Электронная библиотека » Николай Переяслов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 21 сентября 2023, 20:00


Автор книги: Николай Переяслов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Думается, это очень правильная оценка, так как Шенгели вводил в свое стихотворение не только тех поэтов, с кем он дружил при жизни, но и тех, с кем он жил в одно время в СССР и кто оставил в истории российской литературы большой незабываемый след. Вспомним, какими непростыми были отношения между Георгием Шенгели и Андреем Белым (они терпеть друг друга не могли!), и, тем не менее, он без колебаний упомянул Белого в своем стихотворении-поминальнике. Примерно в то же время, когда Шенгели жил в литературе рядом с Андреем Белым, в двух номерах журнала «Утренники» появлялись критические выпады Георгия против самого Брюсова, но это тоже не помешало ему поставить в своем стихотворении имя Валерия Яковлевича на первое место. Да и с Пастернаком отношения Шенгели дружбой не назовешь, так как он говорил, что качественно переводить ему зарубежную поэзию мешает «постоянная неточность, приобретающая характер крайнего обеднения и упрощения оригинала», а также «отдаленный и грубый пересказ». Однако ввести в стихотворение имя Бориса Леонидовича это ничуть не помешало. И с Константином Бальмонтом у него тоже не было возможности крепко дружить, так как тот еще в 1920 году выехал из страны и остался до конца своей жизни проживать в Париже, куда Шенгели так никогда и не выбрался, и тем не менее, он не посчитал его чужим для своего поминального стихотворения…

Так мог ли Георгий обойти своим молчанием имя поэта, который уже давно был признан всем народом страны и ее властью? На самом пороге 1936 года в Москве именем Маяковского была названа бывшая площадь Триумфальная, а 11 сентября 1938 года рядом с ней открылась замечательная станция метро, которая тоже получила имя «Маяковская». Разве мог этого не видеть живущий в Москве Шенгели? Его затянувшаяся в свое время ссора с Маяковским откатилась сегодня далеко в прошлое, а в настоящем осталось только чистое творчество; и как бы кому из читателей нравились или не нравились стихи и поэмы Владимира Маяковского, а его имя уже навсегда осталось жить в великой русской литературе. И в стихотворении Георгия Аркадьевича Шенгели о четырнадцатизвездном созвездии – тоже.

Харьков, Крым, Одесса и так далее…

Шенгели родился 20 апреля (по новому стилю – 2 мая) 1894 года в городке Темрюк, расположенном в Краснодарском крае, в самом устье реки Кубани, впадающей в Азовское море. Его отец – Аркадий Александрович Шенгели (1853–1902) был известным в Темрюке адвокатом, мать – Анна Андреевна Шенгели, урожденная Дыбская (1862–1900). В первых детских впечатлениях Георгия остались пейзажи с берегов Кубани, Азовское побережье, лиманы и, конечно же, морские волны, в которых вечно играют слепящие глаза солнечные блики. Казалось, детство начинается благополучно и безоблачно.

В 1898 году семья переехала в сибирский город Омск, откуда в 1899 году маленький Георгий ездил с мамой в Москву, где она лечилась от какой-то серьезной болезни. А 6 февраля 1900 года (по старому стилю) мать умерла.

Осенью 1901 года отец женился вторично, а Георгий открыл для себя радость процесса чтения – «проглотил» книги Жюля Верна, Уэллса, Марка Твена, Джерома, Гоголя и многих других.

28 февраля 1902 года в Тюмени внезапно скончался отец, после чего Шенгели с сестрой были взяты на попечение бабушкой со стороны матери – Марией Николаевной Дыбской (1840–1914), и с той поры Георгий жил у нее «под крылом» в Керчи. Как он написал: «на бабушкину пенсию и маленькое отцовское наследство, разверстанное “до окончания гимназии”».

