Павел остановился, окинул Тоню удивленным взглядом.
– Я тоже не ожидал встретить тебя такой… замаринованной, – нашел наконец Павел подходящее слово помягче.
Кончики ушей Тони загорелись.
– Ты все так же грубишь!
Корчагин вскинул лопату на плечо и зашагал. Лишь пройдя несколько шагов, ответил:
– Моя грубость куда легче вашей, товарищ Туманова, с позволения сказать, вежливости. О моей жизни беспокоиться нечего, тут все в порядке. А вот у вас жизнь сложилась хуже, чем я ожидал. Года два назад ты была лучше: не стыдилась руки рабочему подать. А сейчас от тебя нафталином запахло. И скажу по совести: мне с тобой говорить не о чем.
Павел получил письмо от Артема. Брат писал о скорой своей свадьбе и просил Павку приехать во что бы то ни стало.
Ветер вырвал из рук Корчагина белый лист, и тот голубем взметнул вверх. Не бывать ему на свадьбе. Мыслим ли отъезд? Уже вчера медведь Панкратов обогнал его группу и двинулся вперед таким ходом, что все только удивились. Грузчик шел напролом к первенству и, потеряв свое обычное спокойствие, поджигал своих «пристанских» на сумасшедшие темпы.
Патошкин наблюдал за молчаливым ожесточением строителей. Удивленно потирая виски, спрашивал себя: «Что это за люди? Что это за непонятная сила? Ведь если погода продержится еще хотя бы дней восемь, то мы подойдем к лесоразработкам. Выходит: век живи, век учись – и на старости дураком останешься. Эти люди своей работой бьют все расчеты и нормы».
Из города приехал Клавичек, привез последнюю свою выпечку хлеба. Повидавшись с Токаревым, он разыскал на работе Корчагина. Дружески поздоровались. Клавичек, улыбаясь, вынул из мешка прекрасную желтую меховую шведскую куртку и, хлопнув ладонью по эластичному хрому, сказал:
– Это тебе. Не ведаешь от кого?… Хо! Ну и глуп же ты, хлопче! Это тебе товарищ Устинович посылает, чтобы ты, дурак, не смерз. Куртку товарищ Ольшинский ей подарил, она из рук его взяла и мне передала – вези Корчагину. Аким говорил ей, что ты в пиджаке на морозе работаешь. Ольшинский немного нос скривил. «Я, – говорит, – этому товарищу шинель послать могу». А Рита смеялась: ничего, в куртке ему лучше работать! Получай!
Павел удивленно подержал в руке дорогую вещь и нерешительно надел ее на озябшее тело. Мягкий мех скоро согрел плечи и грудь.
Рита записывала:
«20 декабря
Полоса вьюг. Снег и ветер. Боярцы были почти у цели, но морозы и вьюга остановили их. Утопают в снегу. Рыть мерзлую землю трудно. Осталось всего три четверти километра, но самые трудные.
Токарев сообщает: на стройке появился тиф, трое заболело.
22 декабря
На пленум губкомола из Боярки не приехал никто. Бандиты пустили под откос эшелон с хлебом в семнадцати километрах от Боярки. По приказу уполнаркомпрода весь строительный отряд переброшен туда.
23 декабря
В город из Боярки привезли еще семерых в тифу. Среди них Окунев. Была на вокзале. С буферов пришедшего из Харькова поезда снимали окоченевшие трупы. В больницах холодно. Проклятая вьюга! Когда она кончится?
24 декабря
Только что от Жухрая. Оказывается, верно: Орлик вчера ночью всей своей бандой налетел на Боярку. Два часа между бандой и нашими шел бой. Банда прервала сообщение, и только сегодня утром Жухраю удалось получить точные сведения. Банду отбили. Токарев ранен в грудь навылет. Его привезут сегодня. Зарублен насмерть Франц Клавичек, бывший в ту ночь начальником караула. Это он заметил банду и поднял тревогу, но, отстреливаясь от нападавших, не успел добежать до школы и был зарублен. В строительном отряде ранено одиннадцать. Сейчас там бронепоезд и два эскадрона кавалерии.
Начальником стройки стал Панкратов. Днем Пузыревский настиг часть банды в хуторе Глубоком и вырубил всех до единого. Часть кадровиков беспартийных, не ожидая поезда, пешком ушла по шпалам.
25 декабря
Привезли Токарева и остальных раненых. Их положили в клинический госпиталь. Врачи обещали спасти старика. Он в беспамятстве. Жизнь остальных вне опасности.
Из Боярки губкомпарт и мы получили телеграмму: „В ответ на бандитские нападения мы, строители узкоколейки, собранные на настоящем митинге, совместно с командой бронепоезда „За власть Советов“ и красноармейцами кавполка заверяем вас, что, несмотря на все препятствия, дадим городу дрова к первому января. С напряжением всех сил приступаем к работе. Да здравствует Коммунистическая партия, пославшая нас! Председатель митинга Корчагин. Секретарь Берзин“.
На Соломенке с военными почестями похоронили Клавичека».
Заветные дрова уже близки. Но к ним продвигались томительно медленно: каждый день тиф вырывал десятки нужных рук.
Шатаясь, как пьяный, на подгибающихся ногах, возвращался к станции Корчагин. Он уже давно ходил с повышенной температурой, но сегодня охвативший его жар чувствовался сильнее обычного.
Брюшной тиф, обескровивший отряд, подобрался и к Павлу. Но крепкое его тело сопротивлялось, и пять дней он находил силы подниматься с устланного соломой бетонного пола и идти вместе со всеми на работу. Не спасли его и теплая куртка и валенки, присланные Федором, надетые на уже обмороженные ноги.
При каждом шаге что-то больно кололо в груди, знобко постукивали зубы, мутило в глазах, и деревья, казалось, кружили странную карусель.
Едва добрался до станции. Необычный шум поразил его. Вгляделся: длинный состав растянулся на всю станцию. На платформах стояли паровозики, лежали рельсы, шпалы – их разгружали приехавшие с поездом люди. Он сделал еще несколько шагов и потерял равновесие. Слабо почувствовал удар головой о землю. Приятным холодком прижег снег горячую щеку.
На него наткнулись через несколько часов. Принесли в барак. Корчагин тяжело дышал и не узнавал окружающих. Вызванный с бронепоезда фельдшер заявил: «Крупозное воспаление легких и брюшной тиф. Температура 41,5. О воспаленных суставах и опухоли на шее говорить не приходится – мелочь. Первых двух вполне достаточно, чтобы отправить его на тот свет».
Панкратов и приехавший Дубава делали все возможное, чтобы спасти Павла.
Земляку Корчагина – Алеше Коханскому – было поручено отвезти больного в родной город.
Только при помощи всей корчагинской группы и, главное, под натиском Холявы Панкратову и Дубаве удалось погрузить беспамятного Корчагина и Алешу в набитый до отказа вагон. Их не пускали, страшась заразы сыпным тифом, сопротивлялись, грозили выбросить тифозного по дороге.
Холява, размахивая наганом под носами мешавших погрузке больного, кричал:
– Больной не заразный! Он поедет, хотя нам для этого вас всех выкидывать пришлось бы! Помните, шкурники, если его хоть кто-нибудь рукой тронет – я сообщу по линии, всех снимем с поезда и посадим за решетку. Вот тебе, Алеша, Павкин маузер, бей в упор всякого, кто его вздумает снимать, – подбросил Холява для острастки.
Поезд двинулся. На опустевшем перроне Панкратов подошел к Дубаве:
– Как ты думаешь, выживет?
И не получил ответа.
– Пойдем, Митяй, как будет, так и будет. Нам теперь отвечать за все. Паровозы-то ночью сгружать придется, а утром попробуем их разогреть.
Холява звонил по всей линии своим друзьям-чекистам. Он горячо просил их не допустить выгрузки пассажирами больного Корчагина и, только получив твердое обещание «не допустить», пошел спать.
