Текст книги "Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь"
Автор книги: Николай Переяслов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Зигзаги страсти
В архиве стихов Георгия Шенгели, которые только недавно увидели свет, очень много таких, что касаются его личной судьбы, особенно, когда это носит любовный, почти интимный характер. Вот и в стихотворении «Все умерли: Татьяна и Наташа…», несмотря на его откровенно литературный характер, опирающийся на книжные персонажи, нельзя не почувствовать стук тревожного сердца поэта, не умеющего выбросить из своей памяти мысли о той, кто до сих пор прожигает ему душу:
…Увы, я не хочу иной, чем та,
Кто пламенела виноградной кровью
На южных бастионах, и взята
В тот русский плен нерусскою любовью.
Как быть без той, истаявшей в тоске,
В скучающих шелках Парижа
Грешившей безоглядно-налегке,
Но каявшейся, крестной кровью брызжа…
Так получилось, что летом 1924 года переехавший из Одессы в Москву поэт Георгий Шенгели развелся со своей первой женой-красавицей Юлией Дыбской. Восемь предыдущих лет пролетели для него, как в тумане – то ли была у него семья, то ли ее не было, а скорее всего, она напоминала ему только иллюзию. В 1914 году он на Юлии женился. Весну, а также вторую половину 1916 года и первую половину 1917-го он «прокатался» с Игорем Северяниным по югу России и Кавказу, заезжал в Москву и Петроград, снова ехал в южные регионы страны. В перерыве отдыхал у Северянина на его даче в Гатчине, где тот старался привлечь его к рыбной ловле, но Георгия это не привлекло. С 1919-го и до августа 1921 года Георгий находился сначала в Севастополе, а затем в Одессе, скрываясь под фальшивым паспортом от белогвардейской разведки и одновременно занимаясь литературой… Где находилась Юлия в эти наполненные бродяжничеством мужа дни – никому неизвестно, но создается впечатление, что жизнь каждого из этих молодых супругов текла исключительно своим чередом…
16 июня 1924 года Шенгели сообщал письмом в Ленинград поэтессе Марии Шкапской: «С Юлей мы разошлись… Я убедился с полной отчетливостью, что Юля мои интересы, мой труд, мое здоровье с легчайшим сердцем приносит в жертву своим подругам и, дабы провести с ними время в Коктебеле, хладнокровно создает такую денежную обстановку, при которой мой отдых (и не от работы, а от Москвы, от дрязг, от тягот), совершенно необходимый мне, – готов полететь к черту. Я не буду детализировать перед Вами всю эту грязь, ложь, шептанье и пр. Эту мою убежденность я высказал Юле 10-го числа: произошла дикая сцена, в результате которой у меня прокушена рука (вот, пожалуй, “новое”), и я ушел. На следующее утро, в отсутствие Юли, вернулся, собрал необходимые вещи и унес их… Свободен. Тяжелый опыт, занявший 9 лет в моей жизни, а отнявший, наверное, 20. Баста».
А немного погодя он писал в письме той же Шкапской: «Вчера приехала Юля. Виделся с ней; говорить со мной отказалась, – не только в основном, но и вообще, о мелких деловых деталях. 100 % враждебности и презрения. И, признаться, этого-то я не понимаю до конца. Ну – Бог с ним. Если я сделал очень много, чтобы создать отчуждение, то и все возможное я сделал, зачеркивая очень многое, забывая незабываемое, – чтобы вернуть прошлое…»
И, в преддверии замаячившей перед Георгием новой свадьбы на Нине Леонтьевне Манухиной, он напишет небольшое стихотворение, посвященное своему завершившемуся восьмилетнему браку с Юлией Дыбской, и напишет его, надо сказать, оставаясь при этом честным перед собой и перед словом, с документальной точностью о «первой измене и последней любви», а также о своей второй жене Манухиной:
И к сердцу одному привычен,
В него я восемь лет входил
И, успокоен, безразличен,
Оставил в нем и пыль, и пыл.
Иное сердце предо мной,
Но горькой радости к истомам
Одной лишь мне идти тропой:
Войдя в него, я вскрою вену,
Ему отдам по капле кровь —
И первую мою измену,
Мою последнюю любовь.
С момента женитьбы Георгия на Манухиной его жизнь начала «становиться на рельсы» – напишет он позже скупым телеграфным стилем на страницах своей «Автобиографии». И это произошедшее с ним «становление на рельсы» не в последнюю очередь случится благодаря его фантастической встрече с Ниной в Москве…
Нина Леонтьевна Манухина (в девичестве – Лукина) происходила из офицерской семьи. Поэтесса. Родилась в 1893 году на Украине, в городе Елисаветграде, и в самом раннем детстве вместе со своими родителями переехала оттуда в Москву. Училась в I Московской женской гимназии; одно из гимназических сочинений Нины было перепечатано в «толстом» журнале – и это можно считать ее литературным дебютом.
Детство и юность Нины прошли в бедности, но все же она смогла окончить институт. После смерти отца, отличавшегося строгими правилами, мать вторично вышла замуж, а вскоре – вышла замуж и сама Нина Леонтьевна. Выращенная в семье принцессой, уверенная в себе, знающая цену своей эффектной привлекательности, уму и образованности, она с детства привыкла к себе как некоей высокой общепризнанной ценности.
Первым ее мужем был московский преуспевающий врач Сергей Манухин – человек высококультурный, богатый и безумно ее любивший. Она навсегда оставила за собой его фамилию как литературное имя, хотя любви к нему не разделяла и, по ее откровенному признанию, вышла замуж только для того, чтобы вырваться, наконец, из обстановки опостылевшей бедности.
Ее свадьба – это сладкий медовый месяц, прошедший на юге Франции и в Монте-Карло. А потом она долго лечила свои слабые легкие в швейцарском санатории в Давосе. Ну, а там, как-то само собой, оказался рядом с ней некий красавец-француз граф Андре Фонтен. И соответственно – завязалась любовь, и был великолепный Париж, концерты Дягилева… Легкие останутся слабыми на всю жизнь, но Давоса больше не будет, он только мелькнет еще один раз лет тридцать пять спустя в стихах, словно впервые увиденный из окна вагона:
Колоколенка вытягивает шею:
ей не терпится в вагон к нам заглянуть,
да под снежной ватой сосны, цепенея,
несговорчивые, заступают путь…
Романтика любви Манухиной расшибется вскоре о жестокий реализм Первой мировой войны. Граф на собственном аэроплане (как во времена Второй мировой войны еще один французский граф – Антуан де Сент-Экзюпери) отправится воевать и будет смертельно ранен. В революционно-обезумевшей Москве непостижимым образом найдет Нину телеграмма от матери Андре, зовущая ее срочно приехать, чтобы застать в живых ее умирающего сына. Но о поездке в это время речи быть уже не могло…
Вглядываясь в две идеологические формулы: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели» (это сказано Эженом Вогюэ в рассуждении об истоках творчества Достоевского) и «Вышли мы все из народа» (песня, написанная революционером Леонидом Радиным), Нина Леонтьевна Манухина-Шенгели написала: «Пересечение этих двух утоптанных путей означило катастрофу. Тектонический сдвиг быта, бытия, истории, современности, культуры, варварства. Позвонки столетий разошлись – и судьбы тех, кто очутились между ними, распались, как стекляшки сломанного калейдоскопа. Все эти метафоры есть у лучших очевидцев – поэтов того времени: не воображением созданы, но писаны с натуры. Успели превратиться в клише, но не перестали быть верными…»
Кажется, именно об этом написал в своей антологии «Десять веков русской поэзии» Евгений Евтушенко: «Может, все мы с вами вышли из «Шинели», / но из брюсовского сюртука – Шенгели».
До этого не чаявший в Нине души муж часто возил ее по заграницам, где она подолгу живала и в Париже, и в Ницце, и где у нее было много поклонников. Ей очень нравилась русская культура, и она с удовольствием ездила из Ниццы в Париж на выступления балетной труппы Сергея Дягилева. Именно к этому времени относятся первые поэтические выступления ее самой. Одним из самых ярких стихотворений той поры является «Мечта о Париже» – так, к сожалению, и не вошедшее до сих пор ни в один поэтический сборник:
Седой, неразрывный туман опускается ниже и ниже,
Завесой сплошною окутал сады и дома,
А в сердце – безумье мечты о далеком Париже,
О радостной жизни, похожей на бег Cinema.
По шумным бульварам идти и толпой опьяняться,
И яркие краски витрин восхищенно впивать,
Случайной улыбкой обжечься, и звонко смеяться,
И темный букетик фиалок в петлицу вдевать.
