Текст книги "Невероятные похождения Алексиса Зорбаса"
Автор книги: Никос Казандзакис
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Почему же, Зорбас?
– Эх… Страсть, и все тут!..
Дверь открылась, и шум моря снова ворвался в кофейню. От холода руки и ноги охватила дрожь. Забившись поглубже в свой угол и закутавшись в пальто, я ощущал несказанное блаженство. «И зачем ехать куда-то? Здесь так хорошо. O, если бы это мгновение длилось долгие годы!»
Я глянул на сидевшего напротив необычайного пришельца. Его глаз смотрел на меня: маленький, круглый и очень черный, с красными прожилками в белке. Я чувствовал, как он ненасытно ощупывает меня, пронзает насквозь.
– Ну а потом? – спросил я.
Зорбас снова пожал костлявыми плечами:
– Слушать еще не надоело? Может, сигаретой угостишь?
Я дал ему сигарету. Зорбас достал из жилета кремень и фитиль, высек огонь, и глаза его блаженно сощурились.
– Жена у тебя была?
– Разве я не человек, что ли? А «человек» значит «с изъяном». И я попался в ту же ловушку, куда попадались те, кто был до меня. Женился. Нашел беду на свою голову. Занялся хозяйством, дом построил, детишками обзавелся. Одно мучение. Но спасибо сандури.
– Дома играл, чтобы разогнать тоску?
– Эх, приятель, сразу видать, что ты не играешь ни на каком инструменте. Разве можно такую чушь нести? Дома – одни хлопоты: жена, дети. «Где взять поесть?» «Во что одеться?» «Что с нами завтра будет?» Ад кромешный! А для сандури нужен душевный настрой! Если жена скажет чего лишнего, разве душа может стремиться к сандури? Если голодные дети хнычут, разве об игре будешь думать? Сандури требует, чтобы все мысли были обращены только к нему. Понятно?
Я понял, что этот Зорбас и есть тот человек, которого я так долго искал и не мог найти. Животрепетное сердце, пламенные уста, широкая первозданная душа, еще не успевшая оторваться от матери-земли.
Такие понятия, как «искусство», «любовь к красоте», «чистота», «страсть», этот работяга умел выражать самыми простыми человеческими словами.
Я смотрел на руки, умевшие обращаться с киркой и сандури, – все в мозолях и порезах, обезображенные и порывистые. Нежно и бережно, словно раздевая женщину, они развязали узел и извлекли оттуда старое, отполированное временем сандури с множеством струн, с бронзовыми и перламутровыми украшениями и красной шелковой кистью на конце грифа. Грубые пальцы ласкали инструмент всюду, медленно и страстно, словно женщину. А затем опять укутали, как укутывают, защищая от холода, тело возлюбленной.
– Вот оно! – любовно прошептал Зорбас, снова бережно опуская сандури на стул.
Моряки между тем уже чокались стаканами и громко смеялись. Кто-то ласково потрепал капитана Лемониса по плечу:
– Ну и трухнул ты, должно быть?! Признавайся, капитан Лемонис! Одному Богу известно, сколько свечек обещал ты поставить святому Николаю!
Капитан нахмурил колючие брови:
– Клянусь морем, ребята: как увидел я перед собою Смерть, то ни о Богородице, ни о святом Николае и не подумал! Повернулся лицом к Саламину, вспомнил жену и крикнул: «Эх, Катерина, лежать бы сейчас с тобой в постели!»
Моряки снова разразились хохотом. Засмеялся и капитан Лемонис:
– Вот какая скотина – человек! Над ним уже архангел с мечом стоит, а он все о том же! Чтоб тебе пусто было, бесстыжий! – Он хлопнул в ладоши: – Эй, хозяин! Угости ребят!
Наставив свои огромные уши, Зорбас слушал. Он глянул сперва на моряков, потом на меня и спросил:
– О чем это «о том же»? Что это он такое говорит?
Затем, вдруг поняв, Зорбас встрепенулся и крикнул в восторге:
– Молодец! Этим морякам тайны ведомы: не зря они днем и ночью борются со смертью. – Он поднял свою огромную ручищу и сказал: – Впрочем, нас это не касается. Вернемся лучше к нашему разговору. Так что мне делать – остаться или уйти? Решай!
– Согласен, Зорбас! Согласен! – сказал я, едва сдерживаясь, чтобы не схватить его за руку. – Поедешь со мной. У меня на Крите лигнитная шахта: поставлю тебя старшим мастером. А по вечерам будем отдыхать вдвоем на песке: ни жены, ни детей, ни собаки у меня нет. Будем вместе есть и пить. А потом ты будешь играть на сандури.