На узловой железнодорожной станции из пассажирского поезда прямо на перрон вытащили труп умершего в одном из вагонов неизвестного молодого белокурого парня. Кто он и отчего умер – никто не знал. Станционные чекисты, помня просьбу Холявы, побежали к вагону, чтобы помешать выгрузке, но, удостоверившись в смерти парня, распорядились убрать труп в мертвецкую эвакоприемника.
Холяве же тотчас позвонили в Боярку, сообщая о смерти того, за жизнь которого он так беспокоился.
Краткая телеграмма из Боярки извещала губком о гибели Корчагина.
Алеша Коханский доставил больного Корчагина родным и сам свалился в жарком тифу.
Глава третья«9 января
Почему так тяжело? Прежде чем сесть к столу, я плакала. Кто мог думать, что и Рита может рыдать, и еще как больно! Разве слезы всегда признак слабости воли? Сегодня причина их – жгучее горе. Почему же оно пришло? Почему горе пришло сегодня, в день большой победы, когда ужас холода побежден, когда железнодорожные станции загружены драгоценным топливом, когда я только что была на торжестве победы, на расширенном пленуме горсовета, где чествовали героев-строителей? Это победа, но за нее двое отдали свою жизнь: Клавичек и Корчагин.
Гибель Павла открыла мне истину: он мне дорог больше, чем я думала.
На этом прерываю записи. Не знаю, вернусь ли когда-либо к новым. Завтра пишу в Харьков о согласии работать в ЦК комсомола Украины».
Молодость победила. Тиф не убил Корчагина. Павел перевалил четвертый раз смертный рубеж и возвращался к жизни. Только через месяц, худой и бледный, поднялся он на неустойчивые ноги и, цепляясь за стены, попытался пройти по комнате. Поддерживаемый матерью, он дошел до окна и долго смотрел на дорогу. Поблескивали лужицы от тающего снега. На дворе была первая предвесенняя оттепель.
Прямо перед окном, на ветке вишни, хорохорился серопузый воробей, беспокойно посматривая вороватыми глазками на Павла.
– Что, пережили зиму с тобой? – тихо проговорил Павел, постучав пальцем в окно.
Мать испуганно посмотрела на него:
– Ты с кем там?
– Это я воробью… Улетел, жуликоватый такой, – и слабо улыбнулся.
Весна была в полном разгаре. Корчагин стал подумывать о возвращении в город. Он достаточно окреп, чтобы ходить, но в его организме творилось что-то неладное. Однажды, гуляя в саду, он неожиданно был свален на землю острой болью в позвоночнике. С трудом приплелся в комнату. На другой день его внимательно осматривал врач. Нащупав в позвонке глубокую впадину, удивленно хмыкнул:
– Откуда у вас это?
– Это, доктор, след от камня из мостовой. Под городом Ровно трехдюймовкой сзади по шоссе ковырнули…
– Как же вы ходили? Вас это не тревожило?
– Нет. Тогда полежал часа два – и на лошадь. Вот только сейчас первый раз напомнило.
Врач, нахмурясь, осматривал впадину:
– Да, дорогой мой, пренеприятная штука. Позвоночник не любит таких потрясений. Будем надеяться, впредь он о себе не заявит. Оденьтесь, товарищ Корчагин.
И он сочувственно и с плохо скрываемым огорчением смотрел на своего пациента.
Артем жил в семье своей жены, неприглядной молодухи Стеши. Семья была захудалая крестьянская. Павел как-то зашел к Артему. На маленьком грязном дворике бегал замазюканный раскосый мальчонка.
Увидев Павла, он бесцеремонно впялился в него глазенками и, сосредоточенно ковыряя в носу пальцем, спросил:
– Чего тебе надо? Может, ты воровать пришел? Уходи лучше, а то у нас мамка сердитая!
В старой низкой избенке открылось крошечное окно, и Артем позвал:
– Заходи, Павлуша!
У печи возилась с ухватом старуха с пожелтелым, как пергамент, лицом. Она на миг коснулась Павла нелюбезным взглядом и, пропустив гостя, загремела чугунами.