А после в auto – распахнуть соболя шелковистые,
Откинуть с лица паутинно-прозрачный вуаль,
Вдыхать упоенно фиалки росисто-душистые,
И жадно следить – промелькнули Vendome, Etoile…
Вбежать в вестибюль, расстегнуть торопливо перчатки,
Всю нежность вложить в этот первый ласкающий взгляд,
И вместе – смеяться, и петь, и решать мировые загадки,
И пить безрассудно бунтующей юности яд!..
Лежать у камина на тигровой шкуре змеистой
И слушать внимательно сказку пылающих дров…
Потом окунуться в зрачки серебристо-лучистые,
И душу раскрытую трепетно выпить без слов…
Идти, разрывая устало туман онемелый,
Нечаянно вынуть платок, надушенный слегка Mimosees,
И плакать по-детски, в тоске безутешно-несмелой,
Об ярко сожженных мгновеньях на Champs Elisees…
В «незабываемом 1918-м» Нине Манухиной было двадцать пять лет. И она писала стихи – конечно же, о переживаниях, которые ей самой представлялись самыми единственными и неповторимыми, и которые, будучи изложены на бумаге, были очень похожи на то, что сочиняли многие ее сверстницы с благополучной изначально судьбой, надышавшиеся декадентскими пряностями символизма. Но все-таки это были уже настоящие стихи, заслуживающие к себе серьезного внимания:
Ночным медлительным покоем
Испепелен дневной костер,
И пчелы звезд лучистым роем
Усеяли небес шатер.
Расплывчато маячат зданья,
Струится сонно тишина.
Душа, набухши от страданья,
Опять тоской оглушена.
Прибои дней все монотонней,
Невнятней мысли и слова,
И равнодушье углубленней,
И ниже никнет голова.
И сердце в горестном уклоне
Не верит в боль звенящих строк…
И жизнь сквозь сжатые ладони
Сочится, как речной песок.
Вот как Шенгели записал наблюдения о творческой манере своей жены: «Стихи она слагала обычно в уме, иногда неделями бормоча строки, и только сложившееся и отделанное стихотворение вписывала в тетрадку. Поэтому у нее не было черновиков с очаровательной мазней, перечеркиваниями, вставками, профилями и росчерками, где можно пальцами ощупать прорастание поэтического стебля. У нее были одни беловики, переписанные аккуратнейшим институтским почерком…»
Нина часто и с удовольствием участвовала во всевозможных поэтических турнирах, которые проводились в Москве с участием известных поэтов. Так, например, 7 декабря 1920 года в аудитории № 1 Политехнического музея (Лубянский проезд, 4) Всероссийский Союз поэтов устраивал устный конкурс на призы за лучшие стихи. Доклад о турнирах делал председатель Союза Валерий Брюсов, для победителей были выделены три приза – 50 000 рублей, 30 000 и 20 000.
Принять участие в конкурсе были приглашены поэты всех течений: Аксенов, Александровский, Адалис, Арго, Апушкин, Валерий Брюсов, Андрей Белый, Варвара Бутягина, Буданцев, Богатырев, Бенар, Надежда Вольпин, Екатерина Волчанецкая, Ада Владимирова, Грузинов, Герасимов, Дехтярев, Надежда де-Гурно, Сергей Есенин, Захаров-Мэнский, Земенков, Вера Ильина, Рюрик Ивнев, Кириллов, Козырев, Наталья Кугушева, Казин, Фейга Коган, Краевский, Ковалевский, Левит, Маяковский, Мариенгоф, Мальвина Марьянова, Мачтет, Нина Манухина, Минаев, Монина, Шварцбах-Молчанова, Нетропов, Обрадович, Оленин, Полетаев, Наталья Поплавская, Полонский, Ройзман, Родов, Нина Серпинская, Соколов, Санников, Савкин, Туманный, Федоров, Филипченко, Хацревин, Марина Цветаева, Шершеневич, Шитов, Кира Штром и желающие из публики.
При входе в зал Музея публике выдавались листки, на которых во время конкурса предлагалось написать имена трех поэтов. Эти листки затем передавались комиссии из пяти лиц, которая избиралась на вечере. Результаты голосования потом объявлялись публике.
А несколько позже – 29 ноября 1925 года – она участвовала в литературном вечере «Поэзия наших дней», на котором был заявлен Сергей Есенин, но которому тогда не довелось прийти и выступать из-за болезни.
Так жизнь и продолжала змеиться между скандальными литературными буднями, острыми политическими углами и сладкими курортными радостями. Жаль только, что отдых и праздники не могут продолжаться бесконечно…
Георгий Шенгели, как сказал однажды выдающийся русский поэт, переводчик и художник Аркадий Акимович Штейнберг, «был магнитом, притягивающим сюда», а Манухина «ведала аурой, вольным воздухом, нехватка которого в стране и столице ощущалась, что ни год, все острее». Но надо признать, что она и работала немало. Стихи писала редко, но зато переводила очень удачно: французских, грузинских, литовских, латышских поэтов, а также вороха стихов из среднеазиатских республик. Последнее было не более чем заработком, хотя тоже делалось добротно. А среди переводов по выбору тоже есть настоящие удачи, как среди простой прибрежной гальки – блещущий изумруд. Или, как среди простых стихов – оригинальный яркий сонет или триолет. Именно так бросается в глаза стихотворение двадцатилетней Нины Манухиной «Душа цветов», созданное ею еще до революции, в 1914 году, во время ее пребывания в Мон-Пелерине – живописном, курортном местечке в Швейцарии, над Женевским озером, где открывается сказочно потрясающий вид на великолепное голубое озеро, обрамленное серебристыми вершинами высоких гор. Завораживающая панорама, свежий воздух, нетронутая природа, неземная красота не могли не вдохновлять молодую поэтессу на поэтические строки. Стихи о цветах Нина посвятила своему первому мужу Сергею Манухину, преуспевающему врачу, который дарил ей бриллианты и с которым она провела свой медовый месяц на юге Франции и в Монте-Карло, курортном городке княжества Монако. Его фамилия навсегда стала ее литературным именем, хотя с 1924 года и до конца своей жизни она была женой и музой Георгия Шенгели, который называл ее Айсигеной. «Айсигеною меня назвал поэт», – писала в стихах вдова Шенгели.
«Душу каких цветов описывает Манухина? – задается вопросом любитель цветов и филолог Анатолий Яни. – Групп, сортов, типов, разновидностей цветущей флоры немало: лиловые глицинии и пурпурные гвоздики, бесстрастные нарциссы и прозрачные лилии, немые туберозы и извращенные больными улыбками лепестки орхидей, наивные фиалки, черные ирисы, манящий и опьяняющий мак, белая акация, гибкая вербена…
Каждому цветку поэтесса дает определенный эпитет. Среди многих соцветий она выделяет цветок, который наиболее близок ее сердцу. Это пряная мимоза. Ее описанием и завершается данная цветочная лирика…»
Единственный сборник ее стихов, называющийся «Не то…», вышел в 1920 году в небольшом городке Тверской области Кашине, расположенном к северу от Москвы, где в ту пору семья спасалась от голода. В 1920-е годы она была участницей «Никитинских субботников», печаталась в альманахах и часто выступала на модных тогда «вечерах поэтесс», где представляли свое творчество пишущие девицы всех направлений. Среди них мелькала и русская поэтесса-беспредметница Нина Хабиас (Оболенская), родившаяся в Москве в семье полковника П. Д. Комарова, брата писательницы Ольги Форш и троюродного брата Павла Флоренского. В сентябре 1921 года ее выступлением в кафе «Домино» был шокирован простодушный поэт и журналист Тарас Григорьевич Мачтет, записавший об этом мероприятии: «Хабиас, новая поэтесса, читает свои похабные, барковские стихи с эстрады… Шум, гром, крики… милицию даже вводили».
В марте 1922 года Хабиас выпустила неподцензурный сборник стихов под названием «Стихетты», на обложке которого был изображен фаллос. А 15 февраля 1922 года «литературный суд» приговорил ее к полугодовому лишению звания члена Всероссийского союза поэтов.
На одном из поэтических вечеров матросы даже собрались идти «убивать» Нину Хабиас за ее грубые матерные стихи, и тогда на сцену «для успокоения» разбушевавшейся публики выпустили Нину Манухину с ее искренними чистыми стихотворениями. И прочитанное ею с эстрады утихомирило разгоряченную аудиторию, словно в зал плеснуло дуновением свежего морского бриза:
Легкой яхтой белогрудой
Дни вплывают в вечера,
Я была твоей причудой,
Не сегодня, а вчера.
Покоряться было сладко
Нежной боли и тоске
И расстегивать перчатку,
Чтоб прижался ты к руке.
Знать заране все измены,
Те, что были, те, что нет,
И не вырваться б из плена,
Не уйти б на волю мне.
Ну, а нынче рано встала —
Воздух парусом надут:
Вот-вот-вот сорвет с причала
Яхты легкие минут.
За кренящейся кормою
Солнце в брызги раздробя,
Жизнь плеснет, а ветер смоет,
Смоет память про тебя.
В 1920-е годы Нина Леонтьевна Манухина не раз участвовала в различных поэтических конкурсах с Сергеем Есениным, встречалась с ним в Москве после его переезда из Петрограда. В 1918 году Есенин записал в альбом Нине свое стихотворение «Вот оно, глупое счастье…». А 14 февраля 1919 года в известном кафе поэтов «Стойло Пегаса» Сергей присутствовал на литературном вечере «Карнавал на эстраде» с участием Т. Мачтета, Л. Красина, Н. Ольховской и Н. Манухиной.
В романе Анатолия Мариенгофа «Роман без вранья» Есенин был изображен вовсе не «душкой», а был показан жестким и даже жестоким человеком, самовлюбленным и эгоцентричным. Доцент Московского университета Николай Львович Шварц больше десяти лет писал «Евангелие от Иуды», но ни одно издательство не одобрило его рукопись. В 1920 году на читке этого «Евангелия» присутствовали Есенин, Мариенгоф и издательские работники. Мариенгоф в своем романе пишет, что «приват-доцент Шварц кончил читать и в необычайном волнении выплюнул из глаза монокль. Есенин дружески положил ему руку на колено… и разнес его “Евангелие от Иуды” в пух и прах. И безнадежно махнув рукой, продолжает Анатолий, Есенин нежно заулыбался. Этой же ночью Шварц застрелился…»
Что же на самом деле произошло со Шварцем?
В двадцатые годы с ним была в дружеских отношениях поэтесса Нина Леонтьевна Манухина. Ей-то и написал письмо Матвей Давидович Ройзман, прося рассказать ее о кончине Н. Л. Шварца. Вот ее ответ на это:
«Уважаемый Матвей Давидович!
На Ваше письмо о Николае Львовиче Шварце могу ответить следующее: многие годы я была дружна с ним и, уехав на полгода из Москвы, переписывалась с ним. Кстати, этот “приват-доцент” Московского университета всегда носил пенсне и никогда не “выплевывал” монокль!
Я в 1920 году, живя в Кашине, получила от Николая письмо, в котором он сообщал о чтении “Евангелия от Иуды” Есенину и Мариенгофу. Он писал, что их резко отрицательный отзыв не произвел на него никакого впечатления… Через месяц после этого “памятного” чтения Шварц не застрелился, а отравился кокаином, которым в последние месяцы он сильно злоупотреблял.
Олег Леонидов, в квартире которого Н. Л. занимал комнату, рассказывал мне, что Шварц мучился несколько дней, но спасти его было уже невозможно. Никаких «предсмертных» записок Николай Львович Шварц не оставил.
Сердечный привет
Н. Манухина-Шенгели
4 мая 1963 г.».
В 1922 году Нина Леонтьевна опубликовала в сборнике «Лирика», отпечатанном в количестве одной тысячи экземпляров для группы «Неоклассики» в типографии Центрального Института труда, два своих стихотворения, одно из которых было совсем неплохое:
Одуванчик луны среброликий
И стеклянная синь вокруг.
Равнодушья какого улики
Ты оставил, недобрый друг?
Тетивою тугого лука
Натянулась моя тоска,
И слепою стрелою разлука,
Зазвеневши, впилась у виска.
Ты прощальных слов не услышишь,
Не поймешь – весела? Грустна ль?
А луна все выше да выше,
Мой тоскующий бледный Наль…
Как мы нищи, и как убоги,
Если даже любовный сказ
Обрываем вот так – у дороги,
Под сурдинку банальных фраз.
В этом сборнике значились в числе участников такие входившие в группу «Неоклассики» поэты, как Е. Волчанецкая, М. Гальперин, В. Гиляровский, Г. Дешкин, Н. Захаров-Мэнский, В. Кочергин, Э. Левонтин, О. Леонидов, Н. Минаев, С. Укше, Е. Шварцбах-Молчанова, М. Ямпольская, и сама Нина Манухина.