– Это уже под настроение – слышишь? Под настроение. Работать на тебя буду сколько хочешь, рабом твоим буду! Но сандури – это совсем другое дело. Оно – зверь, который без свободы не может. Будет настроение – буду играть, даже петь буду. И танцевать зеибекикос, хасапикос, пендозалис[11]11
Зеибекикос – греческий народный танец, название которого связывают с зеибеками – отуреченным автохтонным населением античной Вифинии (северо-запад Малой Азии). Название танца передает его подчеркнуто воинственный характер. Хасапикос (досл. «мясницкий») – старинный и очень популярный греческий танец, по всей вероятности византийского происхождения (макелларикос). Интересное описание этого танца дает Шенье (мать знаменитого поэта А. Шенье), которая относит его ко временам Александра Македонского. Пендозалис (досл. «пять шагов») – типичный критский танец, распространенный поначалу в области Рефимно, а также в некоторых районах области Ханьи (с вариациями). В области Гераклейона и других районах Крита имел распространение вариант пендозалиса – приньянос.
[Закрыть], но только (условимся раз и навсегда!), только под настроение. Станешь заставлять – тут же меня потеряешь: уговор дороже денег! В этих делах (запомни!) я – человек!
– Человек? Что ты хочешь сказать этим?
– Ну, свободный.
– Хозяин! Еще один ром! – крикнул я.
– Два рома! – встрепенулся Зорбас. – Ты тоже выпьешь: нужно чокнуться! Шалфей с ромом дружбы не водят – так что ты тоже выпьешь рому! Чтобы дружба получилась.
Мы чокнулись. Уже совсем рассвело. Пароход дал гудок. Пришел лодочник, отвозивший на пароход мои чемоданы, и кивнул мне. Я поднялся, положил руку на плечо Зорбасу.
– Пошли. С Богом!
– И с дьяволом! – тихо добавил Зорбас.
Он наклонился, взял под мышку сандури, открыл дверь и вышел первым.
II
Море, осенняя нега, утопающие в свету острова, бессмертная нагота Эллады в прозрачном пеплосе мелкого дождика. Блажен тот, кто удостоился в жизни своей отправиться в плавание по Эгейскому морю.
Много радостей в этом мире – женщины, плоды земли, идеи, но бороздить ласковой осенней порой волны этого моря, произнося шепотом одно за другим названия его островов, – пожалуй, нет другого наслаждения, дарующего столько райского блаженства душе человеческой. Нигде более невозможно так легко и безмятежно перенестись из действительности в мечту: границы между ними тают, и палуба корабля – будь то даже самое утлое суденышко – покрывается лозами и кистями винограда. Воистину, здесь, в Греции, чудо – словно цветок, который просто не может не распускаться.
Около полудня дождь прекратился, и солнце, разъяв лучами облака, свежее и нежное, явилось из купели, лаская светом возлюбленные земли и воды свои.
Я стоял на носу корабля, наслаждаясь чудесным видением, простиравшимся до самой кромки неба и земли. На пароходе вместе со мной плыли пронырливые ромеи[12]12
Ромеи – средневековое и новогреческое (народное) название греков.
[Закрыть] – хитрющие глаза, умишки мелких торгашей, ссоры по мелочам, расстроенное пианино, ядовитые сплетни, зловредное, монотонное, провинциальное убожество. Так и хотелось схватить пароход одной рукой за нос, а другой – за корму, окунуть его в море и хорошенько встряхнуть, чтобы очистить от всякого рода живой заразы – людей, мышей и клопов, а затем порожним и промытым снова опустить на волну.
А иной раз приходило чувство сострадания – буддистского сострадания, холодного, словно итог сложных метафизических размышлений. Сострадания не только к людям, но и ко всему миру, который борется, взывает, рыдает, надеется и не видит, что все есть игра воображения некоего Ничто. Сострадания к ромеям, к пароходу, к морю, к самому себе, к предприятию по добыче лигнита, к рукописи «Будды», ко всей этой суетной игре теней и света, лишь на мгновение бередящей и оскверняющей воздух.
Я смотрел на Зорбаса, который стал в море бледным, как воск, и, насупившись, сидел поверх свернутых канатов на носу корабля. Он нюхал лимон и, наставив широкое ухо, ловил обрывки спора: один из пассажиров ратовал за короля, а другой – за Венизелоса[13]13
Элевфериос Венизелос (1863/4–1936) – крупнейший политический деятель Греции первой половины ХХ века, глава либеральной партии. Борьба сторонников Венизелоса с монархистами велась с 1916 года.