Две девочки-подростка с куцыми косичками быстро взобрались на печь и с любопытством дикарей выглядывали оттуда.
За столом сидел Артем, немного смущенный. Его женитьбу не одобряли ни мать, ни брат. Потомственный пролетарий, Артем неизвестно почему порвал свою трехлетнюю дружбу с красавицей Галей, дочерью каменотеса, работницей-портнихой, и пошел «в примаки» к серенькой Стеше, в семью из пяти ртов, без единого работника. Здесь он после деповской работы всю свою силу вкладывал в плуг, обновляя захирелое хозяйство.
Артем знал, что Павел не одобрял его отхода, как он выражался, в «мелкобуржуазную стихию», и теперь наблюдал, как воспринимает брат все окружающее его здесь.
Посидели, перебросились малозначащими, обычными при встрече фразами, и Павел собрался уходить. Артем задержал его.
– Погодь, покушаешь с нами, сейчас Стеша молока принесет. Значит, завтра едешь? Слабоват ты еще, Павка.
В комнату вошла Стеша, поздоровалась, позвала Артема на гумно помочь что-то перенести. Павел остался один со старухой, не щедрой на слова. В окно донесся церковный звон. Старуха поставила ухват и недовольно забормотала:
– Осподи Сусе, за чертовой работой и помолиться некогда! – И, сняв с шеи платок, подошла, косясь на пришельца, к углу, уставленному потемневшими от времени, унылыми ликами святых. Сложив щепоткой три костлявых пальца, закрестилась. – Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое… – зашептала она высохшими губами.
На дворе мальчонка с наскока оседлал черную вислоухую свинью. Крепко шпоря ее босыми ногами, вцепившись ручонками в щетину, кричал на вертящееся и хрюкающее животное:
– Но-о-о, пошла, поехала! Тпру! Не балуй!
Свинья носилась с мальчишкой по двору, пытаясь его сбросить, но раскосый сорванец держался крепко.
Старуха прервала молитву и высунулась в окно:
– Я тебе покажу, трясця твоему батькови! Слезь со свиньи, холера тебе в бок, а провались ты, таке дитя скаженне!
Свинье удалось наконец сбросить наездника, и удовлетворенная старуха опять повернулась к иконам. Сделав набожное лицо, она продолжала:
– Да приидет царствие Твое…
В дверях показался заплаканный мальчишка. Рукавом утирая ушибленный нос, всхлипывая от боли, он заныл:
– Мамка-а-а, дай вареник!
Старуха злобно повернулась:
– Помолиться не даст, черт косоокий. Я тебя, сукиного сына, сейчас накормлю!.. – И она схватила с лавки кнут.
Мальчик моментально исчез. За печкой девочки тихонько прыснули.
Старуха в третий раз принялась за молитву.
Павел встал и вышел, не дождавшись брата. Закрывая калитку, приметил в крайнем оконце голову старухи. Она следила за ним.
«Какая нелегкая затянула сюда Артема? Теперь ему до смерти не выбраться. Будет Стеша рожать каждый год. Закопается, как жук в навозе. Еще, чего доброго, депо бросит, – размышлял удрученный Павел, шагая по безлюдной улице городка. – А я было думал в политическую жизнь втянуть его».
Он радовался, что завтра уедет туда, в большой город, где остались его друзья и дорогие его сердцу люди. Большой город притягивал своей мощью, жизненностью, суетой непрерывных человеческих потоков, грохотом трамваев и криком сирен автомобилей. А главное, тянуло в огромные каменные корпуса, закопченные цеха, к машинам, к тихому шороху шкивов. Тянуло туда, где в стремительном разбеге кружились великаны-маховики и пахло машинным маслом, к тому, с чем сроднился. Здесь же, в тихом городке, бродя по улицам, Павел ощущал какую-то подавленность. Не удивляло, что городок стал ему чужим и скучным. Неприятно даже было выходить днем гулять. Проходя мимо болтливых кумушек, сидевших на крылечках, Павел слышал их торопливый переговор:
– Дывысь, бабы, откуда цей страхополох?