Шенгели долго обитал в этом южном городе над проливом, соединившим Черное море с Азовом, Понт Эвксинский с Меотидой, и Керчь с этой поры стала любовью поэта на всю его жизнь, именуясь в стихах не иначе, как «мой город», «любимый город», который еще не однажды оживет и откликнется в его поэтических строках:

 
Помнишь день, когда тебе впервые
В синем небе белые ладьи
Развернули паруса тугие
В запредельном бытии?
Помнишь – в сердце – в эти миги трепет?
Ты не знал, что это стих цветет,
Что в тебе уже поэта лепит
Море, вечность, неба разворот…
 

В Керчи он впервые увидел море, а также поразившие его своим поэтическим видом корабли. Золотые годы детства и юности, проведенные им в Керчи, около моря, – это самое счастливое время в его жизни. (Эти дни очень хорошо описал в своем очерке «Поэт Георгий Шенгели и его Крым» современный харьковский писатель Сергей Шелковый.) Память об этих днях, омытых ветром и солнцем, поэт проносит через все последующие годы. И даже на старости своих лет, возвращаясь мысленно к любимым берегам, он напишет строки о белом домике в Еникале, стоящем над самыми водами Киммерийского Босфора, который он никогда не забывал и хранил в своем сердце, как образ земного рая:

 
Где-нибудь – белый на белой скале —
Крохотный домик в Еникале…
Город в две улицы узким балконом
Выпятился над проливом зеленым;
Степь с трех сторон, а с четвертой – простор:
Ветер и зыбь, Киммерийский Босфор…
Здесь доживают в безмолвьи суровом
Площадь в булыжнике средневековом,
Замок турецкий и греческий храм,
И – старики… Хорошо бы и нам
Выискать белый, в проулке дремливом,
Крохотный домик над рыжим обрывом,
Стол под широким поставить окном,
Лампу зеленым покрыть колпаком,
Наглухо на ночь закладывать ставни,
Слушать норд-оста мотив стародавний,
Старые книги неспешно листать
И о Несбывшемся вновь поминать:
Очень подходит к томительной теме
Медленное – по-еникальски – время…
 

Здесь, на родных керченских берегах, хотел бы он подвести итоги своей жизни, бурной и наполненной многими значительными событиями. Годы Георгия Шенгели сполна отмечены яркими событиями его внутренней творческой жизни. И этому творческому богатству, отмеченному неповторимостью личностной духовной силы, еще только предстоит стать по достоинству оцененным его наследниками – читателями русской поэзии.

Учился Шенгели в Керченской Александровской мужской гимназии, где с третьего класса начал подрабатывать репетиторством, а с 1909 года уже сотрудничал в газетах «Керчь – Феодосийский курьер», «Керченское слово» и других, писал для них хронику, фельетоны, статьи по авиации. В том же году он сошелся с товарищем по гимназии С. А. Векшинским, с которым дружил до последних своих дней.

В 1958 году на вечере памяти Г. А. Шенгели академик Сергей Аркадьевич Векшинский рассказывал о своем школьном товарище и друге всей его взрослой жизни следующее:

«Чернобровый красивый юноша, стриженный наголо, с повязанной, как тюрбаном, белым платком головой, смеющийся, веселый и страшно предприимчивый. Все его звали Ерик. Он был такой обаятельный, что я сразу привязался к нему и стал также называть его Ериком. В нем была какая-то удивительная предприимчивость, какое-то поразительное умение во всем найти интерес и увлечь остальных. Что бы он ни затевал, оно становилось общим интересом…

Вспоминая школьные годы, могу сказать, что он весь класс держал в постоянном любовно-прикованном к нему внимании. Не было случая, чтобы он плохо или стандартно написал классное сочинение; все то, что он писал, было несколько вызывающе, выходило за рамки казенной педагогики, но всегда умно, строго, логично. Кроме нормального почерка Георгий в совершенстве владел и микро-почерком, столь мелким, что только в пятикратную лупу можно было прочесть написанное им; нормальным невооруженным человеческим глазом читать было невозможно. Однажды он подал классное сочинение на маленьком, в осьмушку, листке бумаги. Учитель взорвался, сказал, что это хулиганство, что он доведет об этом до сведения начальства. Однако на следующем уроке он прочел это сочинение всему классу, и Шенгели получил за него отметку 5+. Это было самое интересное и содержательное сочинение, а по объему оно не уступало нашим «нормальным» классным писаниям…»

В 1910 году Шенгели съездил к своему дяде в Харьков. А в 1911 году побывал у другого дяди Александра Андреевича в Одессе, где, как он записал в своем дневнике, у него была «первая женщина». В 1912 году он бросил гимназию и отправился в Иркутск к своему брату Владимиру, который служил там младшим офицером. Позже Георгий напишет в своей первой книге стихов об этой поездке:

 
…Сосны и ели, горы, тайга,
Тускло блестели льды и снега,
Там, подо мною, мягко сверкал
Синей волною грозный Байкал…
 

По возвращении в Керчь Георгий провалился на экзамене и был из-за этого оставлен на второй год в седьмом классе. В этом же году (то есть в 1912-м) он влюбился в Паню Грипенко и начал писать стихи, а также серьезно заинтересовался стиховедением. Он обратил внимание на то, что «ямб Пушкина не совпадает с определением ямба в школьном учебнике», и это подтолкнуло его к «систематическим наблюдениям над фактурой стиха у больших поэтов», а также к чтению стиховедческой литературы. Таким образом, поэтическая и стиховедческая работы начались, в сущности, одновременно и продолжались – фактически непрерывно – до самых последних месяцев его жизни, взаимно обогащаясь, когда одно вырастало из другого.

Благодаря учителю французского языка в керченской гимназии Станиславу Антоновичу Краснику, Шенгели довольно быстро и накрепко приобщился к французской поэзии. Тот способствовал его приобщению к стихам С. Малларме, Ж.-М. Эредиа и других французских авторов, выступая в качестве первых критиков его переводов на русский. 1 декабря 1913 года под руководством Красника Георгий принял участие в литературно-музыкальном вечере, посвященном Расину, школьники разыграли фрагмент его трагедии «Митридат», в которой Шенгели играл царя Митридата, а Векшинский – Фарнака.

А в конце этого года он опубликовал в газете свои первые стихи.

«Когда мне было лет 17, – вспоминал позднее Шенгели, – и я только начинал писать стихи, буквально изнемогая от ощущений и мыслей, хлынувших в меня со страниц Верлена и Бодлера, Верхарна и Готье, Ницше и Пшибышевского, не говоря уже о русских модернистах, я «сошел с ума» от поэмы Брюсова «Искушение» (из книги «Urbi et Orbi»). Она абсолютно совпала с моими полудетскими томлениями и тревогами, с мучительными поисками «смысла жизни», «категорического императива», «границ познания» и т. п., она полностью отозвалась на то нытье в коленках, которое я испытывал, карабкаясь по кручам Канта, Спенсера, Шопенгауэра, Авенариуса, Фейербаха и других – вплоть до Сведенборга… Я в два прочета выучил поэму наизусть (помню до сих пор) и часами бормотал ее, сидя на утесах горы Митридат или выгребая в крошечной шлюпке, «тузике», против зыби Керченского пролива…»

И здесь у него рождались чудесные поэтические строчки, которые просто необъяснимо, по каким причинам, на столь долгое время были упрятаны от глаз влюбленных в настоящую поэзию читателей:

 
Исчерченный коринфскою резьбой
Иконостас из черного ореха.
Сгоревшего полудня льется эхо
Из купола струею голубой.
И бледным золотом дрожащий зной, —
Шипы уже незримого доспеха, —
Зигзагом быстрым, молниею смеха
У закоптелых ликов – как прибой.
Забытый порт Святого Иоанна…
В долине – церковь, где молчит осанна;
Безмолвный храм Тезея на холме.
И выше всех, в багряной мгле заката,
Над пропастью, на каменном ярме,
Гранитный трон – могила Митридата.
 

Еще один из выпускников Керченской гимназии Федор Аверкиев, выпустившийся в 1913 году с серебряной медалью, позже написал в своих воспоминаниях, как после приезда в Керчь известного авиатора Сергея Уточкина и показа его полетов на биплане «Фарман-IV» его друг Ера Шенгели «решил строить планер и привлек к этому меня. У нас не было нужных знаний, но было много энтузиазма. Во дворе, где жил Ера, закипело строительство. И вот планер из деревянных планок и бамбуковых жердей, обтянутых коленкором, готов. Первый полет намечался в городском саду, где были, как нам казалось, подходящие для полетов холмы на открытой поляне.