Следует сказать, что молодежь двадцатых-тридцатых годов волновали в те годы далеко не одни только половые проблемы. Презентации новых сборников и диспуты на литературные темы собирали у дверей Политехнического музея огромные толпы безбилетников. Они-то и занимали большинство мест, на которые интеллигентная публика с билетами фактически не допускалась. У входа в музей в такие дни разъезжала конная милиция. А какие люди выходили на эстраду перед публикой! – Маяковский, Олеша, Всеволод Иванов, Вера Инбер, Кирсанов, Катаев, и не только. Здесь учил собравшихся писать стихи профессор Шенгели, призывал гильотинировать устаревших стихотворцев Осип Брик. Илья Сельвинский окрестил поэтов, подражавших символистам, «мандельштампами». Здесь, на диспуте, по вопросу: «На кой черт нам нужна беллетристика?» – выдвигался лозунг: «Нам нужны пожарные хроникеры!».
В общем, хватало тогда места, где можно было разгуляться фантазии и покричать, и посвистеть, и потопать ногами…
Критик и кинодраматург Георгий Николаевич Мунблит в своей книге «Рассказы о писателях» вспоминает о встречах с будущим мужем Нины Манухиной поэтом Шенгели в Москве после его переезда в нее из Одессы:
«Помню один такой вечер, происходивший в Большом зале Консерватории. В этот раз публике с самого же начала что-то не понравилось. Кажется, не приехали наиболее интересные из упомянутых в афише участников. Выразилось же это недовольство в том, что появление каждого выходящего на эстраду “не того” поэта аудитория встречала громом аплодисментов, увы, не прекращавшихся даже тогда, когда очередной служитель муз раскрывал рот, чтобы приступить к чтению своих произведений.
Так это происходило с одним, с другим, с третьим поэтом, так это произошло с устроителем вечера, который попытался публике что-то объяснить, так, несомненно, шло бы дело и до конца этого явно не удавшегося мероприятия, если бы одному человеку не удалось, наконец, утихомирить разбушевавшуюся молодежь и заставить себя выслушать.
Этим человеком был поэт и популярный теоретик стихосложения, автор книжки “Как писать статьи, стихи и рассказы” Георгий Шенгели. Выйдя на эстраду, он так же, как и все его предшественники, поднял руку и попросил внимания.
Ответом ему были восторженный гогот и гром саркастических аплодисментов. Даже внешность выступающего – это был высокий человек с гривой смоляных кудрей, в длинном черном сюртуке и больших круглых очках – не внушила аудитории никакого почтения. Так как литератора, ведущего концерт, одним из первых прогнали с эстрады, почти никому из присутствующих не было известно, кто сейчас стоит перед ними, и какой-то вихрастый юнец, перегнувшись через барьер амфитеатра, пронзительно крикнул: “Фамилия!”, – требуя, чтобы выступающий назвал себя.
Публике понравилась эта игра, и теперь сквозь шум и аплодисменты стали слышаться крики: “Фамилия! Фамилия!”
Шенгели снова поднял руку, даже – помнится – обе. Гогот перешел в рев. Казалось, ничто не сможет образумить и укротить этого хохочущего, ревущего, многоголосого и многоликого зверя.
И тогда, дождавшись, когда шум на мгновение прервался, а крики “Фамилия!” стали менее дружными, Шенгели неожиданно гаркнул:
– Бетховен!
Публика замерла. И в мгновенной, зыбкой еще тишине поэт начал читать свое произведение громким, хорошо поставленным голосом.
Это было ложно многозначительное, пышное и весьма посредственное стихотворение о Бетховене. Заставить прослушать такое было бы нелегко даже и в более благоприятных обстоятельствах. Но когда публика опомнилась, было уже поздно. И вопреки всем законам, божеским и человеческим, Шенгели дочитал свое творение до конца. И что самое удивительное, его не прервали ни единым возгласом или хлопком».
Вот это замечательное шенгелиевское стихотворение – «Бетховен»:
То кожаный панцирь и меч костяной самурая,
То чашка саксонская в мелких фиалках у края,
То пыльный псалтырь, пропитавшийся тьмою часовен, —
И вот к антиквару дряхлеющий входит Бетховен.
Чем жить старику? Наделила судьба глухотою,
И бешеный рот ослабел над беззубой десною,
И весь позвоночник ломотой бессонной изглодан, —
Быть может, хоть перстень французу проезжему продан?
Он входит, он видит: в углу, в кисее паутины
Пылятся его же (опять они здесь) клавесины.
Давно не играл! На прилавок отброшена шляпа,
И в желтые клавиши падает львиная лапа.
Глаза в потолок, опустившийся плоскостью темной,
Глаза в синеву, где кидается ветер огромный,
И, точно от молний, мохнатые брови нахмуря,
Глядит он, а в сердце летит и безумствует буря.
Но ящик сырой отзывается шторму икотой,
Семь клавиш удару ответствуют мертвой немотой,
И ржавые струны в провалы, в пустоты молчанья,
Ослабнув, бросают хромое свое дребезжанье.
Хозяин к ушам прижимает испуганно руки,
Учтивостью жертвуя, лишь бы не резали звуки;
Мальчишка от хохота рот до ушей разевает, —
Бетховен не видит, Бетховен не слышит – играет!
«Багрицкий, – продолжает свой рассказ Мунблит, – почти никогда не участвовал в поэтических вечерах, хотя, должно быть, по временам завидовал храбрецам, срывавшим на них аплодисменты и проверявшим силу своего дарования в живом, горячем, прямом общении с читателями. После того самого вечера, который я только что описал, мне пришлось убедиться в этом.
Мы вышли тогда из Консерватории целой гурьбой и, идучи вверх по тогдашней Большой Никитской, увидели сегодняшнего триумфатора. Он шествовал впереди нас, ведя под руку хорошенькую девушку, отлично известную нам, и что-то жарко шептал ей на ухо.
– Вот что значит успех! – заметил кто-то из нашей компании, указывая на нежную парочку.
– Они будут щипать друг друга за ямбы! – проворчал Багрицкий.
И в этом неожиданном и, надо думать, необоснованном предположении мне послышалась не столько зависть к шенгелиевскому успеху у дам, сколько желание помериться силами перед публикой с этим баловнем счастья, так легко и так незаслуженно завоевавшим сегодня ее внимание».
Судя по дате, проставленной под стихотворением «Бетховен», оно было написано Шенгели не ранее 1922 года, в марте которого он переехал из Харькова в Москву и встретился там со своей будущей второй женой и спутницей до конца жизни – Ниной Манухиной. А это значит, что, скорее всего, это именно она и была той «хорошенькой девушкой», которую Шенгели вел под руку после своего литературного вечера из Консерватории…
9 сентября 1924 года Нина Леонтьевна вторично вышла замуж за уже известного в то время поэта, переводчика и теоретика стиха Георгия Шенгели. Начало ее романа с ним носило, если можно так выразиться, вполне «романтический» характер. Однажды она, в серой амазонке, ехала верхом вдвоем со своим братом где-то на окраине Москвы – кажется, это было за Тверской заставой, – и внезапно ее взгляд упал на какого-то красивого брюнета в очках, который стоял при дороге и не сводил с нее восторженных глаз. Судьбе было угодно, чтобы вскоре она снова встретилась с этим брюнетом на каком-то московском литературном вечере и была ему там представлена. «Скажите, – с первых же слов спросил ее поэт Шенгели (а это был, разумеется, он), – не Вас ли я встретил там-то и тогда-то, когда вы в серой амазонке катались верхом с каким-то… молодым человеком?» – «Да, это был мой брат», – подтвердила она. И после этой встречи поэт и поэтесса страстно влюбились друг в друга, и Нина поняла, что без Георгия она жить уже не сможет.
Но как бросить мужа, дочь Ирину? Как расстаться с обеспеченным положением супруги хорошо зарабатывавшего врача? Ведь у поэта Шенгели, еще недавно разгуливавшего по Одессе босиком, не было и гроша за душой!
Сознание выпавшей им на долю трудности и невозможности найти реальный выход довели обоих любовников до того, что Нина пыталась отравиться вероналом, а Георгий – повеситься на каком-то веревочном обрывке. Но, наконец, Нина не выдержала, и, бросив все, бежала в убогую каморку Георгия, почти вся обстановка которой состояла тогда из трехногого стула.
Но вскоре в доме супругов обстановка значительно улучшилась, и в нем начал бывать весь цвет столичной художественной интеллигенции – ведь с 1925 года Георгий Шенгели стал председателем Всероссийского Союза поэтов! В это время Манухина периодически публиковала свои новые стихи в изданиях этого Союза, регулярно посещала поэтические вечера и выступала на них со своими произведениями, но на самостоятельное «литературное имя» как будто не претендовала, хотя братья и сестры по перу дарили ей свои книги не просто как «жене Шенгели», а как равнозначной им коллеге по литературе.
Георгий сблизил Нину с теми, с кем он был дружен сам, кого любил и почитал. С Волошиным и Мандельштамом, с Грином и Ахматовой, с Кржижановским и Парнок, с молодыми своими друзьями-коллегами – Тарловским, Липкиным, Тарковским, Левиком, Штейнбергом, Петровых…
В их жилищах (сперва на Борисоглебском, 15, а потом на Первой Мещанской, символически – наискосок от дома самого Валерия Брюсова) останавливались приезжавшие в Москву их друзья-писатели. Нина Леонтьевна весело вспоминала, как Грин, возвращаясь вечером на Борисоглебский в изрядном подпитии, молился перед сном: «Господи, помилуй мою жену, Нину Николаевну Грин, Феодосия, Бассейная, 18…»
Среди московских приятелей Нины Леонтьевны были начинающие стихотворцы, художники, артисты, а также герой-любовник немого кино и кумир зрительниц Малого театра Владимир Максимов, читавший с эстрады ее стихи, к нему обращенные; будущая театральная знаменитость, остроумец и щеголь Абрам Арго… Но трагические события европейской и российской истории активно вмешались в литературный сюжет этой жизни, хотя поначалу они не слишком повлияли на ее движение, след можно было различить только тогда, когда знаешь – что́ именно из того, что происходило, обернулось впоследствии стихами:
Высятся пышного, невозмутимого снега сугробы.
Шепчет невнятно колючий, нахмуренный ельник.
Здесь, где лежишь ты, любимый, в крови и без гроба,
Справлю свой скорбный сочельник…
Эти строки датированы двадцать четвертым декабря тысяча девятьсот восемнадцатого года. А стихи повествуют о том, как они искали то место, где когда-то расстреляли офицера – второго, любимого мужа матери Нины.
В литературной жизни пореволюционной Москвы у Манухиной была роль не первого и даже не второго плана, но и не в массовке, едва отличимой от многочисленной публики. В муравейнике поэтических групп и литературных объединений, манифестирующих принципиальные между собою различия, она выбрала для себя наименее, пожалуй, экстравагантных «неоклассиков», и ее подпись значится под соответствующей «Декларацией» этой группы, между неведомым Луганским и не более известным Поповским, да и прочие имена, числом пятнадцать, мудрено ныне обнаружить даже в комментаторских петитах особо дотошных историков литературы.
Намеренно простой и строгий туалет,
На выпуклых губах притушен след улыбки,
От загнутых ресниц трепещущий отсвет,
И карих глаз оливы странно-зыбки.
На худенькой руке запаянный браслет, —
Изменчивых запалов жуткие загадки
Напоминают про мистический обет,
Про подвиги любви, которой муки сладки.
Тембр голоса усталый и глухой,
Надломленность порывистых движений
И, ради призрака мечты, безумной и больной,
Вся жизнь полна не чувств, а только отражений.
Книжечка Манухиной вышла не в Москве, а, как уже было отмечено, в тверском городке Кашине, тираж – крохотный, рецензент жестоко обругал ее, едко говоря, что «ей очень не по себе в нашей варварской стране», но какое это все имеет значение? И здесь, среди избранных, и в Кафе поэтов, и в каком-нибудь зале, набитом солдатами и матросами, она выходила на эстраду «в вечерних платьях, сшитых у французского модельера Пуаре, сияя бриллиантами, еще не сданными в ломбард…». Однажды некий крупный чекист спросил, не боится ли она появляться перед «победителями» в таком виде. И она ответила, что эти платья и бриллианты являют знак равенства этой публики – с той, предреволюционной, перед которой она появлялась в тех же платьях и бриллиантах. И всего любопытней – эта публика принимала «на ура» ее стихи, особенно уже упомянутую выше «Мечту о Париже», ведь публике очень хотелось «красивой жизни».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?