– Видать, беркулезный, чихотка у него.
– А тужурка на ем богатая, не иначе – краденая…
И многое другое, от чего становилось противно.
Давно уже оторвался корнями отсюда. Стал ближе и роднее большой город, братва, крепкая и жизнерадостная, и труд.
Корчагин незаметно дошел до сосновой рощи и остановился на раздорожье. Вправо – отгороженная от леса высоким заостренным частоколом угрюмая старая тюрьма, за ней белые корпуса больницы.
Вот здесь, на этой просторной площади, задыхались в петлях Валя и ее товарищи. Молча постоял он на том месте, где была виселица, затем пошел к обрыву. Спустился вниз и вышел на площадку братского кладбища.
Чьи-то заботливые руки убрали ряд могил венками из ели, оградив маленькое кладбище зеленой изгородью. Над обрывом высились стройные сосны. Зеленый шелк молодой травы устлал склоны оврага.
Здесь край городка. Тихо и грустно. Легкий лесной шелест и весенняя прель возрожденной земли. Здесь мужественно умирали братья, для того чтобы жизнь стала прекрасной для тех, кто родился в нищете, для тех, кому самое рождение было началом рабства.
Рука Павла медленно стянула с головы фуражку, и грусть, великая грусть заполнила сердце.
Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать ее.
Охваченный этими мыслями, Корчагин ушел с братского кладбища.
Дома мать, грустная, собирала в дорогу сына. Наблюдая за ней, Павел видел: скрывает от него слезы.
– Может, останешься, Павлуша? Горько мне на старости одной жить. Детей сколько, а чуть подрастут – разбегутся. Чего тебя в город-то тянет? И здесь жить можно. Или тоже высмотрел себе перепелку стриженую? Ведь никто мне, старухе, ничего не расскажет. Артем женился – слова не сказал, а ты уж и подавно. Я только и вижу вас, когда покалечитесь, – тихонько говорила мать, укладывая в чистую сумку небогатые сыновьи пожитки.
Павел взял ее за плечи, притянул к себе:
– Нет, маманя, перепелки! А знаешь ли ты, старенькая, что птицы по породе подружку ищут? Что ж я, по-твоему, перепел?
Заставил мать улыбнуться.
– Я, маманя, слово дал себе дивчат не голубить, пока во всем свете буржуев не прикончим. Что, долгонько ждать, говоришь? Нет, маманя, долго буржуй не продержится… Одна республика станет для всех людей, а вас, старушек да стариков, которые трудящие, – в Италию, страна такая теплая по-над морем стоит. Зимы там, маманя, никогда нет. Поселим вас во дворцах буржуйских, и будете свои старые косточки на солнышке греть. А мы буржуя кончать в Америку поедем.
– Не дожить мне, сынок, до твоей сказки… Таким заскочистым твой дед был, в моряках плавал. Настоящий разбойник, прости Господи! Довоевался в севастопольскую войну, что без ноги и руки домой вернулся. На груди ему два креста навесили и два полтинника царских на ленточках, а помер старый в страшной бедности. Строптивый был, ударил какую-то власть по голове клюшкой, в тюрьме мало не год просидел. Закупорили его туды, и кресты не помогли. Погляжу я на тебя не иначе как в деда вдался.
– Что же мы, маманя, прощание таким невеселым делаем? Дай-ка мне гармонь, давно в руках не держал.
Склонил голову над перламутровыми рядами клавишей. Дивилась мать новым тонам его музыки.
Играл не так, как бывало. Нет бесшабашной удали, ухарских взвизгов и разудалой пересыпи, той хмельной залихватистости, прославившей молодого гармониста Павку на весь городок. Музыка звучала мелодично, не теряя силы, стала какой-то более глубокой.
На вокзал пришел один.
Уговорил мать остаться дома: не хотел ее слез при прощанье.
В поезд набились все нахрапом. Павел занял свободную полку на самом верху и оттуда наблюдал за крикливыми и возбужденными людьми в проходах.