Нести на руках планер пришлось через весь город. Как мы ни отбивались от мальчишек, заинтересованных нами и нашей ношей, за нами увязалась целая толпа. От них мы получили, можно сказать, авансом восторженную оценку нашего «полета».

Полет окончился, не начинаясь, безобидной аварией. Ера прыгнул с холма, вооруженный планером, но тут же упал на землю с обломками крыльев. Однако его эмоциональное возбуждение было так велико, что он, невзирая на печальную действительность, уже сидя на земле, лихо воскликнул: «Ура, лечу!» Дружный смех зрителей был ему ответом…»

3 января 1935 года на встрече писателей с мастерами советского планеризма и парашютного спорта сам Георгий Шенгели так вспоминал об этом случае: «В 1913 году на планере собственной конструкции я совершил свой первый полет там, где вы совершили свою посадку. Я слетел с холмика вышиной в этот балкон и, пролетев не менее 50 сантиметров, торжественно воскликнул – «ура»! Вот уже в течение 20 лет этим меня дразнят мои товарищи. На втором полете планер сломался, и я построил биплан со стабилизатором сзади, с висеньем на локтях, сделал 7 взлетов длиной до 30 метров. Это даже было сфотографировано, причем снимок осторожно обрезали снизу, чтобы не было видно земли…»

А еще в 1916 году им было написано замечательное стихотворение «Полет», которое он тогда же читал на большом поэтическом вечере в зале петроградской городской Думы, где он выступал тогда вместе с Игорем Северяниным:

 
На гладкой мартовской полянке,
Где первые так нежны мхи,
Я выстрогал прямые планки
Из мягкой кремовой ольхи.
Оклеил шелком, руль наставил
И в голубую высоту
Аэропланом их направил,
Легко дрожащим на лету.
И тонкая в руке бечевка
Виолончельною струной
Поет отточенно и ловко,
Впивая ветер молодой.
И упоенный этой дрожью,
Впитав ее отрадный мед,
Потом иду по бездорожью,
Как будто совершив полет.
 

В те годы Шенгели жил на Мещанской улице, которая сегодня называется Самойленко; с 1826 года на ней находился Керченский музей древностей, который давал юному Георгию немалую долю вдохновения и знаний. В своем неоконченном романе «Жизнь Адрика Мелиссино» он потом написал:

«Необычайно сладкое и странное чувство он испытал, когда они подошли к великолепной «гидрии». На подставке стояла ваза, почти такой величины, как Адрик, вся черная, блестящая, в равномерных рубчиках, бежавших от горла, огибавших бока и опускавшихся к подставке. Она была совершенно простая, без всяких украшений, и – непонятно чем и почему – была необыкновенно прекрасна. На одной из ее ручек были вытиснуты какие-то буквы. Слав Славич сказал, что это – имя гончара, который ее сделал, и что звали его «Эвний», вероятно, сокращенное от «Евгений». Адрик прикоснулся к вазе, ощутил ее холодок, и сладкий холодок пробежал у него по позвоночнику. Эвний! Он жил две с половиной тысячи лет назад, он сделал эту прекрасную вазу, – и вот имя его звучит, а его вазой любуются! Он, Адрик, точно пожал руку этому древнему Эвнию, благодаря его за созданную им красоту! Сделает ли он, Адрик, что-либо такое, чтобы через две тысячи лет вспоминали его имя? Адрик не мог бы сказать, что он чувствует, но никогда у него не было такого странного, сладкого, пронизывающего чувства. Вечность!..»

Через два с лишним десятилетия Георгий напишет стихотворение «Поэту», в котором опять всплывет эта запавшая ему в душу удивительная ваза:

 
Помнишь день, когда амфо́ры древней
Ты впервые тронул стройный бок,
И гончар, вовек безвестный Эвний,
В пальцы вдунул ветерок?..
 

В этом году Шенгели съездил с Сергеем Векшинским в Батум и обратно, потом еще побывал в Феодосии, а затем поселился жить в большом доме у Векшинских.

Осенью 1913 года Георгий познакомился с приехавшими в Керчь на «олимпиаду футуризма» поэтами И. Северяниным, Д. Бурлюком, В. Баяном и В. Маяковским, к которым он пришел на встречу в гостиницу «Приморская». О том, как все это произошло, через очень много лет описал сам Шенгели:

«Я – гимназист старшего класса, через полгода – студент! Я пишу стихи. Их многие пишут: Юра Брженчковский, Федя Мишинов, Женя Сирин, Женечка Массино. Но я один – футурист.

Раннее утро; я спешу в гимназию. По главной улице – вереница извозчиков: прибыл утренний поезд. В одном из фаэтонов, – вижу мельком – какие-то бритые джентльмены, фаэтон поворачивает налево за угол: едут в “Приморскую” – лучшую гостиницу городка.

Проходит три часа, закончены уроки, наступает “большая перемена”: час досуга. Позавтракав в гимназическом буфете, где за семь копеек дают весьма приличный бифштекс, я устремляюсь на бульвар, надеясь повстречать хорошенькую гимназисточку и эпатировать ее чем-нибудь. На углу афишная витрина. Я бегло гляжу и вдруг застываю:








Дальше – всякие “занятности” – оглушительные тезисы докладов и пр.; цены местам…

Я читаю и перечитываю – “Игорь Северянин”!

Я уже с жадностью проглотил “Громокипящий кубок”, половину запомнив наизусть (память у меня “клинописная”); я чуть не наизусть знаю фельетон Чуковского о Северянине (в 1943 г. я удивил Корнея Ивановича, сказав ему несколько фраз из этого фельетона).

“Владимир Маяковский”! Это имя я уже не раз встречал в “Журнале для всех” под непонравившимися мне стихами, которые, впрочем, я тоже помню наизусть.

“Давид Бурлюк”! Это имя встречал я: да! Он ходил с раскрашенным лицом…

“Вадим Баян”?.. Но мне нравится и то, что он – Вадим, и то, что – Баян, и то, что он будет читать “Лирионетты и баркароллы”.

Пойду, пойду на “олимпиаду”! Хотя… гимназистам, верно, не позволят. Ну, конечно, в штатском проберусь на галерку; “Араб” (гимназический педель) туда не пойдет; если пойдет, так Герман (милейший и кротчайший Герман Готфридович Беме), а это – свой человек. Пойду!

И вдруг меня осеняет прозрение: да ведь те бритые джентльмены, проскользнувшие мимо моего рассеянного взора в “Приморскую”, и есть, несомненно, они – Северянин, Бурлюк, Маяковский, Баян!

И я мгновенно принимаю великое решение.

Гимназия – к черту! Гимназисточка – по боку! Я сейчас иду в “Приморскую”! Пойду к ним!.. Я прочту им… мои стихи!..

У меня колотится сердце; я мчусь по липкому осеннему тротуару.

“Приморская”. Вхожу в вестибюль. На черной доске постояльцев мелом написаны фамилии: Дурацевич… Попандопуло… Бурлук… Номер такой-то.

Иду по красной дорожке пустынного коридора. Вот этот номер. У меня холодеют пальцы. А вдруг они меня не примут? А если они скажут, что мои стихи плохи, что я бездарность? Уйти?

Нет! – и я сильно стучу в дверь. За дверью слышна какая-то суета, движение. И только через полминуты резкий и повелительный голос произносит:

– Войдите.

Вхожу. Обыкновенный “роскошный номер” провинциальной гостиницы. Справа диванчик, перед ним стол, окруженный стульями, слева ширмы. На диванчике сидит человек в коричневой куртке с бронзовыми плоскими пуговицами, украшенными изображением якоря. У человека чрезвычайно длинное лицо. По ту сторону стола, лицом ко мне, сидит другой, в широкополой шляпе, надвинутой на лоб. У него тяжелая челюсть, нахмуренные брови, темные, желчные воловьи глаза. Он сидит, отодвинув стул и погрузив на стол ноги; между огромными подошвами – тарелка с остатками яичницы. Третий человек стоит посреди комнаты. На нем расстегнутый сюртук, бархатный зеленый с рельефными разводами жилет. У него круглая голова, оттопыренная губа. Он смотрит на меня в лорнет. Глаза у него колюче сверкают. Четвертого в комнате нет.

Я лепечу:

– Могу я видеть г-на Бурлюка?

Человек с лорнетом коротко взлаивает:

– Я.

Называюсь, прошу извинить беспокойство, излагаю – зачем пришел.

Человек с лорнетом прячет его в карман жилета и протягивает мне руку:

– Очень приятно. Знакомьтесь.

Я поворачиваюсь к длиннолицему человеку. Он деревянно протягивает мне узкую руку и чеканит:

– Игорь Северянин.

…Так вот он какой!..

Человек в шляпе убирает пятки со стола и забирает мою руку в мягкую теплую ладонь и басом рокочет:

– Владимир Маяковский.

…Так вот он какой!..

Из-за ширмы выходит четвертый: голубоглазый, востроносый, с пышными вьющимися волосами. На нем щегольская визитка, бриллиантовые запонки в манжетах, жемчужины в крахмальном пластроне, из-под жилетки впродоль выреза голубеет муаровая лента.

– Вадим Баян, – говорит он приветливо, подавая мне вялую, бескостную руку.

…Так вот он какой!..

Бурлюк сразу меняет тон, становится простым, усаживает меня к столу, звонит, заказывает кофе, не внемля моим отчаянным клятвам в том, что я ничего не хочу, – и засыпает меня расспросами о городе, о публике, о молодежи и ее читательских интересах. При нем все безмолвствуют.

Наконец, Северянин прерывает молчание; видно, ему наскучила эта беседа:

– Прочтите стихи.

Я читаю.

Фурора они не производят, но я чувствую, что меня слушают без иронии, что меня – слушают.

– Прочтите еще.

Читаю. И еще.

Северянин говорит:

– Вы правильно читаете, только нужно еще больше петь.

Я читал, как все поэты, слегка нараспев, что в гимназии всегда вызывало насмешки, а преподавателя словесности просто било по нервам, и он никогда меня не выпускал читать на гимназических вечерах.

Маяковский сказал, перекатывая сигару из одного угла рта в другой:

– Есть места. Вот у Вас “голос, хриплый как тюремная дверь”; это ничего; это образ.

Бурлюк сказал мне несколько любезных фраз, меня совершенно опьянивших, и затем стал разбирать прочитанное. И я впервые увидел “профессиональный”, “технологический” подход к стихам. Как ни поверхностны, как ни случайны были его высказывания, я в этот миг понял раз и навсегда, что стихи прежде всего – искусство и что о них можно говорить без упоминания об “искренности”, “задушевности”, “взволнованности” и прочем подобном.

Жизнь определилась в этот миг. Я уверовал, что я поэт и что я прав, любя слово, ритм и звук…

Два-три замечания в связи с бурлюковским анализом обронили и другие. Маяковский отметил банальную рифму; Северянину понравились “часы, где вместо стрелок ползают серебряные черепахи”, – и его замечание не было только любезностью, так как года через четыре эти черепахи появились у него:

 
Как серебряные черепахи
В полдень проползают серны…
 

Милый мой Игорь! Он не похищал у меня образа, он просто забыл, что запомнил его, и нашел у себя как свой.

Совершенно влюбленный в моих новых друзей, я стал откланиваться. И вдруг Бурлюк сказал мне, что сегодня они идут в театр, уже заказали ложу и будут рады меня в ней видеть.

Значит… значит, я действительно им (или хотя бы ему) понравился.

Я летел по городу. В гимназию идти не стоило: кончался пятый урок. Я вскочил на извозчика и помчал в театр покупать билет на сегодняшний спектакль. Абсолютно не помню, какая шла пьеса!..

До вечера я был как в бреду. То я садился писать стихи, – ничего не лезло; то в десятый раз звонил моему другу Коле Петрову, с которым мы составляли “левоэстетическую” фракцию класса, умоляя его не опоздать в театр (мне смерть как хотелось познакомить его с поэтами), – так что он, в конце концов, назвал меня эпилептиком и послал к черту.

И вот я в театре. Узкие коридоры наполняются публикой. Вдруг движение, говор восклицания, смех, – и через публику протискиваются поэты. Баян в цилиндре, из-под которого его кудри выбиваются как из-под кучерской шляпы, Маяковский в широкополом мятом сомбреро, Северянин в меховой шапке, Бурлюк в банальном котелке. Но лицо у него (очень напряженное, с невидящими глазами) – расписано. Синим гримировальным карандашом начерчены на щеках и крыльях носа какие-то треугольники и животное, похожее на пряничного конька. Не замечая меня, они проходят в свою ложу…»

В этом же 1914 году Георгий Шенгели благополучно закончил Керченскую Александрийскую гимназию, что несколько позже отразилось в его большой оде, посвященной этому событию:

 
Quousque tandem… Uns… Zusammen…
Бойль – Мариотт… Июнь, жара…
Но вот последний сдан экзамен, —
И на свободе мы! Ура!
Как вдохновенно и крылато
Слетала явью к нам мечта:
Пред гордым флагом аттестата
Жизнь распахнула ворота.
Все можно: трубку вдвинуть в зубы,
Сбить на затылок синий блин
И обходить ночные клубы
С повадкой опытных мужчин.
Или немедленно в тетради
Начать по химии трактат
И с тихой гордостью во взгляде
Встречать курсисток робкий взгляд.
Или в собранье гарнизонном,
Под локоть комендантшу взяв,
Ей овевать лицо озоном
Ревнивых чувств и дерзких прав… – и так далее
на протяжении еще 13 строф.
 

А через три недели после окончания гимназии бывшие одноклассники устроили в Английском клубе города благотворительный вечер, и первым номером программы, как о том написал «Керченский курьер», было выступление Георгия Шенгели, который читал там свои поэтические произведения. Другой хроникер в газете «Блестки» написал: «Любители всего оригинального, вплоть до красивой бессмыслицы, послушали бы юного Шенгели – вдохновенного Бурлюком».

Вскоре после этого Георгий издал дебютную книгу своих стихов «Розы с кладбища», отмеченную сильным влиянием творчества Игоря Северянина и украшенную посвящением Евгении Добровой, к которой он пробовал свататься, но получил отказ. Похоже, что его распирала горевшая в нем молодая сила, и это толкало его на раннюю женитьбу.

Тогда же Шенгели выступил со своей первой публичной лекцией «Символизм и футуризм», в которой он говорил следующее:

«Произведения искусства не есть нечто обособленное от жизни. В них отражается дух эпохи.

Иногда гениальный художник создает такие произведения, которые не бывают поняты современниками, но которыми восхищаются будущие поколения. Это значит, что гений художника предвосхитил грядущую эпоху…

Главный принцип футуризма заключается в следующем: цель и смысл жизни заключается в утверждении нашего «я» – целиком… Повсюду, во всех предметах и явлениях мы видим ее, чарующую красоту… Мы поем наслаждение, мы поем страдание, поем чайные розы тела девушки, мы поем черно-красные опухлости Антонова огня, мы поем любовь, мы поем смерть…»

На следующий день Шенгели в «Керченском курьере» прочитал: «Кто такой Георгий Шенгели? Изволите спросить меня, читатель. Георгий Шенгели – молодой человек, только что окончивший гимназию.

И хотя он «только что», но, тем не менее, уже имеет свое – поэтическое «кредо».

Не дожидаясь чужих признаний, Георгий Шенгели стал в позу и сказал:

– Я поэт.

А посему Георгий Шенгели и читает лекцию – о футуризме…»

Тем же летом 1914 года Георгий поступил на юридический факультет Московского университета; несколько месяцев жил в Москве, гостил на даче у Давида Бурлюка на хуторе под Москвой. На московских бульварах несколько раз встречался с Маяковским – но «отношения не налаживались», встречи неизменно кончались обоюдной пикировкой. Да и сама московская жизнь на этот раз не задалась. Поэтому поздней осенью этого года Георгий Шенгели перевелся «по прошению» из Московского университета в Харьковский, где служил брат его рано умершей матери, его дядя – профессор химии Владимир Андреевич Дыбский, чья дочь Юлия вскоре станет первой женой Георгия. Эта молодая, красивая женщина с грустным бледным лицом и удивительными зелеными глазами была одновременно и его жена, и двоюродная сестра. Да еще и служила корректором.

Имя Георгия Шенгели надолго запомнилось харьковским литераторам периода 1914–1922 годов, когда по его приглашению в город приезжали Алексей Толстой, Максимилиан Волошин, Анна Ахматова, Осип Мандельштам. Несмотря на свою молодость, Шенгели пользовался неподдельным авторитетом в кругах творческой интеллигенции Москвы и Петрограда. Его уважали как подлинного поэта, блестящего переводчика и одного из лучших теоретиков стиха своего времени. Не случайно Максимилиан Волошин в одном из своих писем писал о Шенгели: «Это самый серьезный из молодых крымских поэтов (керчанин) и очень видный теоретик стиха».

В Харькове в предреволюционный период Шенгели организовал литературно-художественный кружок, деятельность и структура которого послужили образцом для создания в начале 20-х годов первых украинских литературных объединений.

Одними из ближайших друзей и единомышленников Георгия стали с той поры Евгений Львович Ланн и Александра Владимировна Кривцова, известные переводчики английской классики. Их знакомство относится ко времени, когда в 1914 году Шенгели приехал в Харьков и поступил на юридический факультет университета. Тогда же в Харькове началась его литературная карьера: вышла небольшая книжечка стихотворений «Розы с кладбища». Он был увлечен французскими парнасцами, новейшими достижениями в поэтике западноевропейского стиха. Его университетом, как он сам позднее признавался, была Харьковская публичная библиотека, где он пропадал целые дни.

Вот как писали о начале своей дружбы с Георгием Шенгели его керченские друзья Евгений Ланн и Людмила Кривцова:

«Худой, стройный, с матовым, оливкового оттенка, точеным лицом, с глазами большими – не то бедуина, не то индийца – появился этот юноша в просторном читальном зале Харьковской общественной библиотеки. Раньше его никто здесь не видел, стало быть, он приехал недавно. И каждый раз, когда мы видели его там – а это было почти ежедневно – он уносил от стойки к своему столу кипы книг… Он не только читал, он что-то писал, а когда отрывался от тетрадки, смотрел куда-то в пространство, не мигая, сквозь стекла пенсне и, закрывая глаза, неслышно шевелил губами…

Вот таким мы увидели Георгия Шенгели и, как все завсегдатаи читального зала, не могли не задать себе вопрос – кто этот пришелец? Узнали мы его имя скоро, так же скоро узнали о том, что он поэт, студент юридического факультета Харьковского университета, и также скоро познакомились с ним – познакомились, чтобы до конца его недавно оборвавшейся жизни считать близким, родным человеком этого большого поэта нелегкой судьбы. Здесь, в Харькове, Шенгели и состоялся как поэт, хотя в своей судьбе не стал восприниматься как «харьковчанин». Он уже выступал вместе с Северяниным, и многие харьковские поэты, несмотря на его возраст, воспринимали его как мэтра. «Он был потрясающе красив в молодости! – говорил о нем в поздние годы поэт и переводчик Лев Минаевич Пеньковский. – Георгий был королем для всех нас… Читал он блистательно! Этот рокочущий баритон, он навевал поэтические эмоции, ласкал слух! Началом своего поэтического осознания я обязан ему».

Шел девятьсот четырнадцатый год. Первая мировая война уже началась. В Харькове не было литературных журналов, и харьковские газеты “Южный край” и “Утро” не очень нуждались в поэте, для которого в ту пору любовь к Верхарну и Эредиа была такой же насущной, как насущная нужда в куске хлеба…

Он был очень горд – Георгий Шенгели. Только много лет спустя, уже в Москве (куда мы и он переехали почти одновременно в начале 1922 года), мы узнали, что бывали в 14-м и 15-м году времена, когда Георгий Шенгели лежал круглые сутки у себя на лежанке в какой-то клетушке на Журавлевке в районе Технологического сада – лежал потому, что ему нечего было есть, а он знал, что в таком лежачем положении он сэкономит себе малую толику сил. А наши глаза, к сожалению, не были зоркими. Мы не задавали себе вопроса, на какие лишения должен был обречь себя Георгий, чтобы издать первую “толстую” книгу стихов. Эта книга называлась “Гонг”, на титуле красовалось название издательства “L’oiseau bleu”, но этой Синей Птицей был сам поэт Георгий Шенгели…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации