Текст книги "Победное отчаянье. Собрание сочинений"
Автор книги: Николай Щеголев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.
А. Ахматова
1
Шадрин не раз бил свою мать, шестидесятисемилетнюю костлявую женщину.
Раз утром она не встала в шесть часов – ставить ему самовар. Занималась не совсем чистая заря, вещи в комнате казались серовато-голубоватыми и трудно распознавались, но Шадрин по привычке проснулся и высунул из-под одеяла большие голые плечи – и зимой, и летом он спал без рубашки. На стуле, рядом с пыльными носками, на брюках, лежали его крупные серебряные часы. Они указывали пять минут седьмого.
– Ну, ты, вставай!.. Жива, что ли! – закричал рассерженно Шадрин, медленно повертывая лицо к огромному сундуку, стоявшему в темном углу. Старушечье высохшее тело, неестественно протянутое на сундуке и прикрытое клетчатым – в крупную клетку – одеялом неизвестно какого цвета, не шевельнулось. В комнате стояла странная тишина, потому что часы тикали особенно громко. Так тихо бывает, когда находишься среди исключительно неодушевленных предметов – камней, деревяшек…
Шадрин слегка съежился и – полуголый – подошел к сундуку.
Она умерла ночью, неслышно, – видно, не столь от побоев, как от одинокой старушечьей тоски и обиды.
С минуту Шадрин стоял в неподвижности… Он даже сам не ждал, что так просто, без единого намека на жалость или тревогу, встретит эту смерть. Он даже не прошептал: «что ж, -умерла, туда и дорога!» – что показывало бы, что он отгоняет от себя неприятные, беспокоящие мысли. Не было ничего, кроме крохотного недоумения, вызванного неожиданностью этой смерти. Он думал, что старуха «проскрипит» еще пять-десять лет.
«Придется пить чай на вокзале», – и он стал умываться у чистенького рукомойника с исцарапанным зеркалом над ним. Глядя пристально и пытливо в это зеркало, Шадрин долго вытирал свое отесанное мужеством лицо, выглядевшее моложе, чем на тридцать четыре года. Из духа противоречия всему происшедшему ему вздумалось улыбнуться или хотя бы оскалить зубы. Это напомнило ему, что зубы, – из которых три коренных пришлось в прошлом году пломбировать, – что зубы-то он не почистил – забыл. Он недовольно, как бы брезгливо, нахмурился и стал их ожесточенно чистить, забирая на жесткую щетку толстые слои порошка, уже повыдохшегося от запаха мяты.
Наведя последний лоск на свою наружность, т. е. расчесав не очень густые светло-коричневые волосы, он вышел на улицу. Квартиру, состоявшую из вышеупомянутой комнаты и маленькой темной передней, Шадрин запер на ключ. Он делал всё сурово и медлительно.
Столь же сурово и медлительно он подходил к вокзалу, до которого ему было две минуты ходьбы. Грузин-буфетчик в пенснэ по утрам грелся на солнце. Солнце за это время успело
подняться над полосками случайных облаков и уже припекало усыпанный дресвой перрон.
– Что я вижу! – вскрикнул грузин радостно. – Неужто чай пить со мной, Игнатий Васильевич?
– Да, – сказал безразлично Шадрин, – да, мать умерла.
– Что я слышу?! – подскочил грузин испуганно. – Это ужасно нехорошо…
Они прошли в тусклое помещение вокзального буфета.
Шадрин сел за столик с запятнанной горчицею скатертью, и китаец с масляной черной головой принес ему чай, налитый в красивый пивной стакан. Грузин любил поговорить с Шадриным. «Мы с вами, Игнатий Васильевич, имеем много общего», – говаривал он нередко. Но сегодня он почувствовал, что много говорить не стоит, и Шадрин, в самом деле, был доволен молчаливостью буфетчика. Он с жадностью с какой всегда ел по утрам, глотал сладкий красноватый чай и – откусывая сразу по полбулки – вчерашние сладковатые булки.
Сытый, как всегда, – до такой степени, что еще мог бы съесть четверть того, что съел, – Шадрин шел на службу. Он ощущал легкость и покой, потому, во-первых, что старуха сильно наскучила ему своим молчаливым присутствием в квартире, стоя часами неподвижно, прислонясь к обитой железом печке, которую она и летом подтапливала хворостом; во-вторых, потому, что чисто физически он давно не видел никакой разницы между этой старухой, его матерью, и прочими старухами, которые вечно торчали на паперти маленькой станционной церкви по субботам и воскресеньям. Рассудком же он считал, что жить должно только то, что молодо и сильно, а то, что доживает, не имеет этого права.
И теперь Шадрин был доволен, что может думать так -просто, без усилия. Он вспомнил себя – лет десять тому назад, когда ему было двадцать четыре. Да… Тогда пришлось бы делать усилие, вытравливать что-то грызущее и беспокоящее, наверное, даже бормотать: «туда ей и дорога!»
Этот день он провел так, как будто никто у него не умирал. Столько же часов просидел на службе, с тою же жадностью обедал, так же – только суровей и сосредоточенней – играл с сослуживцами в городки после обеда, так же напряженно, с непрестанным сознанием полезности того, что делает, нагибался за тяжелыми палками и внимательно, щуря левый глаз, кидал их, одну за другой, в начертанный на земле квадрат с разбросанными в нем увесистыми рюхами.
После городков, приблизительно в половине шестого, Шадрин как обычно отправился купаться. К мужским мосткам надо было проходить неподалеку от «женской купальни» -так назывались ничем не огороженные сходни, на которых женщины раздевались и высушивали купальные костюмы. В ближайших кустах сгрудились китайцы – человек восемь. Следя за плещущимися женщинами и девушками, китайцы хихикали. Их забавляла торопливость, с которой купальщицы сдергивали с себя мокрые купальные костюмы и прыгали в махровые халаты, ощущая взгляды китайцев.
Шадрин было прошел равнодушно мимо, но в тот момент, когда он полуотвернулся, прямо на китайцев откуда ни возьмись шагнули решительно три загорелых молодых человека – русских. Каждому было около двадцати четырех.
– Цуба! – крикнул один из них, худенький, в черной майке, с несколько испитым лицом, в котором Шадрин узнал Лукошкина. У Лукошкина отец-священник сидел теперь в Соловках, а мать умерла пять лет тому назад. Китайцы переглядывались в злобном замешательстве. Они, может быть, и противостояли бы трем «ламоцза», но здоровенная фигура Шадрина, остановившегося шагах в двадцати, смущала их.
– Цуба! – со странным озлоблением вскрикнул Лукошкин и сильно толкнул первого попавшегося китайца. Двое других стояли с готовым на всё видом. Китайцы злобно, но нерешительно зароптали. Один – посмелей – сказал на русскокитайском жаргоне, что никому нет дела, что они, китайцы, здесь стоят, но Лукошкин побагровел и так громко и повелительно крикнул «цуба!», что китайцы, ропща, стали, тем не менее, покорно отходить.
Шадрин пошел дальше. Его твердое лицо кривилось в улыбке. Затем улыбка уступила место странной гримасе, свойственной только ему. Он остановился, приблизился к реке и взглянул на женскую купальню тяжело и пристально.
«Так и есть», – подумал он, отметив небольшую женскую фигуру в красном с белыми полосами костюме, стоявшую по колена в воде. Вот она вытянула вперед руки и зарылась головой в вечернюю, освещенную желтоватым солнцем воду.
– Так и есть, – сказал он вполголоса, – оберегает Варьку от нецеломудренных взоров.
После купанья, дома, он, освеженный, читал последние номера «За индустриализацию», а в десять часов лег спать; и не ворочался, и не вздыхал.
Буквально так же Шадрин вел себя и на другой день, -только на службу запоздал из-за похорон матери. По настоянию старушек мать отпевал станционный священник, несмотря на свою внушительную осанку, скромный и робеющий. Шадрин на отпевании не присутствовал, – старушки позаботились обо всем…
Мать уже засыпали землей, когда он подошел. Его опозданию никто не удивился – все здесь знают всё друг о друге, все знали шадринские взгляды на старость, проводимые им в жизнь на своей матери.
Было редкое по количеству погод лето. Солнце так и било на людей – на лысину священника, на темные платки старушек, на круглую жестокую голову Шадрина. Он слегка щурился, присматриваясь к рассыпающимся горстям чернобурой земли, летящим в яму, и полузабытое сиротское – отца он потерял рано – детство представало ему в обрывках, вместе с грязным отрочеством и всё перебарывающей, ни перед чем не останавливающейся юностью. Внезапно, из детства, в уши ворвался материнский, тогда еще не скрипучий голос: «Игнаша, Игнаша, иди сюда, где это ты бегал?..» – «Откуда это?» – спросил он себя, еще тяжелей пригляделся к летящей черно-бурой земле, скривился и отвел глаза.
Синий безоблачный горизонт отразился в этих глазах. Шадрина захлестнуло ощущение ясности и полнейшей одинокой свободы. Он шел на службу и глубоко дышал.
2
Шадрин был чем-то вроде конторщика, но он руководил местным отделом молодежи и поэтому держался чрезвычайно прочно. Сегодня он решил переговорить с Варей окончательно и сказал курьеру, чтобы тот привел ее в курительную комнату, где не было никого, «для пятиминутного разговора». Он сел на поцарапанную лакированную скамью и думал, что он ей скажет. Время от времени его лицо становилось еще резче и злее…
«Надо, наконец, убрать Лукошкина!.. Всё равно он никогда окончательно не станет нашим. Жаль только, что запуталась эта девчонка, – славная девчонка.» – углы рта опустились у Шадрина, и губы пообвисли на мгновение.
– Пришла, Игнатий Васильевич, – просунулась голова курьера, и сразу же в комнату вошла Варя. Она была бледнее обычного, но ни одним движением ее лицо не выказывало ее внутреннего состояния, хотя она знала хорошо, что когда Шадрин, после беглых предупреждений при встречах, зовет к себе на разговор – это значит, он делает последнее бесповоротное предупреждение.
Раньше Варя думала, что до этого, может быть, не дойдет, а если и дойдет – что ж, как ни ужасно, придется покориться, потому что мама, Ваня, Митя – их-то уж никак нельзя принести в жертву. Они погибнут, а Вася не погибнет. Так она думала даже в ту еще минуту, когда входила в курительную комнату.
– Товарищ Веснина, – сказал ей Шадрин, медленно вставая, – на этот раз, к глубокому своему сожалению, принужден вам заявить категорически, что дальнейшие ваши встречи с Лукошкиным совершенно невозможны постольку, поскольку они могут вызвать подражание и отсюда – разлагающее влияние на местную советскую молодежь.
Сказав это, Шадрин сделал крупную оплошность. Он сказал не так, как надо было сказать. С Варей он почти всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Она смотрела ему в глаза что-то слишком уж прямо, как он сам смотрел на людей, но как он не привык, чтобы на него смотрели.
Искорка в глазах Вари вдруг кольнула его. Он хорошо -чересчур хорошо – знал значение этой искорки, она и у него самого вспыхивала часто, очень часто, и тогда он говорил себе одно слово: «бороться…» И после глухо бормотал сквозь вздувшиеся губы: «сдохну, а не сдамся!»
Теперь, по Вариным глазам читая отчасти самого себя, он даже затратил некоторое усилие, чтобы подавить нечто близкое к восторгу. Вот почему еще ледянее и безразличней он добавил:
– Товарищ, я уверен, что всё будет в порядке.
Варя молчала, не отводя от Шадрина глаз. Состояние, недалекое от восторга, причудливо смешалось у Шадрина со смутным мужским вожделением. Маленькая, на редкость пропорциональная фигурка это девочки в синей сатиновой косоворотке всколыхнула в Шадрине то, что было полузадушено в нем тяжелой физической и головной работой.
Но он внезапно озлился на себя: «какого дьявола! Что я за большевик, что цацкаюсь со всякой дрянью!..» – и отрезал:
– Это, товарищ, всё! – а сам не мог справиться с мыслью, что Варя-то именно, в большевистском смысле слова, не дрянь, отнюдь не дрянь.
Варя постояла несколько секунд, глаза ее чуть сузились, отчего искорка в них стала почти нестерпимо острой.
И так, не вымолвив ни одного слова, ушла.
.С этой неугасающей искоркой она шла по аллее домой. Навстречу не попадался никто, и Варино лицо разбушевалось. Она открывала белые ровные зубы, слегка прикусывая ими нижнюю губу, и ноздри ее слегка дрожали от каких-то всхлипов – подавленных слез, быть может. «Мерзавец!.. Не позволю так со мной поступать, не позволю!..» – говорила она почти в голос и вдруг удивительно отчетливо поняла, что говорит бессмыслицу… «Что не позволю?..» Две слезы, щекоча скаты ее переносицы, поползли вниз. Она сердито смахнула их и поворотила обратно к парку: идти домой с такими глазами нельзя – надо выплакаться и умыться. Слезам только дай волю, и они не скоро угомонятся. Варя уже их не стряхивала. Нарочно сквозь густой кустарник, чтобы никого не встретить, она продиралась к реке, выжидая – когда же слезы, проклятые слезы, наконец иссякнут.
Наконец они стали струиться более скупо и остановились. Осталась некоторая ломота в горле, странно приятно-больно было глотать. Варе открылась река, окаймленная горькой полынью. Она нагнула лицо к воде, – вода убывала от бездождия и была особенно чистой. Варя осторожно потерла лицо мягкой водой и вытерлась широким рукавом косоворотки. Без зеркала она знала, что теперь ее лицо почти обычно. Еще раза два сильно, со всхлипом, вздохнув, она оправилась окончательно.
«Однако поздно. Мама заждалась», – бросила Варя взгляд на свои наручные никелевые часики. Часы показывали половину четвертого, а обедали они в три. Но не это приковало Варю к часам, а прямолинейная трещина в стекле. – «Что такое? Или лопнуло опять?..» – Да, часы, починенные всего три дня тому назад, вновь лопнули.
В эту минуту, короткую и нестерпимую, Варе стало не по себе одной, и она бегом заспешила по тропинке. Через четверть часа, дома, мать встретила ее со словами:
– Что ты, Варюшка?.. Я уж начала думать, что ты утонула… Знаю, знаю, что плаваешь как рыба, но всяко бывает, – и Варя сообразила с негодованием, что там, у реки, ей стало внезапно страшно, и так страшно, как до сих пор не бывало никогда.
Весь этот вечер она просидела над книгой, взятой из тамошней библиотеки. Это был сборник статей различных авторов по вопросам физической культуры: очень серьезная книга, начинавшаяся статьей о значении питания в физической культуре и о рационализации питания. Сосредоточенно Варя читать не могла – слова перед глазами проходили пустые, хотя она таким образом сумела прочесть около десятка страниц. Только дойдя до таблицы, перечислявшей питательные продукты с указанием, какие из них имеют сколько витаминов и какие совсем не имеют, Варя нахмурилась: она спохватилась, что из предыдущего ничего не задержалось в голове.
Она перестала читать, хотя книгу оставила перед собой открытой, и ни мать, ни братья не замечали, что ей приходят в голову страшные, темные мысли. Они просто не приглядывались к ней: заметить было легко – и по глазам, и по губам, и по углубившейся морщинке между бровями.
3
Они жили теперь сыто – по утрам бывало масло, а обед состоял из двух блюд. Было время, когда этого не было, и теперь Варя, когда вглядывалась в своих младших братьев (одному было одиннадцать, другому – тринадцать), скорбно отмечала, что под глазами у них еще синяки. «И всё оттого, что года три они питались чаем с хлебом и картошкой», – думала она, вспоминая несколько прочитанных книг по физической культуре. Да, они пережили трудное время после смерти отца, недоучившегося доктора, человека с тяжелым характером, но умевшего устраивать свои дела… Мать осталась совершенно беспомощной; кроме того, их обворовали, – Варе в то время было семь лет. Детям стало жить холодно, еда ухудшилась, Варя много плакала и думала в то время.
Теперь то время прошло – ужасно о нем и вспомнить! – и только синяки малокровия под глазами братьев напоминают о нем. И мать, и Варя получают теперь вместе пятьдесят пять рублей (Варя – 15, мать – 40), на эти деньги на станции можно иметь пищу даже с витаминами. Но Варя думала не об этом всю ночь напролет (хотя и об этом тоже) – она думала о Шадрине и о том, как он на нее тогда взглянул искоса в курительной: ее передергивало при воспоминании об этом взгляде.
Ночь прошла у нее в этих мыслях.
В самое пекло, в три часа следующего дня, в кухню, где они обедали, вошел Лукошкин. Они уже ели вареное мясо из щей.
– Садитесь, голубчик Вася, – сказала Варина мать с тем скорбным радушием, с каким она неизменно его встречала.
Он сел и, сильно соля мясо, стал есть. Варя сидела рядом и не спускала глаз с эмалированной кастрюли, от которой шел капустный пар. На ее лице как будто не изменилась ни одна жилка, ни одна черта, но Лукошкину оно показалось темным, словно – неведомо откуда – на него легла тень. «Что-то случилось!» – подумал он и сразу догадался – что. Они ждали этого давно.
Обед тянулся тихо и, если б не старший, Ваня, – тяжело… Он, «сознательный не по летам», как отозвался о нем однажды Шадрин, с удовольствием рассказывал про состязания пионеров, вверенных его руководству, хотя он был старше многих из них только на два. на три года. Одно состязание ему особенно нравилось. На землю клали леденец, завернутый в бумагу, и накрывали его глиняным цветочным горшком. Затем пионеру или пионерке завязывали плотно глаза и ставили шагов за десять от горшка с крокетным молотком в руках. Повернувшись один раз вокруг своей оси, он должен был идти к горшку шагов девять, остановиться, замахнуться и разбить молотком горшок. Тот, кому это удавалось, получал леденец, но удавалось редко: пионер с завязанными глазами или избирал неверное направление, или останавливался не вовремя. Остальные неописуемо хохотали, когда он ожесточенно хлопал по земле где-нибудь недалеко от горшка.
Лукошкину хотелось улыбаться. Было так хорошо сидеть и рядом видеть Варю, но она вела себя странно. Она даже улыбалась, но – лучше б она не улыбалась! – улыбка оставалась темной. Это расходились губы, приоткрывались белые зубы, а глаза в этой улыбке не участвовали. Они и отбрасывали темный свет на лицо. «Что-то случилось!» – вторично решил он и знал, знал – что .
Это немного мешало ему есть с удовольствием котлеты с огурцами.
Обед кончился чаем со смородиновым вареньем.
– Мы прогуляемся! – встала вдруг Варя из-за стола как-то порывисто, на нее не похоже.
– Идите, конечно, идите, – сказала мать тем же оттенком голоса, что и – «Садитесь, голубчик Вася».
Минут через пять они шли где-то в кустах, давя полынь и твердые цветки змееголовика. Варя порывисто, как встала из-за стола, остановилась. Здесь скудная, слегка печальная -доброй печалью – природа. Высоко и раскидисто растут только вязы и тополя. Более прихотливые растения никогда не развиваются здесь во всей полноте. Парк состоит исключительно из вязов и тополей, да еще кустиков ивняка у реки… Они были в ивняке. От земли на них веяло сырою прохладой, и нудно пили над ухом комар, не зная, на ком остановиться, подлетавший то к ней, то к нему. Лукошкин выжидательно смотрел прямо в Варины зрачки. У нее сегодня были какие-то бледные глаза.
– Шадрин вчера вызывал меня. Нам уже сегодня нельзя с тобой встречаться, – иначе маму и меня уволят. Нам тогда совсем не на что будет жить.
– Ну? – только вздохнул Лукошкин и стал бледен под загаром.
– Вася. Нам нельзя встречаться, но и не встречаться нельзя. Если мы не будем встречаться, это выйдет, что Шадрин нам запретил.
Имя Шадрина она выговорила с шипением: ей опять вспомнилось, как он ее тогда раздел взглядом.
Лукошкин внутренне заколотился, но стоял спокойно и нарочно медленно, чтобы не показать, что взволнован, протянул вперед руку и сорвал цветок с высокого змееголовика. Варя говорила. Глаза потеряли теперь бледность, губы стали твердыми, но это не мешало им двигаться быстрей обыкновенного и выговаривать слова ненависти к Шадрину. И чем быстрей она говорила, тем трудней было Лукошкину следовать вниманием за словами, начавшими куда-то от него ускользать и проваливаться. Губы ее, бледные более, чем обычно, приоткрывались, складывались, не соединяясь для него с тем, что она говорила. Они сами по себе, слова сами по себе…
Вдруг он ослаб и покрылся неприятной испариной. Холодные мокрые руки, которые он теперь спрятал за спину, затряслись еще более. Варя говорила страшное.
– Рано… и не надо даже думать об этом, Варя, – улыбнулся он, но улыбки не вышло – тщетно губы силились вылепить ее.
– Я и никогда раньше не думала, но теперь. я думала над этим всю ночь. Хотя, если ты можешь что-нибудь придумать, что ж, придумай, – кольнула она его зрачками почти как врага.
Лукошкин бессильно молчал. Он и вообще-то говорил мало, всегда больше она, даже в их знакомстве сделавшая первый шаг. И теперь он не знал, как сказать то, что чувствовал, а чувствовал он, что она не в себе, и (что ужасней всего!) надолго не в себе, и никакими словами ее не привести в себя.
Правда, ему в голову не приходила одна мысль, которая одна только могла заставить Варю еще пораздумать. Что, если бы, делая горящие глаза и каменное лицо, он сказал: «Варя. я подкараулю Шадрина в парке . Никого не будет поблизости, -и я его застрелю. Может быть, меня засадят, но это лучше, чем то, что ты говоришь».
Но ничего подобного не пришло ему в голову. Он только стал сильнее колотиться и тратил огромные усилия, чтобы себя не выдать. Сорвать новый цветок змееголовика он уже не решался, – вдруг рука явно затрясется.
Варино лицо маячило немного ниже его глаз, в странных облаках. Светящиеся точки медленно, как комары, плавали в воздухе – признак легкой дурноты… Варя едва заметно, кончиком белых ровных зубов, надавила на нижнюю губу: этим она перекусила последнюю ниточку, за которую Лукошкин еще цеплялся.
Он ощутил приступ острой ненависти к себе. «О, ты, баба!.. Учись у нее…» И на ее вопрос: «ты можешь достать револьвер? Помнишь, ты говорил?» – он мотнул головой, придавая этому движению решительность и – страшно подумать! – окончательность.
Но в следующую секунду он почти пошатнулся. Светящиеся точки в глазах размножились необычно и плавали, как медлительные мошки, взад и вперед, возвращаясь каждая неизменно на свое место.
Варя сказала:
– За себя, по крайней мере, я всё решила.
Что-то неповоротливое пыталось неуклюже прыгать в его голове. Варины до сумасшествия близкие черты за роем медленных мошек не шевелились. Он понял, что больше ничего не может быть сделано. Она решила, – конец всему.
«Баба ты!.. Боже, помоги мне держать себя!» – думал он с отчаянием, но молитва, не произнесенная вслух, мало ему помогала. С полминуты он страшился заговорить, – может сорваться, выдать голос. «Держи же себя!» – в отчаянной злобе мысленно прикрикнул он на себя, и – чужим голосом (он звучал в его ушах, как посторонний голос, голос третьего):
– Варя… И я решил, раз ты решила. Как ты этого не хочешь понять? Ты думаешь, что я останусь жить без тебя. Но ведь ты убьешь Ваню, маму, Митю. Или ты о них не думала, Варя?..
Эти слова звучали бледно и невыразительно.
– Я тебе сказала, что думала больше тебя. Но. если тебе ничего, что Шадрин нам уже не позволил встречаться, тогда – как хочешь. – и Лукошкину стало холодно от того, что казалось ему презрительной отчужденностью с ее стороны. Это было для него равносильно смерти. Кроме того, ему показалось – показалось ли? – что она из его глаз выудила словечки: «трусишка, баба», которые он по инерции повторял.
– Я достану револьвер! – сказал он, весь напружившись, останавливая на ней ставшие странными глаза: это уже не он смотрел на Варю, а его деды и прадеды, все духовного звания, -смотрели как на зачумленную. Но он был с ней, а не с ними.
В это время затрубил гудок, – пора было идти на завод. Она смотрела на него внимательно, как сыщик на карточку преступника, которого надо запомнить.
– Я сейчас на завод, Варя. Мне пора. – сказал он как-то не к месту и печально-покорно притронулся к ее плечу всё еще прохладной рукой: он хотел еще что-то сказать, но передумал, не решился, и – черный, в несколько минут исхудавший, с нависшими на лоб волосами – исчез, путаясь в полыни и в кустах.
Варя смотрела ему вслед. Она больше не позволит себе плакать, хотя горько пахнет растертой под ногами полынью, и нудно пилит над ухом привязавшийся комар.
4
Вечером, часов в девять, сам не свой и внутренне совершенно несогласный с Варей, Лукошкин проник в свою комнату в заводском общежитии. «Бедная, милая, она передумает», -смотря в окно, думал он шепотом, а самому хотелось стиснуть виски и бежать безудержно сквозь кусты парка, по полыни, под круглой луной, кричать и разбиваться головой о деревья.
Он сел на кровать, стоявшую под окном, от которого веяло свежестью. В синем окне, в самом центре, остановилась круглая равнодушная луна и так, казалось, застыла. Он полузакрыл лицо рукой и скрючился – авось заснет! – на заплатанной походной кровати. И, наверное, потому, что на минуту он забыл о том, что не заснет, как это иногда бывает, сон слетел к нему или, скорее, навалился на него…
Совершенно необъяснимо и в то же время вполне понятно, – так всегда бывает во сне, – воротилось его детство, хотя он остается взрослым. Вот – седобородый, с большой пролысью и с печальными глазами отец в чесунчовой рясе; вот – маленький деревянный дом в Калужской губернии, с садиком, с малинником, с курятником и разгуливающими курами. Вася и отец стоят почему-то на кухне, у желтого скобленого стола и смотрят друг на друга любовно. Им очень хорошо обоим.
Но это не длится и секунды. В кухню быстро входит странное существо – женщина необычайно маленького роста. Сердце екает у Васи от изумления и испуга при взгляде на нее. Ведь с этим существом, с этою женщиной он несколько дней назад перемигивался в автобусе – да, именно, в автобусе, хотя во времена его детства никаких автобусов еще в Калуге не было.
Он и тогда, в автобусе, считал, что эта женщина – выродок, но есть в ее лице, как тогда, так и сейчас, что-то странно привлекательное. Испуг Васи оправдывается – отец хмурится и недобро глядит то на Васю, то на вошедшую, а затем сурово спрашивает, как смела она войти сюда. Он напирает на это слово. Женщина вместо ответа только игриво взглядывает на Васю и затем вызывающе – на отца, точно хочет сказать этим взглядом: «я сама по себе, – дело здесь не во мне, – а вот Вася сильно замешан в моем приходе». И она тихонько хихикает…
«Да это проститутка!» – проносится молнийка в Васиной голове, и он косится – не в состоянии прямо взглянуть – на отца. А отец уже просто пронизывает его взглядом, и в первые моменты этот взгляд испуганный. Этот испуг в отцовском лице быстро дорастает до ужаса, до такого ужаса, что дальше некуда, и на этом ужас переходит в необузданный гнев. Отец готов на всё, готов растерзать кого угодно, потому что у него -Вася чувствует – мелькнула догадка, что с этой женщиной его сын спутался, и теперь она пришла предъявлять на него свои права.
Трое, они смотрят друг на друга несколько минут не мигая. Наконец Васе невмоготу это молчание, и он сам глупо попадает впросак, страстно и истошно крича, что нет у него с этой женщиной ничего общего и не было, и, чтобы быть и показаться отцу особливо правдивым, упоминает даже о том перемигивании в автобусе с нею три дня назад. «.Но больше не было ничего, поверь мне, больше не было ничего!» – надрывается он. Отец смотрит тем же сомневающимся, пронизывающим взором. Во взоре, однако, мелькает слабая надежда, и он опускается, приковывается к женщине.
Та хихикает, и ее глаза бегают. Тогда отец прямо и тоскливо обращается к ней:
– Что, было у вас что-нибудь с ним?
Ужас Васи доходит до пределов: – «Это – обычная шантажистка… Конечно, она солжет, что было.»
Но его предположения не сбываются. странно, – женщина перестает хихикать, иное, гордое, почти царственное выражение изменяет ее лицо, когда она четко, полупрезрительно отвечает отцу: – «нет!» – И ни слова.
Новая неожиданность. Отца
<............................................>
«Это – папа. что сделала она с папой?» – вскрикивает он и сбегает с веранды, туда, в сад, навстречу лезвию странного оружия – не то секиры, не то ятагана, – но, наталкиваясь на лезвее, чувствует, что совсем не больно, и просыпается с ужасным сердцебиением.
Луна, немного побледневшая, стояла теперь высоко, затмевая мелкие, разбросанные близ нее звезды. Лукошкин присел на постели, поеживаясь, и глядел на неподвижные сучья деревьев. Хотелось рыдать, но привычка, приобретенная еще в десятилетнем возрасте, стискивать слезы, какие бы они ни были, как что-то недостойное мужчины, и теперь брала свое.
Еще часа два до рассвета. Он вновь улегся и закрыл глаза, должно быть, чересчур плотно, так как под черными покровами век замелькали странны фосфорические рожи, словно маски с остроугольными чертами лица. Это было невыносимо. Он опять открыл глаза, примирившись с мыслью, что сегодня больше не заснет, и стал ждать терпеливо заводского утреннего гудка.
И ему вспомнился один вечер прошлого лета, странный вечер, проведенный им, по обыкновению, в парке… Такие же неподвижные стояли деревья с широко расставленными косматыми и узловатыми руками, так же застревал лунный свет в их по-летнему густых макушках. Только кой-где его желтовато серебряные пятна были, как монеты, разбросаны по земле. На дамбе, заменявшей аллею, было почти темно, хотя веранда Желсоба была озарена электричеством, как обычно по воскресеньям, и станционная знать на ней пила пиво, квас, водку, ела «бевстроганы», как было написано на меню.
Лукошкин, в серых брюках и коричневом пиджаке, гулял по дамбе с тремя своими сослуживцами, его приблизительными сверстниками. Рядом с Лукошкиным шел грек, которого звали Левка, и рассказывал про последнюю охоту. Он уснащал ругательством почти всякое свое слово. Даже когда им попадались на дамбе женские силуэты, он не останавливался и не снижал голоса к удовольствию слегка робевших слушателей, которые отвечали на его громкие ругательства приглушенным смехом.
Никто из них не осмеливался ругаться так громко, чтобы слышали женщины. Только Лукошкин иногда пробовал состязаться с греком, но у него это выходило как-то не смешно. Левка сквернословил, Лукошкин и другие смеялись, – всё было как всегда.
Но в следующий момент, – он помнит, – с ним что-то произошло. Длилось это не более минуты, но оставило след. Им навстречу подвигались две девических фигуры. Одна девушка – ее голос был Лукошкину незнаком – говорила другой самые пустые слова вроде: «она пришла ко мне – я говорю ей…» Словно кто-то подтолкнул кровь Лукошкина, текшую до той поры вяло, не замедляя и не убыстряя своего течения.
Девушки еще не успели миновать их, как Левка выругался новым, изысканным ругательством, подслушанным им недавно у кузнеца.
От приступа внезапной злобы к нему Лукошкин едва не задохнулся. С шипением: «Да что ты ругаешься!» – он толкнул грека так, чтобы тому стало больно. Левка отшатнулся, но сохранил равновесие и сжал кулаки. Из-за темноты никто не заметил изумления в его заблестевших глазах.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?