Все так же тащили мешки и пихали их под лавку.
Когда поезд тронулся, поугомонились и, как всегда в этих случаях, жадно принялись за еду.
Павел скоро уснул.
Первый дом, который он хотел посетить, был в центре города, на Крещатике. Медленно взбирался по ступенькам. Все кругом знакомо, ничто не изменилось. Шел по мосту, рукой скользил по гладким перилам. Подошел к спуску. Остановился – на мосту ни души. В бескрайней вышине ночь открывала завороженным глазам величественное зрелище. Черным бархатом застилала темь горизонт, перегибаясь, мерцали фосфористым светом, жглись звездные множества. А ниже, там, где сливалась на невидимой грани с небосклоном земля, город рассыпал в темноте миллионы огней.
Навстречу Корчагину по лестнице поднималось несколько человек. Резкие голоса увлеченных спором людей нарушили тишину ночи, и Павел, оторвав взгляд от огней города, стал спускаться с лестницы.
На Крещатике, в бюро пропусков Особого отдела округа, дежурный комендант сообщил Корчагину, что Жухрая в городе уже давно нет. Он долго прощупывал Павла вопросами и, лишь убедившись, что парень лично знаком с Жухраем, рассказал: Федор уже два месяца, как отозван на работу в Ташкент, на Туркестанский фронт. Огорчение Корчагина было так велико, что он не стал даже спрашивать подробностей, а молча повернулся и вышел на улицу. Усталость навалилась на него и заставила присесть на ступеньки подъезда.
Прошел трамвай, наполняя улицу грохотом и лязгом. На тротуарах бесконечный людской поток. Оживленный город – то счастливый смех женщин, то обрывки мужского баса, то тенор юноши, то клокочущая хрипотца старика. Людской поток бесконечен, шаг всегда тороплив. Ярко освещенные трамваи, вспышки автомобильных фар и пожар электроламп вокруг рекламы соседнего кино. И везде люди, наполняющие несмолкаемым говором улицу. Это вечер большого города.
Шум и суета проспекта скрадывали остроту горечи, вызванной известием об отъезде Федора. Куда идти? Возвращаться на Соломенку, где были друзья, – далеко. И сам собой всплыл дом на недалекой отсюда Кругло-Университетской улице. Конечно, он сейчас пойдет туда. Ведь после Федора первым товарищем, которого он хотел бы видеть, была Рита. Там, у Акима или Михайлы, можно и заночевать.
Еще издали наверху, в угловом окне, увидел свет. Стараясь быть спокойным, потянул к себе дубовую дверь. На площадке постоял несколько секунд. За дверью в комнате Риты слышны голоса, кто-то играл на гитаре.
«Ого, разрешена, значит, и гитара. Режим смягчен», – заключил Корчагин и легонько стукнул кулаком в дверь. Чувствуя, что волнуется, зажал зубами губу.
Дверь открыла незнакомая женщина, молодая, с завитушками на висках. Вопросительно оглядела Корчагина:
– Вам кого?
Она не закрывала двери, и беглый взгляд на незнакомую обстановку уже подсказал ответ.
– Устинович можно видеть?
– Ее нет, она еще в январе уехала в Харьков, а оттуда, как я слышала, в Москву.
– А товарищ Аким здесь живет или тоже уехал?
– Товарища Акима тоже нет. Он сейчас секретарь Одесского губкомола.
Павлу ничего не оставалось, как повернуть назад. Радость возвращения в город поблекла.
Теперь надо было серьезно подумать о ночлеге.
– Так по друзьям ходить, все ноги отобьешь и никого не увидишь, – угрюмо ворчал Корчагин, пересиливая горечь. Но все же решил еще раз попытать счастья – найти Панкратова. Грузчик жил вблизи пристани, и к нему было ближе, чем на Соломенку.
Совсем усталый, добрался наконец до квартиры Панкратова и, стуча в когда-то окрашенную охрой дверь, решил: «Если и этого нет, больше бродить не буду. Заберусь под лодку и переночую».
Дверь открыла старушка в простеньком, подвязанном под подбородок платочке, мать Панкратова.
– Игнат дома, мамаша?
– Только что пришедши. А вы к нему?
Она не узнала Павла и, оборачиваясь назад, крикнула:
– Генька, тут к тебе!
Павел вошел с ней в комнату, положил на пол мешок.
Панкратов, доедая кусок, повернулся к нему из-за стола.
– Ежели ко мне, садись и рассказывай, а я пока борща умну миску, а то с утра на одной воде. – И Панкратов взял в руку огромную деревянную ложку.
Павел сел сбоку на продавленный стул. Сняв с головы фуражку, по старой привычке вытер ею лоб.
«Неужели я так изменился, что и Генька меня не узнал?»
Панкратов отправил ложки две борща в рот и, не получив от гостя ответа, повернул к нему голову:
– Ну, давай, что там у тебя?
Рука с куском хлеба на полдороге ко рту остановилась. Панкратов растерянно замигал:
– Э… постой… Тьфу ты, буза какая!
Видя его красное от натуги лицо, Корчагин не вытерпел и расхохотался.
– Павка! Ведь мы тебя за пропащего считали!.. Стой! Как тебя зовут?
На крики Панкратова из соседней комнаты выбежали старшая сестра и мать. Все втроем наконец удостоверились, что перед ними настоящий Корчагин.
В доме уже давно спали, а Панкратов все еще рассказывал о событиях за четыре месяца:
– Еще зимой в Харьков уехали Жаркий, Митяй и Михаил. И не куда-нибудь, стервецы, а в Коммунистический университет. Ванька и Митяй – на подготовительный, Михайло – на первый. Нас человек пятнадцать собралось. С горячки и я нашпарил заявление. Надо, думаю, в мозгах начинку подгустить, а то жидковато. Но, понимаешь, в комиссии меня посадили на песок.
Сердито посопев, Панкратов продолжал:
– Сначала у меня на мази дело было. Все статьи подходящие: партбилет есть, стажа по комсе хватает, насчет положеньев и происхожденьев носа не подточишь, но, когда дело дошло до политпроверки, здесь у меня получилась неприятность.
Заелся я с одним товарищем из комиссии. Подкидывает он мне такой вопросец: «Скажите, товарищ Панкратов, какие сведения вы имеете по философии?» А сведений-то, понимаешь, у меня никаких и не было. Но тут же вспомнил, был у нас грузчик один, гимназист, бродяга. В грузчики из форсу поступил. Он нам рассказывал как-то: черт его знает когда в Греции были такие ученые, что много о себе понимали, называли их философами. Один такой типчик, фамилии не помню, кажись, Идеоген[40]40
Идеоген – Диоген (ок. 400 – ок. 325 до н. э.), древнегреческий философ, практиковал крайний аскетизм. По преданию, жил в бочке.
[Закрыть], жил всю жизнь в бочке и так далее… Лучшим спецом среди них считался тот, кто сорок раз докажет, что черное – то белое, а белое – то черное. Одним словом, были они брехуны. Ну вот, я рассказ гимназиста вспомнил и подумал: «Объезжает меня с правой стороны этот член комиссии». А тот с хитринкой на меня поглядывает. Ну, я тут и жахнул. «Философия, – говорю, – это одно пустобрехство и наводка теней. Я, товарищи, этой бузой заниматься не имею никакой охоты. Вот насчет истории партии всей душой бы рад». Давай они меня тут марьяжить, откуда, мол, у меня такие новости про философию. Тут я еще кое-что прибавил со слов гимназиста, от чего вся комиссия в хохот. Я обозлился. «Что, – говорю, – вы с меня тут дурака строите?» За шапку – и домой.
Потом меня этот член комиссии в губкоме встретил и часа три беседовал. Оказывается, гимназистик-то напутал. Выходит, что философия – большое и мудрое дело.
А вот Дубава в Жаркий прошли. Ну, Митяй хоть учился здорово, а Жаркий – тот недалеко от меня отъехал. Не иначе как орден Ваньке помог. Одним словом, остался я на бобах. Меня здесь на пристанях хозяйством ворочать назначили. Замещаю начальника товарной пристани. Раньше я, бывало, всегда с начами вперебой вступал по разным делам молодежным, а теперь самому приходится руководить делом хозяйственным. Иногда и так бывает: лодырь тебе под руку подвернется или растяпа неповоротливая, так жмешь его и как начальник и как секретарь. Он уже мне очков не вотрет, извиняюсь. О себе потом. Какие я тебе новости еще не рассказывал? Про Акима знаешь, из старых в губкоме только Туфта торчит все на том же месте. Токарев секретарит в райкоме партии на Соломенке. В райкомоле Окунев, твой коммунщик. Политпросветом – Таля. В мастерских на твоем месте Цветаев, я его мало знаю, на губкоме встречаемся, кажется, парень неглупый, но самолюбивый. Если помнишь Борхарт Анну, она тоже на Соломенке, завженотделом райкомпарта. Об остальных я уже тебе рассказывал. Да, Павлуша, много народу партия на учебу бросила. В губсовпартшколе весь старый актив теперь сидит за книжкой. На будущий год обещают и меня послать.
Уснули далеко за полночь. Утром, когда Корчагин проснулся, Игната в доме уже не было, ушел на пристань. Дуся, сестра его, крепкая дивчина, лицом в брата, угощала гостя чаем, весело тараторя о всяких пустяках. Отец Панкратова, судовой машинист, был в поездке.
Корчагин собрался уходить. На прощанье Дуся напомнила:
– Не забывайте, что ждем вас к обеду.
В губкоме обычное оживление. Входная дверь не знает покоя. В коридорах и в комнате людно; приглушенный стук машинок за дверью управления делами.
Павел постоял в коридоре, приглядываясь, не встретит ли знакомое лицо, и, не найдя никого, вошел в комнату секретаря. За большим письменным столом сидел в синей косоворотке секретарь губкома. Встретил Корчагина коротким взглядом и, не поднимая головы, продолжал писать.
Павел сел напротив и внимательно рассматривал заместителя Акима.
– По какому вопросу? – спросил секретарь в косоворотке, ставя точку в конце исписанного листа.
Павел рассказал ему свою историю.
– Необходимо, товарищ, воскресить меня в списках организации и направить в мастерские. Сделай об этом распоряжение.
Секретарь откинулся на спинку стула. Ответил нерешительно:
– Восстановим, конечно, об этом разговора быть не может. Но в мастерские посылать тебя неудобно, там уже работает Цветаев, член губкома последнего созыва. Мы тебя используем в другом месте.
Глаза Корчагина сузились:
– Я в мастерские иду не для того, чтобы мешать работать Цветаеву. Я иду в цех по специальности, а не секретарем коллектива, и, поскольку я еще слаб физически, прошу на другую работу не посылать.
Секретарь согласился. Набросал на бумаге несколько слов:
– Передайте товарищу Туфте, он все уладит.
В учраспреде[41]41
Учраспред – учетно-распределительный отдел.
[Закрыть] Туфта разносил в пух и прах своего помощника – учетчика. С полминуты Павел слушал их перебранку, но, видя, что она затягивается надолго, прервал расходившегося учраспредчика:
– Потом доругаешься с ним, Туфта. Вот тебе записка, давай оформим мои документы.
Туфта долго смотрел то на бумагу, то на Корчагина. Наконец уразумел:
– Э! Значит, ты не умер? Как же теперь быть? Ты исключен из списков, я сам посылал в Цека карточку. А потом, ты же не прошел всероссийской переписи. Согласно циркуляру Цека комсомола, все, не прошедшие переписи, исключаются. Поэтому тебе остается одно – вступать вновь на общих основаниях, – произнес Туфта безапелляционным тоном.
Корчагин поморщился:
– Ты все по-старому? Молодой парень, а хуже старой крысы из губархива. Когда ты станешь человеком, Володька?
Туфта подскочил, словно его укусила блоха:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.