Электронная библиотека » Николай Зарубин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Надсада"


  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 04:14


Автор книги: Николай Зарубин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

С того самого случая он стал спать отдельно от Татьяны, пропадая порой неделями в своей таежке, где у него была срублена ладная избушка, имелись все приспособления для заготовки и обработки кедровой шишки, там же он ставил капканы.

* * *

– Отец! Оте-ец! – бегала по двору сухопарая Татьяна. – Ой, люшеньки… Да где ты, леший, запропастился, уразуми дочь-то, идол ты окаяннай…

– Ну че тебе? – спускаясь с сеновала, грубо спрашивал Степан. – Че распустила хвост дура-баба?

– Ой, люшеньки, ой, беда, Любка-то наша уж завтра уезжат на фершала учиться…

– А ты и не знала об энтом? Она давно о том талдычит, да и ты вроде не глухая.

– Не фельдшером, а врачом… Тебя же, мама, и лечить буду, – спокойно пояснила вышедшая из дома Люба, которая прекрасно слышала причитания матери.

– Жила без ваших припарок и помру без их, – обернулась к ней Татьяна. – Уедешь, а кто нам-то с отцом глаза закроет? И сколь деньжищ-то надобно на твою учебу?..

– Смолкни, – так же грубо одернул жену Степан. – Пускай едет – у нее своя дорога, а твоя уж сворачивает на погост. А деньги – заработаю.

– Заработать, как же, – продолжала причитать Татьяна. – Вон у Володьки все обутки порвались, у Витеньки штаны последние все в заплатках, вить дочь-то нада будет одеть-обуть, а на что?..

– Папа, – заплакала вдруг Люба, – ну что здесь плохого, я ведь как лучше хочу-у-у…

– Поезжай, дочка. Пока не сезон, я в кузне, потом в тайгу. Деньжонок хватит. Там Володька с Витькой поднимутся на свои ноги, и будете друг дружке опорой.

О младшем Витьке пока говорить не приходилось, а вот о Володьке сказ особый.

Как упомянуто было выше, имелся еще один Белов – Данила. Он в Ануфриево переселился в тридцатые годы, но проживал не со всеми в Ануфриеве, а собственным подворьем, в подправленных постройках деда, кои, впрочем, ему были без надобности, потому что из живности Данила держал только известных во всей губернии собак да мерина Гнедого.

Поначалу, как и брат Степан, гнул спину в лесосеке, а когда после войны был образован коопзверопромхоз, перешел туда штатным охотником.

Нельзя сказать, чтобы братья не ладили друг с дружкой, но особенно и не общались: Данила был закрыт для брата и для окружающих. Позже он и вовсе отъединился от поселкового люда, проводя время в тайге, где находил для себя занятие во всякое время года. Нелюдимость его, видно, и породила разные слухи о том, что Данилой погублена не одна живая душа. Связывали это с теми россказнями о золотоносной жиле, местоположение которой якобы было ведомо старшему Белову и к которой не подпускал ни единого человека. Что будто бы «подкараулит, ухандокает и – под мшину», – передавали друг дружке бабы, устроившись где-нибудь на лавочке под черемухой теплыми летними вечерами.

В тайге же известно, что иголку в стоге сена искать. А люди время от времени действительно пропадали, о чем регулярно доносило «сарафанное» радио, мол, ушел из села Андрюшино Иван Пахомов и сгинул бесследно. Или поехал за сеном александровский мужик Василий Распопин и пропал. Вернулась, мол, в село лошадь с телегой, а хозяина и нет. Главное же было в том, что оба пропавшие были, как и Белов, штатными охотниками, значит, пересекались интересом с Ануфриевым лешим. Закрепилось за Данилой и прозвище: леший.

Может, так оно и было, во всяком случае с Беловым шутки были плохи, о чем знал всякий поселковый мужик. Тяжелый взгляд как бы снизу вверх, хотя Данила был выше среднего роста, немногословность и кряжистость фигуры, но особенно – кривая усмешка на пухлых губах производили впечатление. Встанет напротив и глянет исподлобья. И усмехнется, будто скажет: «Я вот тя счас по стене-то размажу, тля ты этакая…» В такие минуты мурашки бежали по коже даже у вовсе не робких мужиков. «Ну его… – махнет рукой какой-нибудь поселковый задира. – Нужда припала связываться…»

Дома Данила бывал редко, баню топил свою, на выселках, но иной раз ходил и к Степану, где квасу подносил ему племяш Вовка, которого Данила не то чтобы любил, но выделял среди других мальцов: часто гладил по голове и обещал взять на охоту. И, когда племяннику исполнилось лет двенадцать, пришел однажды к брату и сказал:

– Твой востроглазый будет мне помощником, возьму его нонече в тайгу – нада приучать к делу.

И увел. С тех пор пять сезонов подряд Вовка с начала учебного года по месяцу не появлялся в школе. Учителя поначалу роптали, но кто их в такой глухомани станет слушать. Молчали и родители – в доме всю зиму велось мясо сохатины. Велась и пушнина, которую можно было продать в райцентре.

Одно было худо, чего побаивались в доме Степана Белова: за Данилой, как поговаривали поселковые, водился грешок – любил баб, и они к нему тянулись. Были таковские у него во многих деревнях, потому и дома появлялся редко.

«Не сбил бы с толку парня», – подумает иной раз Степан. Как подумает, так и отдумает.

Татьяна оказалась по-бабьи прозорливее. Та стала примечать, что Вовка как-то по-иному пялит глаза на забегавшую за чем-нибудь вдовую соседку Наташку, что была моложе ее лет на восемь. И та к парню все с шуточками, да прибауточками.

И докумекала: испортил Данила ей сына, в чем убедилась, застав Наташку с Вовкой на сеновале. Произошло же это так.

С вечера, подоив корову, возвернулась в дом. Володька, нагрев чугунный утюг на плите, разглаживал брюки. И не нашла бы мать в его сборах ничего предосудительного, если бы не суетился, не старался услужить матери. Дров возле печки вроде достаточно, а он побежал, притащил еще. Воды в кадке хватило бы на дня два, а он, не спросись, побежал до колодца.

Такого не бывало, и наблюдательная Татьяна проворчала:

– Куды лыжи-то навострил? Чей-то суетишься больно…

– Тебе не угодить, – был ответ.

И за дверь.

Уклавшись на кровати, долго ворочалась, прислушиваясь: не идет ли?

Звуки в поселке, что открытая книга, которую всякий сельский житель читает всю жизнь и многие страницы ее знает наизусть. Поэтому, когда гавкнул и тут же замолчал пес Шарик, поняла, что явился Володька, да не один, на одного его собака бы не поднялась. Потом вроде и смех женский послышался, но опять же могло и показаться.

Подождала еще минут тридцать, не зажигая света, накинула на плечи полушалок и вышла во двор.

Ноги задрожали под ней: сын ее, молокосос Вовка, был на сеновале с женщиной, откуда доносились негромкий говор и возня. И поняла Татьяна – с Наташкой он…

«Ой, люшеньки…» – только и смогла выдавить из себя.

Степану рассказать забоялась: поймет ли? А вот зашибить сосунка – может, в этом она не сомневалась. Впрочем, что было у Татьяны на уме, о чем передумала, и сама она не могла бы сказать. Одно в ней было определенно: со Степаном они смолоду идут разными дорогами, а причина тому – беловское, родовое, чего не дано изменить никому, разве что Господу Богу. Вот и на сынка Вовку по-родительски вместе повлиять не могут.

«А как было бы ладно вместе-то…» – сокрушалась Татьяна.

Сынок же не переставал удивлять. Тут явился и говорит, мол, ставь, мать, брагу на самогонку.

– Зачем? – не поняла.

– Дрова готовить надо? Сено вывозить?.. Тесу на навес тебе за здорово живешь привезут?

Спорить не стала: вскипятила воды, поставила лагун браги. Когда выходилась, выгнала самогонки.

Через какое-то время сын наказал:

– Ты завтра что-нибудь поесть приготовь, да здорово не суетись – я дрова с мужиками подвезу.

Привезли, свалили. Под бревнами оказалось куба с два добротных тесин.

Подоспел сенокос. Степан хлестался на леспромхозовской работе, где так же отпускался план на сенозаготовку, оставались Татьяна и дети. Володька решил по-своему, наказав матери заниматься домашними делами. Сам уходил из дома с раннего утра, взяв с собой еды и самогону, и в положенное время в конце огорода стоял объемистый стог на возов пятнадцать.

Дрова пилили у него также любители зашибить, а колоть подрядил соседского дурачка Кешу.

Помашет топором дурачок часа два-три, Володька его в дом зовет, за стол садит, щей наливает да стопку к щам.

Сам – напротив, подбадривает да подхваливает.

Кеша и лоб рад расшибить. Складывает в поленницы уже сам хозяин.

Наблюдавшая за этими из раза в раз повторяющимися «концертами» Татьяна как-то не выдержала, вышла из дома, подбоченилась и эдак нараспев:

– Ду-рак ты, ду-урак, он же тебя ик-спла-а-ти-ру-ит…

Кеша ничего не понял, а Володька заржал, как кобель, обнял мать за плечи и подтолкнул к дому.

– Ты, мать, не мешай нам делом заниматься…

– Ну вас… – махнула рукой Татьяна, смекнув, что с новыми повадками сына хоть часть забот свалилась с плеч.

«Не-эт, неспроста это, – думала, оставшись наедине со своими мыслями. – Данилкино, стервеца, воспитание…»

Данила действительно имел большое влияние на племянника. Таскал за собой по тайге, не давая отдохнуть, и надо было иметь лошадиное здоровье, чтобы выдержать те нагрузки. Объяснять ничего не объяснял, но частенько говаривал, мол, приглядывайся, запоминай.

Первый сезон для Вовки был как бы тренировочным, на выживание. По выходе из тайги наделил Данила парня мясом сохатого, дал несколько шкурок соболя, а по весне одарил щенком от своей лучшей лайки.

В следующем сезоне Вовка уже постигал непростое ремесло промысловика: вдвоем подняли медведя, причем старший Белов только страховал племянника. Первый год пошла по следу соболя его собственная собака Белка.

Вечером, расположившись в жарко натопленном зимовье, Данила иной раз позволял себе выговориться, и нельзя было сказать, что побуждало его к этому. Такие минуты Вовка любил, каким-то десятым чувством угадывая, когда можно вставить словечко. Чаще всего такое случалось в субботу, после бани – была у Данилы рядом с зимовьем настоящая таежная, срубленная из осины, баня.

Плеснув в жестяную кружку с крепким чаем немного спирту и посматривая в сторону племянника особым, свойственным только ему, взглядом с блуждающей на пухлых губах усмешкой, Данила говорил долго, как бы подсмеиваясь то ли над собой, то ли над Вовкой, а может, еще над кем-нибудь, и до жути верилось в тайные таежные разборки со смертным исходом, якобы свершенные этим сейчас расслабленным баней, еще сильным, но по сути пожилым человеком.

– Перед войной, паря, я был, вот как ты, молоденьким парнишкой. Игрывал на гармони, щупал девок, и все они казались мне сладкими да мягкими. Потом фронт – будто в реку бросили: вынырнешь, похваташь воздуху, а тебя опять на самое дно. Но и там я нашел себе русалочку-санитарочку. Красивая была, ласковая и любила же меня – дай бог каждому. Бывало, идет бой, а она, нет чтобы себя на всех поделить, ведь пораненному человеку каждая минута может стоить жизни, – невдалеке от меня льнет к землице. На всякий случай, а вдруг и меня зацепит пуля – ну, чтоб быть под рукой, ежели что. А я-то, дурак, думал, мол, много вас на мой век будет. Да что там – смеялся, хвалился перед дружками, выпячивался… И не сберег…

– Убили?

– Родила она чуть ли не на передовой, до последнего скрывала живот. А когда списали, я даже не простился, не наказал, где меня искать. Так и ушла ни с чем. Потом докатились слухи, что санитарный поезд, где наладилась рожать, фашисты разбомбили.

– Может, и не разбомбили? – усомнился Вовка.

– Может. И у меня была такая думка. Сразу после войны поехал я в те края, где предполагалось базирование санитарного поезда, выспрашивал местных – никто ничего определенного не сказал. Был и в местном энкавэдэ, там и вопче такую несуразицу понесли, будто я враг какой-нибудь. Вышел мокрый от пота из того энкавэдэ и на вокзалишко, где сел на поезд и – в Сибирь-матушку. В опчем, сбег я.

– Чего ж так? – опять не удержался от вопроса племянник.

– Все тебе, паря, расскажи, что да как, – слушай молча и не перебивай…

Данила задумался, отрешенно уперев глаза куда-то в угол зимовья, некоторое время спустя сказал с притворным равнодушием:

– Ладно, Володька, тебе – бесплатный концерт, а мне отдыхать пора. Следующий раз доскажу.

Этого «следующего раза» приходилось иной раз ждать недели две, пока дядька не дозревал для нового рассказа. А на этот раз Вовка ждал с особым нетерпением. Он чуял: вот-вот приоткроется некая завеса над тайной, от знания которой, может быть, иным смыслом осветится и его жизнь.

К очередной субботе оба они – Данила и племянник – были измотаны до крайности. К тому же временами пробрасывал снег и те немногие следы, что вчера еще встречались то там, то сям, скрыл ровный, сверкающий на солнце покров. Охотники уже давно не ходили друг за другом, добывая зверя наособицу. Данила ходил по левую руку от зимовья, Вовка – по правую.

Во второй половине дня Вовка наконец набрел на четкие следы соболя и быстро пошел по ним, пустив вперед собаку. И вскоре услышал ее заливистый лай – значит, зверек недалеко. Побуждаемый внутренней уверенностью, что сегодня удача будет ему сопутствовать, Вовка гнал себя что есть сил, но соболь уходил все дальше и дальше, а за ним и Белка. Вовка знал, что впереди каменистые россыпи и там уже зверька не найти.

Так оно и случилось. Надо было возвращаться назад, так как через час-полтора начнет смеркаться. И он повернул, отозвав собаку, которая бестолково бегала из стороны в сторону, пытаясь взять след.

Шел медленно, не торопясь, с чувством пустоты в душе и вяло пробегающими в голове мыслями.

Когда до зимовья оставалось километра полтора, вдруг остановился, вслушиваясь в необычный лай Белки, и понял, что та набрела на берлогу.

Пойти на берлогу? Не пойти?.. Брать такого матерого зверя в одиночку ему не приходилось. Однако соблазн был слишком велик, ведь, если повезет завалить медведя, насколько же высоко поднимется его авторитет перед дядькой…

«Пойду», – решил и, слегка нагнувшись вперед, зашагал в сторону доносившегося лая собаки.

Это была берлога, из отверстия которой исходил легкий парок – зверь крепко спал.

Вырубив крепкую жердину, заострил топором конец и воткнул поглубже в сугроб поперек отверстия.

Охотничий азарт охватил и Белку, которая со всей возможной яростью разгребала лапами снег, не уставая при этом заливисто лаять.

Вовка скинул лыжи и начал утаптывать снег с тем, чтобы образовалась площадка, где он будет стоять и откуда стрелять. Затем расстегнул кнопки патронташа, зарядил двустволку жеканами, два патрона взял в зубы, взвел курки и встал на одно колено.

Зверь уже проснулся, и время от времени над отверстием показывалась его голова. Покажется и тут же спрячется. Покажется и тут же спрячется.

Стрелять наугад было бессмысленно, и Вовка выжидал, когда медведь высунет наружу всю голову и начнет озираться, пытаясь понять, кто же помешал его зимнему лежбищу.

Вовка почувствовал, как спина его мгновенно стала мокрой от холодного пота, а согнутая в колене нога начала мелко дрожать.

– Ну! Ну-у… – неизвестно кого подбадривал он и неожиданно для себя, когда в очередной раз показалась голова зверя, выстрелил сразу из обоих стволов.

Нервное и физическое напряжение было, видимо, настолько сильным, что Вовка повалился на бок, но тут же вскочил, переломил двустволку, почти судорожно запихивая патроны в стволы.

Из-за дымного пороха, каким были заряжены патроны с жеканами, он ничего не видел и только бессмысленно крутился на месте, не зная и не понимая, что ему ожидать дальше.

Дым рассеялся, и Вовка, еще не совсем понимая, что произошло, смотрел и смотрел на перевалившееся из берлоги в его сторону безжизненное тело зверя.

«Значит, убил…» – наконец пронеслось в голове радостное, и он медленно осел на снег. Как потом оказалось, жекан перебил медведю шейные позвонки.

Теперь надо было снять шкуру и топать к зимовью – с ними всегда был старый конь по кличке Гнедой, на котором завозили в тайгу провизию, снаряжение и которого использовали, если надо было подвезти к зимовью мясо убитого сохатого ли, изюбря ли, редко – медведя.

Данилы в зимовье еще не было, чего Вовка втайне желал, так как очень уж хотелось удивить дядьку свершившимся фактом его сегодняшней удачи. Осозналось еще и то, что теперь даже Данила не сможет отрицать в нем состоявшегося охотника, который может вести промысел самостоятельно.

Уже в глубокой темноте добирался до зимовья, целиком положившись на Белку и Гнедого, которые лучше его знали дорогу к жилью.

– А я, паря, смотрю, Гнедого нет и свежий след от саней, ну, думаю, вечерять будем свежениной. Растопил печку, поставил котел с водой… – как показалось Вовке, бесцветным голосом сказал Данила, нарисовавшись в проеме небольшой двери избушки.

«Вот черт… – впервые за их совместное пребывание на промысле с раздражением подумал Вовка. – Даже не похвалил…»

Следом за Данилой вышел дед по кличке Воробей – заросший грязной клочковатой бороденкой, в каких-то лохмотьях на теле, на ногах – перетянутые под коленками сыромятным ремешком ичиги, сверху которых выступали края также грязных портянок.

Этот осветился радостной улыбкой – попал, значит, на свеженину. Засуетился, заворковал тонким голоском:

– Ах, Володька, ах, молодчага… От… и – до…

Это вот «от… и – до» Воробей произносил в особых случаях, когда хотел высказать собственное восхищение по какому-либо поводу. Впрочем, и не только по поводу, бывало, что и за просто так. Короткое «от» он произносил как бы на взлете вдоха. Задерживал на некоторое время дыхание и на выдох произносил оставшиеся «и – до», после чего, кажется, уже нечего было сказать.

Лесть Воробья делала свое дело, молодое краснощекое лицо парня еще больше раскраснелось, выражая откровенное удовольствие, – хоть этот оценил его охотничий трофей.

Воробей уже не занимался промыслом, но тайгу знал, как никто другой, шатаясь весь сезон от одного зимовья к другому. И всюду его ожидал один и тот же прием: Воробья не гнали, но особенно и не привечали – все живая душа.

С годами одинокий бывший охотник превратился в неряшливого бродягу, которому никак не сиделось в поселке, потому что жизнь свою он провел здесь, в тайге, и другой для себя не желал, так как и не знал другой, с малолетства сжившийся с таежными глухоманями.

Воробью в то время было немногим за шестьдесят, самый, как говаривали в старину, середовой возраст. Судя по сноровке, не обидел его Бог и здоровьем.

Брезгливый Данила для таких непрошеных гостей держал даже особую кружку, которая стояла на своем месте за трубой печки.

Не спрашивая хозяев, Воробей хлопотал около туши медведя, отрезая куски. Данила подсунул ему старый гнутый котелок, стоявший там же, где и кружка.

Когда варево было готово, дед удивил Вовку количеством съеденного мяса, которое почти нежеванным падало в Воробьиное нутро.

Попутно расспрашивали о том, что за их отсутствие произошло в Ануфриеве и как идет охота у соседних промысловиков, где дед успел побывать.

Наблюдая за гостем, Вовка все более убеждался точности прозвища – Воробей: старик не сидел на месте, крутил головой, всплескивал руками, приседал, подскакивал, выражая тем самым крайнюю степень удивления, радости, полноты чувств.

Заговорив об одном, он тут же перескакивал на другое, никак не связанное с предыдущим, будто перескакивал с ветки на ветку. Чирик-чирик…

Даниле:

– Ты ить в прошлом годе боле всех набил собольков-та? Вот, слышь, грят, мол, охота – не работа. А я-от смолоду – в охоту впрягси. Не могу дома сидеть – тянет шатуна в деревню поживиться чем ни попадя…

Вовке:

– А вправду, че ты в одиночку завалил ведмедя? Без охоты человечишка – дрянь. Но и с охотой – в неволе.

Даниле:

– Када с тайги-та думать выходить?

Вовке:

– А не устрашился в одиночку-та?..

– Уймись ты, старая кочерга, – не выдержал, наконец, хозяин зимовья. – Дай чаю спокойно попить… Лучше бы рассказал, как в соседних тайгах дела идут.

– Ну, че… – начинал присмиревший Воробей. – У Лариошки сам знашь как. Энтот свово не упустит, а кто до денег охоч, то не спит и ночь. У энтова все идет в дело: и соболек, и белка, и сохач. Пузо к позвоночнику присохло, а все бегат и бегат. Бегат и бегат – сохатинки пожалел старику, пустым чаем потчевал… Моя Раиса, бывало, никого без угощения не отпустит. И я, када соболевал, всяка забредша человека привечал.

– Тебя пустым чаем успокоишь…

– Ну, отчего ж, ложку ведмежьяга жиру положил да сальца отрезал – будь оно неладно…

– Че так?

– Да тонюсенький кусочек сальца-та отрезал, как украл…

– А у Ивана Матюхина что?

– Энтот и чаю не налил – некада, грит, соболевать нада. И на двери мне указал, хорошо хоть тарелку щец напослед налил…

– То-то ты, старый, у нас с племяшом, почитай, половину матерого слопал.

– Так уж и половину – скажешь тож. Стягно не осилил…

– А че, мог бы и целое стягно? – продолжал допытывать с серьезным видом Данила.

– А дай-ка испробую, може, и осилю. А где сила, тамако ведмедю – могила. От… и – до…

– Нет уж, знаю твою силу, не первый раз. Вон дошка, брось возле печки и спи. С собой возьмешь ведмежатины.

Воробей заохал, пожаловался на ломоту в ногах, устроился на дошке и тут же захрапел. Поутру, умяв котелок медвежатины, встал на лыжи и был таков.

– Ты, племяш, не приметил, каки знатные лыжи у Воробья?.. У меня таких нет, хоть и всю жись в тайге. Легкие, крепкие, ходкие – мастер тоф ему подарил. Воробей вить не всегда шакалил по тайгам: в войну да и после нее лучше Воробья охотника не было во всей Сибири. Три ордена Трудового Красного Знамени имет. Так вот: как-то возвернулся с промысла, а бабы его Райки и след простыл. Запил Воробей по-черному, с тех пор и мается. Вот тебе и судьба-злодейка… Да еще че скажу: участок этот мне достался от него, от Воробья. Участок – лучший в округе, я здесь только избушки переделал, а так все еще с Воробьиных времен: и плашки, и сайбы, и мельница в кедровнике. Потому и по бумагам прозывается Воробьиным. Запасливый в прошлом был хозяин Иван Евсеич – так его зовут на самом деле. Потому, када приходит, ниче не жалею для него – пускай себе потешится, хоть всего ведмедя съест. Я тебе о нем как-нибудь пообстоятельней расскажу.

Сказал об этом Данила как бы между прочим, когда они уже сидели за столом после бани, а в кружке плескался разбавленный спиртом чай.

– После той поездки я, паря, знашь, озлобился, – перешел на свое. – На кого? – счас бы и не сказал. На себя, верно, на людей, на свою неустроенную жись. Вот отец твой, все у него рядком да ладком. Фронт, ордена, почет. Женился, вас наделал, трудится, в почете у начальства, людям угоден. А я?..

На этот раз Данила говорил жестко, с придыхом, срываясь на хрип. Кулак его то и дело поднимался над грубо сколоченным столом и резко опускался, отчего подпрыгивала кружка, на душе становилось тревожно и неуютно.

Большая сила была в этом человеке, большая жажда к жизни, но не израсходованная, не воплотившаяся, не востребованная, что особенно чувствовалось в такие минуты и что прорывалось во всем: в неспешных поворотах сильного тела, в звучном голосе, тяжелом взгляде. Но эти минуты казались Вовке лучшими в его, пока еще недолгой, жизни, и жизнь собственная будущая мерещилась ему полной опасностей, где надо быть начеку, иметь силу и деньги, где выживает и становится над всеми другими людьми только тот, кто ломится в ее запертую для хлюпиков дверь и отворяет их в те радужные пространства, где навалено всего, чего пожелает душа.

– На фронте я, паря, через многие земли прошел и думал, что много видел и много знаю. Но это – чушь. Приказали: «Иди!» И ты прешь по грязище с одним только желанием – присесть, отдохнуть, обогреться. Приказали: «Окапывайся!» И роешь, как крот, землю. Приказали: «В атаку!» И света белого не видишь, бежишь, как чумной, сквозь железо, свист, грохот. А чуть передышка и – спать. Ничего не надо: ни жратвы, ни баб. Пришел с войны и в тайге только очухался. И тут задумался: где я был? Че видел? Че знаю? Ни-че-го! Ничего не видел, ничего не знаю…

Данила глотнул чаю, замолчал, глядя, по своему обыкновению, куда-то в угол зимовья. Потишевшим голосом продолжил:

– Выйду из тайги, гляжу: фронтовички нацепляют на грудь медалек, нажрутся самогонки и пихают друг дружку, а назавтра пресмыкаются перед бригадиром – вояки ср… Им ли пресмыкаться – через огонь прошли! Врагу в лицо смотрели без робости, какой пострашнее любого леспромхозовского начальничка. Стоит какой-нибудь бывший фронтовичок, голову в плечи втянул, глаза вперил в землю, голос дрожит, оправдывается, а бригадиришка над ним измывается… Да ни в чем же не виноват мужик. Ну, выпил, вспомнил кровь, гибель товарищей, грязь, вшу окопную, слякоть дорожную, холод собачий. И как не выпить? Не за себя выпить – за оставшихся там навечно. Кто не возвернулся до хаты, не обнял мать, жену, деток. Не женихался, не сидел за столом с родней, с одногодками. Потому и бросил я леспромхозовскую работенку. Люблю, чтобы вольготно душе было, чтобы зверь и человек тебя боялись. Чтобы шел по улице и тобой детишек пугали… Не люблю я род человеческий – паскудный он, подлый. И я сам такой же. Потому лучше отдельно от всех. Одному некому паскудить, некому гадить, некому докладывать, куда пошел и зачем. Пошел и пошел – ответ держишь тока перед самим собой.

– И все… гадят?

– Есть, канешна, исключения, – спохватился Данила, поняв, о ком подумал племянник. – Твой отец, к примеру. Ему бы в попы или по крайности в учителя. Я уж на выселках проживал, как явился ко мне Степка. Вместе стали жить, а он все мне талдычит, мол, че ты, Данила, к людям не идешь: построил бы дом, женился бы и жил, как все. Я сдуру толком не мог понять, че он хочет, иной раз накричу на него. А он все о своем. Тут и война, меня взяли, почитай, в первые дни. Его – позже. Так и разошлись наши с ним пути-дороги. Он – в семье, вас вот завел. И – правильно, должен же кто-то род человеческий продолжать. И пусть себе живет. Тока разные мы, хоть и браты родные. Но человек он хороший и с головой.

«Разные – это точно, – соглашался про себя Вовка. – Вот только хорошо это или плохо?»

Данила сказывал дальше, Вовка слушал, понимая, что дядька чегой-то недоговаривает. Ведь бывает, идет человек и вдруг остановится. И начнет хлопать себя по карманам. Потом выворачивать, осматривая каждый шов. Потом крутанется и пойдет в обратную сторону искать потерянное и не находит. Потом плюнет и снова той же дорогой. И всю последующую жизнь ему чего-то не хватает. И мучается. Куролесит. Кружит вкруг себя, будто кошка, к хвосту которой привязали бумажку.

Но в старшем Белове его не могли не восхищать независимый нрав, крутой характер и что-то еще такое, чего Вовка не в состоянии был понять, а тем более объяснить. И мало-помалу в нем пробился росток желания во всем походить на Данилу. Росток креп, поднимался все выше и выше. Походка стала увереннее. На оклик поворачивался медленно и непременно всем корпусом. Глаза смотрели прямо в глаза встречного поселкового люда. Мало того, на губах стала проявляться все та же, что и у дядьки, усмешечка.

– Глянь-кось, и в энтом молокососе варначья кровушка заиграла, – толковала какая-нибудь бабенка соседке по лавочке. – Ишь, как голову-то заворачиват, ни дать ни взять – убивец Данилка…

– Так, милая, та-ак, – согласно кивала соседка. – Тока кто в точности знат, что Данилка убивец? А уж повадками – вылитый варнак. И по улице идет – не глянет, быдто не люди кругом, а вши каки-нибудь. Но вить отец-то Володькин не таковский. Нет в ем того гонору…

– Не скажи, подруга, – возражала зачинщица разговора. – И Степан Афанасьевич с карахтером…

– Так-так-так… – тянула другая, не зная, что возразить.

А возражать действительно было нечего. Степан Афанасьевич Белов характер имел твердый и в этом ни в чем не уступал старшему брату. Но он жил с людьми и среди людей. Потому привык сдерживать себя, урезонивать, когда надо было, уходить в сторону от места, где назревала драка. Даже пытался пенять старшему брату, мол, ты бы, братец, характер-то свой попридерживал, не среди волков живешь – среди людей.

Данила в такие минуты не перечил младшому, а если тот в своих нравоучениях заходил далеко, говорил примирительно:

– Ты бы, брательник, шел к своей Танюхе и читал ей свои морали. А меня поздно учить. Я – сам с усам. Каки это люди, о которых ты все толкуешь? Курята, а не люди. И поселок – курятник, в курятнике и кудахтают. И пусть себе кудахтают. Я же человек вольный. Хожу где хочу. Живу как хочу. Ем, сплю, баб щупаю, пока силенки есть.

После таких разговоров иной раз брал в руки гармонь – эти минуты особенно любил Вовка. Какая-то задушевность – даже нежность проявлялась в Даниле Афанасьевиче. Какая-то пронзительная несказанность или, вернее, невысказанность изливалась в распевных всхлипывающих планках старенькой гармони. Какая-то тонкая чудная песнь страдальческой души, напрасно искавшей земное счастье и разбившейся вдрызг об острые камни с высоты птичьего полета. Разбившаяся, но не погибшая невозвратно, а подлеченная, с видимыми глазу уродливыми рубцами ран, под которыми продолжала струиться молодая родниковая вода – никому не видимая, никем не испитая.

Звуки мелодии незнаемой, а может, никогда никем не слышимой, потому как тут только и родившейся, входили в окружающих сродственников неотвратно и властно, и ничто не могло прервать ту музыку, будто ничего и никого не было в доме, кроме этой музыки и всхлипывающих планок.

В такие минуты Вовка начинал чувствовать себя ребенком и торопился залезть на печь, улечься там на живот, подложить под щеки обе руки и молча, зачарованно глядеть на гармониста – на его пальцы, на его заросшее щетиной лицо, на подрагивающие, будто живые, мехи гармони, на которой под настроение игрывал его отец. И он сам, Вовка, игрывал, перенявший от родителя несколько немудрящих заливистых плясовых, какие отрывали от стола захмелевший люд в гулянках и сбивали в шевелящуюся, подрыгивающую и покрикивающую толпу, от беспорядочного топота которой поскрипывали половицы и позванивали стекла окошек.

В поселке в те времена каждый второй житель мужского пола был гармонистом, но никто не сравнился бы с Данилой Беловым в искусстве звуками пробиваться к душам людей.

Какая уж там русалочка-санитарочка могла устоять, когда в редкие часы передышек между боями солдат Данила Белов брал в руки тальяночку! Какая вообще женщина могла не дрогнуть и не сомлеть телом, душой – не запечалиться и не броситься на грудь, окажись наедине с тем солдатом где-нибудь в укромном уголке!

Чудную мелодию сменила излюбленная песня Данилы про бродягу с Сахалина. Гармонист раздвинул мехи, будто распахнул душу, и запел:

 
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
 

Низкий, с легкой хрипотцой приятный мужской голос не торопясь вел рассказ о судьбе страдальца-бродяги, и Вовке начинали мерещиться невиданные места, незнаемые люди, неслышимые речи. И это «дикое Забайкалье» представлялось краем с непомерными возможностями для человека сильного и неустрашимого. Где опасности, крутые горы, а в горах этих – золото. Много золота, и его надобно взять. Зачем? А затем, чтобы быть еще сильней, еще независимей, чтобы стоять над всеми теми, кто не смог, не сумел, дрогнул, отступил.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации