Электронная библиотека » Николай Зарубин » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Надсада"


  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 04:14


Автор книги: Николай Зарубин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Николай Зарубин
Надсада

© Зарубин Н. К., 2014

© ООО «Издательство «Вече», 2014

Глава первая

Поселок Ануфриево, изогнутыми улицами и переулками, пряслами огородов с плешинами лугов, заросшими по окраинам редкими кустарниками, составленными из чахлых березок, боярышника и черемухи, вторгся в пределы присаянской тайги. За кустарниками вековыми исполинами проглядывают сосны, лиственницы, высокие разлапистые ели, а чуть дальше, в глуби синего неба, явственно проступают вершины Саянских гор, особенно величественно белеющих заснеженными вершинами в самые предвечерние часы. Еще не сумеречно, но уже вот-вот подступит вместе с тенями от притаежной полосы, падающими от огромного солнечного шара, нечто неотвратное, повторяющееся от самого от Сотворения мира, и накроет все сущее, будто бы ничего здесь никогда и не бывало: ни тайги, ни кустарника, ни заснеженных Саянских гор, ни этого поселка Ануфриево. Но и ночь здесь не полновластная хозяйка: через каких-нибудь десять-двенадцать часов отступит и она перед натиском поднимающегося с другой стороны светила, и свершится в очередной раз круговорот, отмеряя сутки, месяцы, годы, тысячелетия, высвобождая пространство для нового витка истории. Историю же, как водится, творят люди. И всему свой черед.

Пришел черед возникнуть в этих местах и поселку Ануфриево, когда по всей Сибири навалились на нетронутые леса, а произошло это за десяток лет до Великой Отечественной войны.

Кого-то селили в приказном порядке, кого-то заманивали россказнями о сытой жизни, с охотой ехала сюда только недавно поженившаяся молодь, и дела хватало всем.

Ставили дома, мало заботясь об удобствах, больше – о тепле и о внутренних приусадебных постройках, где можно было бы содержать всякую четвероногую животину. Еще думали о вместительном огороде, где было бы вольготно нарастать первому продукту на столе – картошке.

Когда леспромхоз набрал силу, а рабочих рук по-прежнему не хватало, дома уже ставили за счет лесосечного производства: брусовые, двухквартирные, невеселые с виду и не очень теплые. И в эти въезжали прибывающие с ближних заимок и малых деревень поселенцы, коих в округе в дореволюционные времена было не счесть.

Уклад в поселках еще оставался сельским, но сам человек вырождался в придаток лесовозу, пиле, раме, на которой распускали сутунки, нижнему складу, куда свозилась заготовленная древесина. Сельским оставался образ жизни, который он продолжал вести за заплотом собственной усадьбы, где ходил за скотиной, орудовал лопатой, вилами, граблями, подбирая вкруг скирды заготовленного корма распушившиеся сено или солому.

Названия таким поселкам чаще давали по имени протекающих поблизости рек, речушек, ручьев, по месторасположению урочищ, по фамилии первого поселенца или как-то по-иному. Поселок вырос из Ануфриевых выселок, где, как сказывали, еще в девятнадцатом веке проживал некий добытчик пушнины и кедрового ореха по имени Ануфрий, коего вместе с бабой и ребятишками однажды погубили забредшие в эти места шатуны – так в старину прозывали людишек без Бога в душе и без креста на шее. Из Ануфриева племени будто бы спасся только младшой, Афоня, схоронившийся в зеве глинобитной русской печи. Поставлен был здесь, как сообщала молва, младшим Ануфриевым отпрыском в его уже зрелые годы большой лиственничный крест. Однако поселок возник не на самом месте выселок, а чуть в стороне, и сейчас никто не скажет, кому взошла в голову такая мысль – то ли по сложившейся исконной традиции, то ли в память об убиенных, то ли еще почему – назвать поселок по имени первого поселенца – Ануфриево.

В годы военного лихолетья самых крепких мужиков прибрали призывные пункты, на заготовки в зимнее время из ближних деревень в основном наезжали женщины. Жили они неделями прямо в лесосеках в наскоро сработанных бараках, а к весне выбирались из присаянских глухоманей, разъезжаясь ли, разбредаясь ли по своим деревням, дабы приготовиться к посевной, и до самой глубокой осени гнули спины на полях, на зернотоках, на зерноскладах. Поселковские же бабы оставались один на один с глухо шумевшей тайгой и своей горемычной долей, безропотно дожидаясь окончания войны, чтобы передать на руки мужские ту тяжелющую работенку, высвободив их для работенки женской: на кухне, в стайке, на огороде, для ухода за малыми дитятками, коих, как известно, после войны наплодилась великая прорва.

И возникший не так давно здесь поселок Ануфриево, и близлежащие к нему деревеньки – все это была одна и та же присаянская глухомань, куда не добиралось никакое начальство еще в дореволюционные времена, а советское больше ограничивалось уполномоченными. Хотя секретари партии КПСС местного присаянского пошиба, конечно, бывали, бывали и другие чины пониже, но все они в оценке своей сходились на одном-единственном определении раскинувшихся перед ними необъятных таежных пространств: глухомань, дескать, и что тут еще скажешь…

Глу-у-ухо-ма-а-ань-ь-ь…

Однако глухомань не просто с лесами, топями да болотами, а глухомань, сверху донизу набитая всяческим природным добром, где было все, что только может душа пожелать – душа людишек работных, сметливых, предприимчивых, какие и забирались сюда еще в оные времена и запускали в местную присаянскую землицу свой корень поглубже, чтобы ветви родового дерева раскидывались пошире и повыше. Таких не могли остановить ни огромные, никем не меренные, расстояния, ни зверь, ни адский труд по отвоевыванию даже малого клочка землицы, ни что иное, что бы не смогли сломать, преодолеть, превозмочь.

В такой глухомани вызревали и складывались характеры сильные, личности независимые, судьбы удивительные и многоцветные. Многоцветные по силе и широте размаха, ухватке, пригляду, способности обустроить житие в любых условиях.

Ничем особым от других коренных жителей присаянских глухоманей не отличалась и судьба поселенца Степана Белова из не шибко дальнего села Корбой, до которого можно было добраться пешим ходом тропами – по ним во все времена ходили звери и промысловики. Тропы эти будто бы ведомы были отпрыску Ануфриеву, и будто бы ими он и пожаловал в места своего деда, о чем поговаривали промеж собой все, кому до того была забота. А то, что Степан был внуком того Ануфрия и, значит, сыном Афони, сомнений ни у кого не вызывало. Сказывали даже, что будто бы перед тем, как навсегда закрыть очи, сам Афоня наказывал своим сынам Степке и Даниле возвернуться в Ануфриевские выселки и там поставить дома, пустив корни беловские в самую глубь родной сибирской землицы.

Но и это еще не все: передавали друг дружке вовсе неправдоподобное, будто от Ануфрия оставался здесь до времени закрытый клад из обнаруженной им в здешних местах золотой жилы и что будто бы за это и пострадало семейство Ануфриево от шатунов, требовавших свести их к золотоносной жиле да получивших упорный отказ.

Степан был относительно молод, но, как и большинство его одногодков, призван был в самый переломный 1943 год и сполна хлебнул фронтовой мурцовки. А она, война эта страшная, на человека накладывала особую печать зрелости и ответственности за все происходящее вокруг. Потому в лесосеке задержался годов с десять, а потом был поставлен заведующим нижним складом, попутно отвечая за все конное хозяйство леспромхоза. Должностью своей немалой тяготился и однажды, к недоумению начальства, попросился в кузню.

– Знашь, – пояснил дома жене Татьяне, – хоть и небольшой начальник, а все же начальник. Значица, над людьми. А я хочу живого дела, чтобы люди не обходили меня стороной. Я вить вопче люблю быть на людях.

– Ну и…

Хотела сказать «дурак», но вовремя прикусила язык и лишь выдавила:

– И – ладно. Тока Люба вон подрастат – в Иркутске хочет учиться. Там Володя в года начнет входить, и ему нужна будет помочь. Там и младшенький, Витька. А ты… в кузне балдой махать? Здоровья, че ли, много?..