[Закрыть].
Зорбас тряхнул своей огромной головой, сплюнул и презрительно пробормотал:
– Старая песенка! Ни стыда ни совести!
– Это ты о чем, Зорбас? Что ты называешь старой песенкой?
– Да все это, вместе взятое, – королей, республики, парламенты и прочую дребедень!
Современность была для Зорбаса седой стариной – настолько он уже успел пережить ее в себе. Телеграф, пароход, железная дорога, расхожая мораль, родина и религия – все это, конечно же, было для него старой песенкой. Душа его намного опережала окружающую действительность.
Скрипели снасти, плясали берега, женщины стали желтыми, как лимон. Не полагаясь более на свое оружие – косметику, заколки да гребни, – с бледными губами и посиневшими ногтями, они напоминали кур, с которых ощипали перья и к тому же не их собственные – ленточки, накладные брови, накладные мушки и корсеты. Теперь, когда их тянуло на рвоту, они вызывали только чувство отвращения и жалости.
Зорбас тоже пожелтел, затем позеленел. Его искрометный ум явно потускнел. Только к вечеру глаза его снова вспыхнули.
– Дельфины! – вдруг радостно закричал Зорбас, указывая рукой на двух крупных животных, которые прыжками неслись наперегонки с кораблем.
– Что у тебя с пальцем, Зорбас? – воскликнул я, только тогда впервые обратив внимание, что указательный палец на его левой руке обрублен у фаланги.
– Ничего! – ответил он, обидевшись, что я не обрадовался должным образом дельфинам.
– Машина оттяпала? – не унимался я.
– Какая там машина! Сам обрубил.
– Сам? Зачем?
– Тебе этого не понять, хозяин, – сказал он, пожав плечами. – Я уже говорил, что нет профессии, которой я не попробовал. Случилось мне и гончарным делом заняться. Это ремесло любил я без памяти. Представляешь: берешь пригоршню глины и делаешь из нее все, чего только душа пожелает! Фррр! Круг и глина летят, как шальные, а ты сидишь над ними и говоришь: сделаю-ка я кувшин, сделаю тарелку, сделаю светильник, самого черта сделаю! Вот что значит – быть человеком! Свобода!
Зорбас позабыл о донимавшем его море, не грыз больше лимон, взгляд его прояснился.
– Ну а с пальцем что ж?
– Мешал работать на круге: путался то и дело, досаждал задумке. Взял я тогда топор…
– Больно не было?
– Как же не было?! Я что, бревно, что ли? Конечно было, как и всякому человеку. Но он мешал работать, и пришлось отрубить. Так-то!
Солнце зашло, море слегка успокоилось, облака рассеялись. В небе засияла звезда Венера. Я смотрел на небо, на море и думал… Любить столь сильно, чтобы взять топор, подвергнуть себя мучению и отрубить… Но я скрыл волнение и, засмеявшись, сказал:
– Плоха эта система, Зорбас! Так вот и один отшельник, если верить житиям, увидал как-то женщину, впал в соблазн и схватился за топор…
– Да пропади он пропадом! – прервал Зорбас, догадавшись, чту я хотел сказать. – Это отрубить?! Да чтоб он сгинул, придурок! Это благословенное, никогда помехой не бывает…
– Неужели? – не унимался я. – Бывает, и даже очень…
– Чему?
– Тому, чтобы войти в Царство Небесное.
Зорбас искоса насмешливо глянул на меня:
– Да это же, недотепа, и есть ключ от кущей райских!
Подняв голову, он пристально посмотрел на меня, словно стараясь понять, чту я думаю о загробной жизни, о Царстве Небесном, о женщинах и попах, но, видать, был не в силах понять еще многих вещей, а потому задумчиво покачал своей седой, словно изъеденной шашелем, головой и сказал:
– Скопцам дорога в рай заказана!
И погрузился в молчание.
Устроившись поудобнее в каюте, я взял книгу – властителем моих дум все еще был Будда – и принялся читать «Разговор Будды с пастухом», в последние годы дававший душе моей покой и уверенность.
«Пастух. Еда моя готова, овцы доены, хижина на запоре, огонь горит в очаге. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!
Будда. Нет мне боле нужды в еде и молоке, ветры – моя хижина, угас мой очаг. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!
Пастух. Есть у меня волы, есть и коровы, есть луга, от отца унаследованные, есть и бык, покрывающий телок. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!
Будда. Нет у меня ни волов, ни коров. И лугов нет. Ничего нет у меня. И не боюсь я ничего. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!
Пастух. Есть у меня молоденькая пастушка, покорная и верная. Уже годы прошли, как она – жена моя, и любо мне играть с нею по ночам. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!
Будда. Душа у меня покорная и верная. Вот уже годы, как закаляю я ее и учу играть со мною. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!»
Я слушал эти голоса, мало-помалу погружаясь в сон. Снова поднялся ветер, и волны разбивались о стекла иллюминатора. Я покачивался, как бы и обладая телом, и в то же время растворяясь легкой дымкой, где-то между сном и явью. Волны перешли в сильную бурю, которая затопила луга, а волы, коровы и бык утонули. Ветер сорвал с хижины крышу, задул очаг, женщина издала вопль и замертво рухнула в грязь. Пастух затянул причитания, кричал, но разобрать слова было невозможно. Он все кричал, а я все глубже погружался в сон – плавно, словно рыба в море.
Когда я проснулся на рассвете, Великий остров простирался справа, суровый и гордый, и умиротворенные горы вырисовывались сквозь дымку в лучах утреннего солнца. Сочно-синее море клокотало вокруг.
Закутавшись в толстое коричневое одеяло, Зорбас пожирал глазами Крит. Взгляд его метался с гор на равнину, а затем внимательно ощупывал побережье. Казалось, эти места были знакомы ему, и теперь он мысленно с радостью вновь прохаживался по ним.
Я подошел к Зорбасу, положил руку ему на плечо и сказал:
– Судя по всему, тебе уже приходилось бывать на Крите, Зорбас. Ты разглядываешь его как старого знакомого!
Зорбас безразлично зевнул. У него не было ни малейшего желания поддерживать разговор.
Я засмеялся:
– Лень разговаривать, Зорбас?
– Нет, не лень, хозяин. Трудно.
– Трудно?
Зорбас ответил не сразу. Его взгляд снова медленно заскользил по берегу. После ночи, проведенной на палубе, с его седых курчавых волос капала роса. Глубокие морщины на его щеках, на подбородке и на шее просвечивались теперь солнечными лучами до самого дна.
Наконец толстые обвислые, как у козла, губы Зорбаса шевельнулись.
– Утром мне трудно рот раскрыть. Не могу разговаривать. Прошу прощения.
Он замолчал и снова уставился своими круглыми глазами в критские берега.
Зазвенел гонг, приглашая к утреннему кофе. Помятые, бледно-зеленые образины стали выползать из кают. Женщины со свисающими набок, готовыми развалиться прическами, пошатываясь, пробирались от столика к столику, источая запах рвоты и духов, с помутневшим взглядом, испуганным и обалдевшим.
Сидя напротив меня, Зорбас с животным наслаждением потягивал кофе, мазал хлеб маслом и медом и ел. Лицо его прояснилось, успокоилось, очертания рта стали мягче. Я тайком наблюдал, как он мало-помалу освобождается от дремы и молчания, а глаза его начинают играть.
Зорбас закурил сигарету, блаженно затянулся, и из его волосатых ноздрей заклубился голубой дымок. Он подогнул под себя правую ногу, уселся по-восточному и теперь был уже в состоянии вести разговор.
– Приходилось ли мне бывать на Крите? – начал он, смотря прищуренными глазами в окно на Псилорит[14]14
Псилорит (античная Ида) – гора в центральной части Крита с самой высокой вершиной на острове (Тимиос Ставрос – 2,456 м).
[Закрыть]. – Да, я здесь не впервой. В девяносто шестом я был в полном расцвете сил. Волосы и борода у меня были такими, какими их создала природа, – черными как смоль, а во рту – все тридцать два зуба, и когда я напивался, то съедал закуску вместе с тарелкой. И надо ж было нечистому устроить так, что в ту пору Крит снова поднялся!
Был я тогда бродячим торговцем. Ходил по македонским селам, продавал всякую мелочь, брал вместо денег сыр, шерсть, масло, кроликов, кукурузу, перепродавал и зарабатывал вдвойне. На ночь останавливался в каком-нибудь селе: места, где переспать, я знал, потому что нет села, в котором не сыщется сердобольной вдовы – спасибо ей! Давал я ей моток ниток, гребень или платок (черный, разумеется, в память о покойнике) и спал с ней. Дешево!
И дешево было, и жизнь была прекрасная, хозяин! Но дьявол не дремлет, и Крит снова взялся за ружье. Ах, чтоб тебе неладно было! – говорю я. И когда этот Крит оставит нас наконец в покое! Бросил я нитки и вдов, взял ружье и вместе с другими повстанцами отправился на Крит.
Зорбас умолк. Мы проплывали мимо тихой песчаной бухты: набегавшие волны плавно ложились на ее изгиб, даже не разбившись, и оставляли только легкую пену на песке. Тучи рассеялись, светило солнце, и суровый Крит умиротворенно улыбался.
Зорбас посмотрел на меня, насмешливо прищурив глаза:
– Ты, наверное, думаешь, хозяин, что сейчас я стану рассказывать, сколько турецких голов отрезал и сколько турецких ушей заспиртовал, как было тогда в обычае на Крите? Выкинь это из головы – надоело, да и стыдно. И что это за безумие было, думаю я сейчас, когда набрался ума-разума, что за безумие было бросаться на человека, который ничего плохого тебе не сделал, грызть его, отрезать нос и уши, вспарывать живот, да еще звать Бога на помощь – иными словами, чтобы Он тоже отрезал носы и уши и вспарывал животы? Но тогда кровь во мне так и кипела – разве до рассуждений было?! Чтобы рассуждать мудро да по совести, нужны покой, преклонные годы и беззубый рот. Беззубому легко говорить: «Постыдитесь! Не кусайтесь!» Но если у тебя все тридцать два зуба… В молодые годы человек – хищный зверь, лютый зверь-людоед!
Зорбас тряхнул головой.
– Ягнят, кур, поросят он тоже жрет, но пока не сожрет человека, не насытится, – добавил Зорбас, раздавив сигарету в блюдечке для кофе. – Не насытится! Ты вот, высокообразованный, что ты на этот счет думаешь?
Он оценивающе окинул меня взглядом и, не дожидаясь ответа, продолжал:
– Ничего не думаешь? Конечно же, понимаю: тебе не приходилось ни голодать, ни убивать, ни грабить, ни прелюбодействовать – откуда ж тебе знать жизнь?… Мягкие мозги, изнеженное тело… – процедил Зорбас с явным презрением.
Мне стало стыдно за мои не знавшие труда руки, аристократически бледное лицо, беспечную жизнь.
– Ну да ладно! – сказал Зорбас, снисходительно проведя по столу ладонью, словно стирая тряпкой написанное. – Ладно! Об одной-единственной вещи хочу тебя спросить: ты, видать, прочел кучу книг, может быть, знаешь…
– Что, Зорбас? Говори…
– Во всем этом, хозяин, сокрыто какое-то чудо… Непостижимое чудо, от которого голова идет кругом. Все эти подлости, грабежи и убийства дали Криту принца Георгия[15]15
Георгий, принц Греческий, 13 декабря прибыл на Крит в качестве Верховного регента Автономного Критского государства (по предложению России) и оставался таковым до 1906 года.
[Закрыть] – дали свободу!
Зорбас смотрел на меня, ошарашенно выпучив глаза.
– Таинство! – прошептал он. – Великое таинство! Стало быть, для того, чтобы свобода пришла в этот мир, нужно столько крови и мерзостей? Потому что, если я начну перечислять, сколько за мной числится крови и мерзостей, у тебя волосы встанут дыбом. И что же после всего этого? Свобода! Вместо того чтобы испепелить нас небесным огнем, Бог даровал нам свободу! Ничего не понимаю!
Он смотрел на меня, словно взывая о помощи. Видать, это таинство мучило его, а он все не мог понять, что к чему.
– Понимаешь, хозяин? – взволнованно спросил Зорбас.
Что тут было понимать? Что я мог сказать ему? Что не существует того, что мы называем «Бог»? Или что Богу нравятся убийства и мерзости? Или что то, что мы называем убийствами и мерзостями, необходимо, чтобы мир пребывал в борьбе и тревоге?..
Но для Зорбаса я нашел другой ответ:
– А как же цветок прорастает из навоза и грязи и питается ими? Представь себе, Зорбас, что навоз – это человек, а цветок – свобода…
– А семя! – стукнул кулаком по столу Зорбас. – Чтобы цветок вырос, нужно семя. Кто бросил это семя в наши грязные утробы? И почему это семя не прорастает цветком благодаря добру и честности, а нуждается в крови и грязи?
– Не знаю, – ответил я, качнув головой.
– А кто знает?
– Никто.
– Ну если так, – вскричал Зорбас в отчаянии, дико озираясь вокруг, – на кой тогда все эти пароходы, машины да пристегивающиеся воротнички?!
Пившие кофе за соседним столиком измученные морем пассажиры оживились, предвкушая скандал, и повернулись к нам.
Из брезгливости, что его подслушивают, Зорбас понизил тон:
– Пошло оно все к дьяволу. Когда я думаю об этом, хочется крушить все, что только под руку подвернется, будь то стул или лампа, или биться головой о стену. Но разве от этого хоть что-нибудь становится понятнее? Как бы не так! Только плачэ за поломанные вещи или иду в аптеку бинтовать голову. А если при этом еще и Бог есть, тогда дело совсем дрянь! Сидит себе на небе, потешается надо мной и давится со смеху.
Зорбас резко махнул рукой, словно прогоняя назойливую муху.
– Шут с ним со всем! – сказал он устало. – Вот что я хотел тебе сказать: когда прибыл разубранный флагами корабль, стали палить из пушек, и принц ступил на землю Крита… Приходилось тебе видеть, как весь народ разом сходит с ума при виде свободы? Нет? Ну тогда, несчастный ты мой хозяин, слепым ты родился, слепым и помрешь! А я – даже если тысячу лет доведется прожить и только клочок тела от меня останется – никогда не забуду того, что видел в тот день. Если бы каждому человеку было дано выбирать себе на небесах рай по собственному желанию – а только таким и должен быть рай! – я бы сказал Богу: «Пусть, Боже, раем моим будет Крит, весь в миртовых ветвях да флагах, и пусть вечно длится то мгновение, когда нога принца Георгия ступила на землю Крита… Ничего другого мне не нужно!»
Зорбас снова умолк, подкрутил ус, наполнил стакан холодной водой – так, что через край потекло, и одним махом осушил его.
– Что же было тогда на Крите? Рассказывай, Зорбас!
– Разве это можно передать словами? – Зорбас снова рассердился. – Что ни говори, а мир наш – таинство, и человек в нем – грубая скотина. Грубая скотина и великий бог. Приехал вместе со мной из Македонии один душегуб – комитадзис по имени Йоргарос. Каких только зверств он не творил, грязный кабан! Так вот: тогда он рыдал навзрыд. «Чего ты плачешь, Йоргарос? – спрашиваю, а у самого – слезы ручьями. – Чего разревелся, свинья?» А он прижался ко мне, целует меня и плачет, словно дитя малое. Потом этот скряга вытащил кошель, ссыпал себе в подол золотые лиры, награбленные у убитых турок и в домах, по которым он прошелся, и принялся швырять их пригоршнями в воздух. Понятно, хозяин? Вот что значит свобода!
Я встал, поднялся на мостик и подставил лицо порывам свежего ветра.
«Вот что значит свобода, – думал я. – Быть одержимым страстью к золотым лирам и вдруг преодолеть эту страсть и пустить все свое состояние по ветру!
Освободиться от одной страсти, повинуясь другой – более возвышенной… Но не рабство ли это? Жертвовать собой ради идеи, ради своего народа, ради Бога? А может быть, насколько выше наш господин и длиннее цепь в его руке, ровно настолько шире пространство, отведенное нам для прыжков да забав, и мы умираем, так и не добравшись до края его, и называем это свободой?
После полудня мы добрались до наших песчаных берегов. Мелкий белый песок, олеандры еще в цвету, смоковницы, цератонии, а поодаль справа – невысокая, пепельного цвета, лишенная растительности горка, напоминающая лицо лежащей женщины, под подбородком у которой и на шее просматривались коричнево-черные жилы лигнита.
После дождя дул ветер, взбитые облака быстро проплывали по небу, делая землю более тусклой и тем самым придавая ей особую прелесть. А другие облака рассерженно поднимались в небесные выси. Солнце то исчезало, то появлялось снова, отчего лик земли то прояснялся, то мрачнел, словно был живым и охвачен волнением. На минуту я остановился среди песков и огляделся вокруг. Святое одиночество было передо мной – отравляющее и очаровывающее, словно пустыня. Буддистская песнь сирен доносилась с земли, завладевая всем существом моим. «Когда же, наконец, уйду я в пустыню – без спутника, в полном одиночестве – и только святая уверенность, что все есть сон, будет пребывать со мной? Когда в рубище, избавившись от желаний, отправлюсь я радостно на гору? Когда, видя в теле моем лишь болезнь, убийство, старость и смерть, свободный, без страха, исполненный радости, уйду я в лес? Когда? Когда? Когда?»
Зорбас подошел, держа под мышкой сандури.
– Вот лигнит! – сказал я, чтобы скрыть волнение, и указал рукой на лежащую женщину.
Но Зорбас только насупил брови, даже не глянув на меня.
– Не сейчас, хозяин. Пусть сперва земля остановится, дьявол ее побери! – качается, окаянная, как палуба. Пошли скорей в село!
И он зашагал, широко расставляя ноги, словно циркуль.
Два босых сельских мальчугана, загорелые, как арапчата, подбежали и подхватили наши чемоданы. Толстый голубоглазый таможенник курил наргиле в бараке, выполнявшем роль таможни. Он искоса глянул на нас, не спеша прошелся взглядом по чемоданам, приподнялся было со стула, собираясь встать, но поленился и, вяло подняв кожаный рукав наргиле, сказал сонно:
– С приездом!
Один из мальчуганов приблизился ко мне, блеснул черными, как спелые маслины, глазами и сказал:
– Болван материковый! Лень одолела!
– А критян что ж, лень не одолевает? – спросил я.
– Одолевает… Одолевает… – ответил маленький критянин. – Но иначе…
– Село далеко?
– Рядом! Всего один ружейный выстрел! Вон там – за садами, в балке. Село, господин, что надо! Бог его всем одарил: цератонии, душистые травы, маслины, вино. А вон там, на песках, растут огурцы – самые ранние на Крите. Ветер с Африки помогает им расти: спишь ночью на баштане и слышишь – крр… крр… крр… растут, значит.
Зорбас шел впереди, все еще покачиваясь, словно не в себе.
– Держись, Зорбас! – крикнул я. – Мы уже у цели, не бойся!
Мы шли быстро. Земля была перемешана с песком и ракушками. Иногда попадались солянка, заросли камыша, ядовитый коровяк. Парило. Облака опускались все ниже, воздух тяжелел. Путь наш проходил мимо разлогой смоковницы. Ствол ее разошелся надвое, образовав запутанные сплетения ветвей, и от старости в стволе уже стали открываться дупла. Один из мальчуганов, тащивших чемоданы, остановился, поднял кверху лицо и сказал, указывая на старое дерево:
– Смоковница архонтовой дочки![16]16
Архонт (досл. «правитель») – в Новой Греции лицо знатного происхождения или занимающее видное общественное положение (в деревнях – сельские старейшины).
[Закрыть]
Я остановился. На Крите с каждым деревом, с каждым камнем связана какая-нибудь трагическая история.
– Архонтовой дочки? Почему?
– Во времена моего деда дочь архонта влюбилась в пастушка. А отец ее был против. Дочка плакала, убивалась, но старик ни в какую! И вот как-то вечером исчезли влюбленные. Искали их день, другой, третий, целую неделю – те как сквозь землю провалились. Но дело было летом, потянуло смрадом, люди пошли на запах и нашли их под этой вот смоковницей уже гниющими, в обнимку друг с другом. Понятно? По смраду нашли! Фу! Фу!
Мальчуган громко засмеялся.
Стало слышно деревню: лаяли собаки, пронзительно кричали женщины и петухи, возвещавшие перемену погоды. В воздухе стоял запах хмельных жмыхов, идущий из котлов, в которых варили ракию.
– Вот и село! – закричали ребятишки и убежали прочь.
За песчаным холмом показалась вскарабкавшаяся по балке деревенька. Приземистые выбеленные домишки с террасами льнули друг к дружке, напоминая своими чернеющими окнами с открытыми ставнями застрявшие между камнями черепа.
Я подошел к Зорбасу и, понизив тон, сделал ему внушение:
– Послушай, Зорбас, здесь, в селе, нужно вести себя как следует. Чтобы нас ни в чем не заподозрили, Зорбас! Давай покажем, что мы – серьезные люди, предприниматели; с этой минуты я – хозяин, ты – старший мастер. С критянами, знаешь, шутки плохи: они с первого взгляда определяют, где у тебя слабое место, клеят ярлык, и потом уже ничего не поделаешь – бегаешь, как собака с жестянкой на хвосте.
Зорбас задумался, теребя себя за усы.
– Вот что скажу я тебе, хозяин, – изрек он после некоторого молчания. – Если здесь есть какая-нибудь вдова, бояться нечего. Ну а если нет…
На околице села появилась одетая в рубище нищенка с протянутой рукой – загорелая дочерна, засаленная, с толстыми волосами над верхней губой.
– Эй, куманек! – позвала она Зорбаса. – Куманек! Душа у тебя есть?
Зорбас остановился с серьезным видом:
– Есть.
– Ну тогда дай пять драхм!
Зорбас вытащил из-за пазухи вконец обветшалый кошель:
– Держи!
Его пожелтевшие от курева губы затряслись от смеха.
– Здесь, видать, очень дешево. Душа – пятак!
Деревенские собаки напустились на нас, женщины высовывались из окон, дети с улюлюканьем бежали следом, подражая кто собачьему лаю, кто – автомобильным гудкам, а некоторые забегали вперед и смотрели на нас широко раскрытыми от возбуждения глазами. Мы добрались до сельской площади: два огромных тополя с грубыми стволами, скамейки вокруг, а напротив – кофейня с крупной выцветшей надписью: «КОФЕЙНЯ МЯСНАЯ ЛАВКА ЦЕЛОМУДРИЕ».
– Почему ты смеешься, хозяин? – спросил Зорбас.
Ответить я не успел, потому что из кофейни-мясной выскочило несколько здоровых мужиков в голубых шароварах с красными поясами:
– Привет, старики! Давайте к нам, пока ракия не остыла! Тепленькая, прямо из котла!
Зорбас прищелкнул языком и подмигнул:
– Ну что, хозяин? Пропустим по одной?
Мы выпили – будто огонь заглотнули. Хозяин кофейни-мясной – бодрый, энергичный старик – вынес нам стулья.
Я задал вопрос относительно жилья.
– Ступайте к мадам Ортанс! – крикнул кто-то.
– Француженка? – удивился я.
– А черт ее знает! Чего она только не повидала. Здорово гульнула на своем веку, а теперь на старости лет бросила здесь якорь и открыла гостиницу.
– И конфеты продает! – поспешил добавить мальчишка.
– Пудрится и красится! – крикнул другой. – Носит ленту на шее. И попугай у нее есть…
– Вдова? – спросил Зорбас. – Вдова?
Ответа не последовало.
– Вдова? – снова спросил он с вожделением.
Хозяин кофейни собрал в пригоршню свою густую седую бороду:
– Сколько здесь волос, приятель? Сколько, а? Вот по стольким мужьям она и вдовствует. Понятно?
– Понятно, – ответил Зорбас и облизался.
– Смотри, как бы и тебя вдовцом не сделала! Будь начеку, приятель! – воскликнул жизнерадостный старик, и все захохотали.
Хозяин кофейни снова вышел, на этот раз уже с угощением – ячменным бубликом, свежим сыром, грушами.
– Ну будет вам! Оставьте людей в покое! Что еще за мадамы-размадамы – у меня остановятся!
– Нет, я их к себе возьму, Контоманольос! – сказал старик. – Детей у меня нет, а дом большой. Места хватит.
– Извини, дядюшка Анагностис! – прокричал хозяин кофейни, наклонившись к самому уху старика. – Я первым предложил.
– Возьми себе одного, а я – другого, – сказал Анагностис. – Старика возьму.
– Какого еще старика?! – спросил Зорбас, и глаза его зло сверкнули.
– Мы вместе будем, – сказал я, жестом успокаивая Зорбаса. – Вместе. Пойдем к мадам Ортанс.
– Добро пожаловать! Добро пожаловать!
Маленькая, пухленькая женщина с русыми волосами цвета выгоревшего льна и с поросшей щетиной бородавкой на подбородке, жеманясь и прихрамывая, вышла из-за тополей с распростертыми объятиями. На шее у нее была красная бархатная лента, щеки покрыты лиловой пудрой, а над челом взмывал игривый локон, придавая ей схожесть с Сарой Бернар, когда та уже в летах играла Орленка[17]17
Сара Бернар (1844–1923) – знаменитая французская актриса. В продолжение всего 1900 года (т. е. в возрасте 56 лет) Сара Бернар с необычайным успехом играла заглавную роль в драме Э. Ростана «Орленок», посвященной сыну Наполеона Великого.
[Закрыть].
– Наше почтение, мадам Ортанс! – ответил я, склонившись, чтобы поцеловать ей руку в неожиданном приливе хорошего настроения.
Жизнь вдруг явилась передо мной во всем своем блеске, словно сказка, словно некая комедия Шекспира – «Буря», например. Промокшие до костей после невообразимого кораблекрушения, мы высадились на берегу чудесного острова и пришли торжественно приветствовать его обитателей. Мадам Ортанс казалась мне королевой острова, своего рода блестящей усатой тюленихой, вот уже тысячи лет валяющейся на здешних пляжах, – наполовину сгнившей, напомаженной и радостной. За ней виднелся многоглавый, весь в засаленных волосах веселый Калибан – народ, взирающий на свою королеву с презрением и восторгом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?