– Здоровья пока хватит. Будут работать, и у них все будет, – буркнул Степан и, ничего более не говоря, пересел от стола к печке, доставая из нагрудного кармана кисет и аккуратно сложенные листки газетной бумаги.

На том и поставили точку. Татьяна поохала, поворчала, сбегала к двум-трем соседкам, сделала было попытку приступом взять замкнувшегося мужа, но махнула рукой и ушла доить корову. За утренним самоваром больше, чем всегда, дула в блюдце с чаем, скорбно поглядывая в сторону мужа и дочери, будто хотела сказать, мол, «вот погодите… вспомните еще мать… не слушаете… пого-оди-те-э…»

У Степана с Татьяной смолоду промеж собой не водилось, как супруг выражался, «телячьих нежностей», не добавилось взаимопонимания и к годам зрелым.

«Дурак был», – ответил ей коротко, когда во время очередной перепалки супруга спросила, давясь притворными слезами, мол, чего ж тогда женился на мне, ежели все боком да стороной, живая, мол, она, и живого ей хочется.

Степан посмотрел на нее долгим взглядом, ничего не сказав, вышел на улицу.

Не складывались отношения с Татьяной и никогда больше не сложатся. Слишком разные они были люди. Он работал для того, чтобы в доме был достаток, чтобы учились дети, чтобы каждый рубль был оплачен честным трудом. Она – лишь бы какой рубль, хоть воровской, и чтобы чулок был набит битком.

Сколько корил, ругал, раза два даже поднял руку за то, что доила корову, перегоняла молоко на сливки и продавала поселковым. Детей же поила обратом. А созревала ягода, гнала его с детьми в тайгу за черникой, брусникой, клюквой и все это добро переводила на рубли. Так же поступала с кедровым орехом, для заготовки которого Степан каждый год брал отпуск. И не прекращала притворно охать, ахать, подносить концы платочка к глазам, сокрушаться по поводу безденежья, что, живя с ним, «не сносила доброго платья».

Вот вроде за одним столом сидели они с Татьяной, а так далеко от друг дружки, будто по разные концы поселка. И шли годы, все дальше и дальше разводя супругов.

И каждый, наверное, из них был прав, но на свой манер. До 1947 года Степан топтал чужие земли. Изголодалась душа по родным местам. Часто виделись ему свой собственный угол, в нем – широкая печь, большой стол и как он пьет молоко прямо из кринки – через край. Бывало, долго разглядывал свои руки, будто прикидывал к ним топорище, рубанок, черенок литовки – все те предметы, с помощью которых от века ставилось мужицкое счастье.

Он верил, что скоро кончится война, и она кончилась. Верил, что кончится и его солдатская служба, и она закончилась в памятном 1947-м. Но сильнее всего он верил в свои руки – сильные, мозолистые, ко многому приспособленные. И войну-то он воспринимал как работу, где руки его были нужнее всего. И что толковать: на фронте, когда идет бой, каждому солдатику кажется, что он в самом центре этого боя и все пули, все снаряды противника летят только в его сторону. И некогда думать, нельзя на чем-либо сосредоточиться, и только руки делают то, что и должно делать воину.

Он помнит, как махина немецкого танка на его глазах стоптала, сжевала и пушку, и весь ее расчет, а он, прижатый к земле в каких-нибудь метрах десяти от того страшного места и не имея под рукой ничего, что бы могло остановить железную смерть, шарил и шарил вокруг себя руками. И надо же было такому случиться, что руки его вдруг нащупали скользкие горлышки бутылок с горючей смесью – им же и приготовленные, но о которых он в пылу боя сам напрочь позабыл. А вот руки – не забыли.

– Ну, погодите, гады… – пробормотал, прикидывая расстояние до ближнего танка.

И с каким же остервенением, вернее, с наслаждением запустил первую в ненавистную железину, и как осветилось его черное от гари и грязи лицо великой радостью, когда пламя охватило машину: она остановилась, из верхнего люка показалась фигура танкиста. И тут же с другой руки Степан дал по нему короткую очередь из автомата. Потом еще и еще. А уже откуда-то сбоку надвигалась другая махина: с нею повторилось то же, что и с первой. Потом третья, четвертая, пятая…

Будто сразу за всех бойцов – и павших, и живых – в одиночку вел он, Степан Белов, этот бой. Он ничего не видел, кроме надвигающихся танков врага, ничего не слышал, кроме гусеничного скрежета и лязга, кроме буханья орудий и того общего гула войны. И в то же время движения его сделались до предела рассчитанными, четкими, глаза мгновенно определяли расстояние до вражеских танков, а силы в ногах и руках было ровно столько, сколько необходимо для очередного броска.

Подбитые им же машины служили ему прикрытием для нападения на очередную. Он перебегал от одной, уже мертвой, к другой, заботясь лишь о том, чтобы какой-нибудь вражеский, оставшийся в живых, танкист не подстрелил его, – с подобным глупым концом для себя Степан сейчас никак не мог согласиться, потому что шел бой и армада танков врага не была остановлена. Это он видел каким-то особым зрением, каким видят общую картину сражения полководцы.

Измотанный телом и душой, почти оглохший, со слезящимися от дыма глазами буквально свалился в попавшуюся на пути траншею, где его подхватили чужие руки, сунули в рот горлышко фляги с водой, а чуть позже и со спиртом, привели в чувство и сообщили радостное, во что не верилось: враг разбит.

«Разбит… – машинально повторил он. – Разбит…»

– Дак разбит?! – неожиданно для себя и окружающих вскрикнул.

– Разбит-разбит, – успокоили его. – Отдохни или покури вот… Притомился небось – ишь, сколь железа наворотил. Мы из своего окопа видели, как ты их колпашил, восемь машин насчитали…

– Ерой… – это уже кто-то добавил со стороны.

Подбежал, запыхавшись, лейтенант:

– К генералу требуют! Можешь идти?..

Степан приподнялся, пошатываясь пошел следом за нарочным.

В полумраке блиндажа разглядел полноватого человека с генеральскими погонами, который быстро подошел и обнял Степана:

– Ну, молодчага, солдат. Видели мы, как грамотно орудовал. Можно сказать, только благодаря тебе мы и остановили фашиста. Танки, что ты подбил, заткнули дыру на левом фланге, и немцы вынуждены были их обходить. Тут-то наши орудия и стали расстреливать их почти в упор. Мало кто ушел. Я уже доложил наверх, и тебя требует Ставка…

Встал напротив, коротко спросил:

– Откуда родом?

– Из Сибири, – от волнения чуть выговорил Степан, чувствуя, как начинают подкашиваться ноги.

– Сибиряк, значит. Это хорошо… Благодарю за службу!

– Служу Советскому Союзу! – неожиданно для себя четко выкрикнул Белов.

– Вот и служи, – по-отечески потрепал за плечо генерал.

И тут же приказал кому-то стоящему поодаль:

– Найти интенданта, помыть, покормить, переодеть и через час… Нет, через полтора – ко мне.

К назначенному сроку Степан вновь стоял перед генералом, но уже в новеньком обмундировании, в хороших кирзовых сапогах, с орденами и медалями на груди.

– А ты, солдат, действительно молодчага, – говорил генерал, кивая на его грудь, где красовались орден Красной Звезды, медали «За отвагу», «За боевые заслуги».

Пока ехали в легковушке до какого-то военного аэродрома, генерал молчал, и оттого Степан испытывал чувство неловкости. Хотя, наверное, лучше, что молчал, – о своем думает человек, а у него таких, как Белов, ой, как много. За ним – страна и они, солдаты.

Приглядевшись к покачивающейся впереди него фигуре генерала, Степан понял, что тот дремлет, а может, и спит. «Ну и пусть спит, – подумалось. – Устал, верно».

Война, артиллерийский полк и его, Белова, расчет… Ребята: Миша Шумилов, Наум Малахов, Володя Юрченко. Он даже не знает, остался ли кто-нибудь из них в живых. Слышал только, как захрустела под гусеницами раздавленная пушка. Видел только, как на месте крутанулся танк.

Только сейчас почувствовал Степан, как тоскливо заныло сердце и по спине пробежал холодок. Он мог быть там же, с ребятами, да как раз метнулся за снарядами.

Ему тоже хотелось бы заснуть, чтобы не думать и не помнить. И он попытался закрыть глаза и даже ощутил нечто вроде дремоты. Но мозг работал с прежней ясностью, возвращая к одному и тому же часу, минуте, мгновению, когда на расчет надвинулась громада немецкого танка.

Они с ребятами могли почти в упор расстрелять махину, но в ящике, что находился за спиной, не оказалось снарядов. И он метнулся к соседнему орудию, которое молчало уже минут пятнадцать и нельзя было понять: то ли некому стрелять, то ли повреждено само орудие. Но снаряды не могли кончиться, так как выстрелов было сделано гораздо меньше, чем снарядов в ящике. Пробежав метров десять-пятнадцать, Степан вынужден был прыгнуть в воронку от разорвавшегося снаряда и некоторое время переждать, пока танк не подойдет ближе и он в своей воронке окажется в зоне недосягаемости для его пулемета. А когда выглянул, танк уже наезжал на пушку.

«Но вить не могли ж они ждать, пока эта сволочь их раздавит», – мучился и мучился сомнениями, потому что видел только пушку, танк и черный дым, что поднимался к самому небу.

Не понимая, что делает, Белов рванулся было в сторону ненавистной железины, и та вдруг стала поворачиваться в его сторону. Ему даже показалось, что в смотровую щель танка он разглядел холодные белки глаз водителя. И тут Степан стал пятиться. Пятиться на четвереньках, с ужасом понимая, что вот-вот будет раздавлен. А танк все ближе и ближе…

Сжимающееся, исчисляемое секундами, время, суживающееся для возможного бегства пространство, опаляющий тело смрадный горячий дым и смертный ужас внутри его самого – всего этого для одного только человека было слишком много и должно было кончиться разом. И следом – вечная темень, как избавление. Как искупление. Как разрешение от душевных и телесных мук. И он желал этого. Жаждал этого. Просил этого!.. И – скользкие горлышки бутылок…

«Не-эт, умирать мне рано, – обозначилось в голове. – Тока теперь и воевать… Ну?.. Кто кого?..»

Дальше уже мало чего помнил, только бухающее внутри сердце, невероятную ненависть к врагу и азарт. Да-да, азарт, какой отчасти испытал на охоте. Он метался от железины к железине, припадал к земле, замирал и снова кидался туда, куда бросала его ненависть. Он не чувствовал своего тела. Не воспринимал грязи, в которую с маху падал. Ничего не помнил и мало что видел, кроме фашистских танков – один, другой, третий, пятый… Этот горел за Витьку Долгих. Следующий – за Петра Яковлева, еще один – за Мишку Распопина…

Внутреннее напряжение, в каком жил последние часы, видно, поослабло, и Степан задремал. И снились ему все те же горящие танки вермахта и будто бы сам он идет мимо них с красным флагом в руках, а за ним – его ребята… Миша, Наум, Володя… Идут по полю – маршем, весело, а в конце поля – торжественно, в парадном кителе поджидает их генерал. И каждого треплет за плечо.

Он чувствовал это генеральское прикосновение и тут открыл глаза – над ним действительно склонился генерал.

– Ну и здоров же ты спать, солдат, – говорил с улыбкой. – Но ничего, немудрено и устать после таких подвигов. Вставай, идем к самолету.

В Москву прилетели к вечеру и сразу в Кремль. Как в бреду воспринимал Белов все последующее: высокие узорчатые палаты, доброе улыбающееся лицо Михаила Ивановича Калинина и «Золотая Звезда» Героя, которую прикололи к груди Степана.

И еще был отпуск.

В командировочном удостоверении в категорической форме было указано – во всем способствовать его передвижению по железной и другим дорогам. Стояла внушительная печать и подпись высокого чина. Потому до райцентра добрался без всяких осложнений, а уж до деревни Корбой, как водится, пешим ходом. В Корбое, в стареньком домишке, проживала мать, Фекла Семеновна Белова, и это было для него самое дорогое место в мире.

Степан не торопился, наслаждаясь видом дремучих лесов, открывающихся взору саянских вершин. Дорога местами мало чем отличалась от таежных троп, которыми хаживал поначалу с отцом Афанасием Ануфриевичем, затем самостоятельно, – с утопающими в болотниках тележными колеями, с попадающимися по обочинам грибами, с топорщущимися кустиками голубики. И он останавливался, брал ягоду, вдыхал ее аромат, отправлял в рот. Ягода утоляла жажду, напоминая детство, родителей, довоенную жизнь и в Корбое, и в Ануфриевских выселках, где он перед войной поселился у брата Данилы.

Время на дворе было предосеннее, но деревья еще стояли в зеленой листве, и лишь с углублением в присаянские широты кое-где начинала проглядываться желтизна и тянуло прохладой.

К деревне подходил уже в сумерках, наслаждаясь доносящимися до слуха собачьим лаем, редким взмыкиванием коров, блеянием овец.

Степан вдруг поймал себя на мысли, что здесь ничто не напоминает войну и вроде как нет ее вовсе. У первых домов остановился, прислушался. Чуть поодаль заливисто наигрывала гармонь. «Вечерка», – мелькнула в голове сладкая мысль. И захотелось туда, где скучилась корбойская молодь. Сможет ли он когда-нибудь вернуться в такой же полумрак вечера, где соберутся его одногодки и девчата, чтобы разойтись парами по улицам и переулкам родной деревни? И тоска, неизъяснимая тоска будто в горсть собрала его сердце, и мысленно Степан перенесся туда, где и сейчас шла война, где гибли молодые ребята, чьи могилы разноголосыми кнопками той же гармони рассыпались по полям, лесам, по рекам и морям – всюду, где проходил и откуда не смог возвратиться русский солдат, чтобы, как и он, оказаться в двух шагах от родительского гнезда и не быть готовым даже к тому, чтобы не расплакаться и не закричать.

Степану действительно захотелось закричать – от всей полноты сердца, от пробегающих одна за другой тяжких дум, и он просто тихо заплакал, привалившись плечом к пряслам раскинувшегося на его пути огорода. Затем выпрямился, вздохнул полной грудью, и вдруг прямо в него, будто синичка в стеклину, ткнулась вылетевшая бог весть откуда дивчина. Ткнулась, только и успев выдохнуть: «Ой, люшеньки…» И задержалась, вглядываясь в лицо парня в военной форме.

Смотрел ей в лицо и он – жадно, призывно, глазами, полными печали, много видевшего в своей короткой жизни солдата.

И понял Степан, что встреча эта неспроста: девушка эта – его завтрашний день. С нею – его собственный угол в поселке Ануфриево. В ней – продолжение его фамилии. Что она давно его знает и ждет. И это к нему минуту назад летела навстречу.

Все мысли эти были в его глазах, и она без труда прочитала их. И согласилась с ними.

А назавтра девушка призналась, что она – Таня Малунова, ей шестнадцать годков и что он, Степан Белов, давно ей глянулся, да по младости ее не обращал на нее внимания, когда проживал в Корбое.

Сказала свое слово и мать:

– Дева ниче себе, работяща. Тока племя малуновское больно прижимистое.

– Може, и ниче, – рассудила спустя минуту. – Лишнюю копейку не уронит, а за вами, мужиками, глаз да глаз нужон. Вот и ладно будет.

В 1947-м посватался к Татьяне и был принят на правах зятя. К концу года съехали они в Ануфриево, поселившись пока на выселках.

Сразу же начал строиться. И не успел Степан приладить к дверному косяку только что срубленной избы крючок, как Татьяна принесла ему дочь Люсю, через год – сына Сашку. Еще через три года собрался топить только что срубленную баню, и в подвешенной к потолку зыбке закачалась дочка Любушка. Там и Вовка, Витька.

И возом хлыстов по ледяным дорогам лесосек покатились годы, куда уезжал с мужиками на целую неделю.

Еще зимой так-сяк, летом вовсе мало бывал в семье и не заметил, что детки его подросли, а Таня – уже не та Таня, которую в 47-м увез из Корбоя, а крикливая, почти что чужая ему женщина, которая вечно жалуется на нехватку денег и во всякое время чем-то недовольна. Свершись в ней такая перемена в один день – может быть, и заметил бы, что-то, может быть, и предпринял бы, а так – потихоньку да помаленьку и осталась та прежняя Таня в невозвратной памяти первых счастливых послевоенных лет. И жил бы, все как есть принимая, если бы однажды в погребе, в старой глиняной кринке, не обнаружил перевязанный пояском от платья объемистый сверток – от того самого платья, в котором была Таня в утро их окончательного знакомства, когда приезжал в Корбой в отпуск.

– Ой, люшеньки!.. – охнул где-то сверху будто и не Татьянин голос.

А руки уже развязали поясок, развернули пожелтевшую от времени газетную бумагу…

То были деньги. Много денег. Сколько и за год не заработать.

Не помнил, как швырнул их в неразличимые черты бабьего лица, что маячили в проеме крышки погреба. Как выскочил наружу. Как затопал ногами. Как закричал дурным голосом. Как погнался за бабой и как устыдился соседских глаз, будь они неладны… Как сел на завалинку, дрожащими руками свернул папиросу и как решил про себя, мол, все! Точка! Прощай его нормальная семейная жизнь.

С ним всегда так было: в горестных невеселых думах будто въяве вставал перед ним образ отца, Афанасия Ануфриевича, в его последний предсмертный час. И как то ли приказывал, то ли просил сыновей – Данилу и Степана – возвернуться в места, где он родился и где свершилось убийство.

– Могилки тяти и мамы, братиков и сестренок вопиют, – тяжело, с частыми передыхами выдавливал из себя еще не старый годами Афанасий. – Негоже их бросать. А я вот – бросил… Не было никакой мочи там быть. Сколь раз приходил, сколь раз клялся себе – остаться, но не мог… До самого последнего часа, знать, помнить… Ох-хо-хо-хо-хо-о… Не приведи осподи пережить…

– Ты бы, Афанасий, не тревожил ребят, – попросила бывшая тут же Фекла. – Че им – за всех отвечать? Жить им надобно, жить своей жизнью.

– Замолчи, жана, – твердо проговорил Афанасий. – То наказ тяти мово, Ануфрия, и ежели судьба, дак пускай будет то, чему быть должно.

– Как знашь, отец, – поджала губы Фекла. – Тока я своим бабьим умишком разумею – не нада бы тревожить…

– Расскажи, отец, ослобони душу, – просил, не обращая внимания на мать, старший, Данила. – Будем знать и, може, хоть отродье тех шатунов сыщем. Поквитамся…

– Искать никого не нада, – предостерегал старый Афоня. – Не христианско это дело… А вот все болит душа, и где найдешь отродье-то?.. По вещам разве… У тяти нож был приметный, буланай, с насечкой на рукояти из корня лиственничного… Вроде как птица в полете… У мамы сдернули колечко серебряное – тож приметное, старинное, с буковками. Помню, сказывал тятя, писано было: «Аз есмь…» Даже посуду унесли, варначье племя, ни дна им ни покрышки…

– А было ль золото? – допытывался Данила. – Была ль жила и где она?..

– Да угомонитесь вы! – беспокоилась Фекла, имея на уме свою мысль – отвести сыновей от нехорошего дела. – Было б золотишко, дак и мы по-иному жили б…

Умирающий Афанасий на этот раз только глазами повел в ее сторону. Поняв внутреннее состояние мужа, Фекла убралась в куть.

– Ой, не знаю, сынки, не зна-аю… Тятю вить не сразу убили, изгалялись над им. Я прополз к нему в анбар, где он был заперт. Мал был я, под полом прополз – тятя бы не смог, да и слабый был он, калеченный. Ногу они ему перебили – боялись, верно, чтоб не ушел…

– Как убивали-то? – сотрясаясь, как в лихорадке, пытал Данила.

– Ой, сынки, я-то не видел, в печи сидел, не помня себя. Бичиком убивали. Вроде плетки бичик-то, тока подлиннее, хитро сплетенный из сыромятных ремешков. На конце, сказывал тятя, вплетенная же свинчатка, вроде поболе раза в два, чем картечина. Один из их быдто на цыгана смахивал, он-то и стегал. Кость лопалась от удара. Он-то наперво маму и ухандохал, потом ребятню. Старшего, Гаврилу, осьмнадцати годков, убил, када Гавря попробовал за маму заступиться. Прямо в височную кость ударил – мастер был, видно, энтот цыганюга. Тятю оставили, чтоб видел, тайну открыл. Золотишко-то припрятанное он им отдал сразу – надеялся, видно, что отстанут, семью не тронут. Но тем нада было знать про жилу, и он им поведал, да обманул их: не то место указал. Об энтим он мне в анбаре сказывал. «Шишь им на постном масле, – сказывал. – Пускай теперя поищут…»

– Боле ниче не сказывал? – будто торопил Данила, пугаясь, что отец кончится раньше, чем выговорится.

– Меня он отослал, наказав, как выбираться из выселок, куды идти. «В тебе, – сказывал, – наш род беловский. Войдешь в года, женишься, деток своих наделашь, но помни о нашей погибели мучеников. Еще наказал идти к сродственнице по маме Пелагее Ильинишне. Сестра ее, Агафья, живала в деревне. К ей я и подался. Принят был как родный сын. И будто Осподь меня вел: и ведмедя встренил, и другага лютага зверя повидел, но добрался. А вошед в года, перебрался в Корбой, чтоб ближе к выселкам, значица. Много раз хаживал в родные места и кажный раз чуял – не примают меня оне. Будто остерегают.

– А дед ниче не сказывал об убийцах? Не знал он их?

– Однова быдто бы знал – Фролка, сказывал. Фролка-варнак. Еще с ими два сына того, другого, были… Тот, другой, вроде как Митрофанка – Фрол его так быдто бы называл…

– Сучье племя, – скрипел зубами Данила. – Добраться бы…

– Ну а могилки где?

– Могилки-то?.. Ох-хо-хо-хо-хо-о…

Афанасий зашелся кашлем, долго молчал, потом еле слышно закончил:

– Они вить, гаденыши, мертвых в баню стаскали и подожгли баню-то. Следы заметали, яко звери матерые… Я на выселки первый раз пришел, када мне стукнуло осьмнадцать годков. И мой антирес был тот же – найти хоть следы родных мне людей. Стал разгребать пепелище, где стояла банька, и нашел черепа, кости, и докумекал – косточки тяти, мамы, троих братьев и двух сестренок. По счету черепов сходилось, что это они. Собрал я останки в холщовую тряпицу, вырыл за огородами общую могилку и схоронил. И крест поставил. И молитву сотворил. И клятву страшную себе дал, да не выполнил. Та страшная клятва и тянет меня раньше времени в могилу. Вы и меня тамоко схороните, подле единокровных моих сородичей.

– Тятя, назови клятву-то, назови… – пал перед отцом на коленки Данила, но Афанасий будто бы уже больше ничего не сказал.

Будто припорошенное снегом, заросшее седой щетиной лицо Афанасия Ануфриевича, выражавшее гримасу последнего усилия что-то сказать, мало-помалу размягчилось, вытянулось, обретя, к удивлению стоящих рядом сынов, выражение какой-то беспомощности, даже детскости, будто Афанасий вернулся в те незапамятные времена, когда ему было и всего-то семь годков, на коих и прервалось его детство на Ануфриевских выселках.

Дальше были раннее повзросление, постоянное истязание души жаждой отмщения, завершившиеся крахом надежд и ранней смертью: на белом свете Афанасий Ануфриевич Белов прожил чуть более сорока годов.

…Под ухом кукарекнул петух. Степан поднял голову, скользнул взглядом по сидящей на заплоте красноперой птице, глубоко вздохнул и направился в сторону поселкового магазина, купил поллитра водки. Вышел на невысокое крылечко, подумал и подался к фронтовому дружку своему Леньке Мурашову, с которым разошлись их пути-дороги как раз после того боя, во время которого Леньке раздробило коленку, с тех пор нога и не гнется. Тот оказался дома. К бутылке водки добавилась бутылка самогону, и домой Степан возвернулся в сумерках, бухнувшись на крытый дерматином диван с высокой спинкой и круглыми валиками боковых подушек.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации