Текст книги "День числа Пи"
Автор книги: Нина Дашевская
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Нина Дашевская
День числа Пи
© Дашевская Н., текст, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательский дом “Самокат”», 2018
* * *
День числа «пи»
Меня зовут Лёва, я из Москвы, я школьник. Это по английскому задание, написать по образцу. Считается самым важным именно это: кто ты, откуда… Хотя на самом деле важно именно то, что я Лёва. Именно этот набор звуков обозначает меня. Вот это сочетание звуковых волн: мягкое «ль», твёрдое «в»… Хотя «в» никогда не бывает таким уж твёрдым. Звуки мягкие, а имя суровое: «Лев». Если бы у меня было другое имя, я был бы другим. Может быть, не таким странным.
То есть странный не я, а люди вокруг. Но их большинство; так что приходится играть по их правилам.
Смотрите сами: если в моём классе всего два человека пишут без ошибок, ставят запятые в правильных местах… это значит, мы с Соней ненормальные или все остальные?
Или на математике сегодня объясняли: любое число в нулевой степени равно единице. Это логично: если умножить его на себя, то оно станет само собой, в первой степени.
Никто не понял, кроме меня. Это значит, я псих, да? Я и учитель, нас двое.
Что ж, тогда я не хочу быть нормальным.
* * *
В нулевой степени мы все одинаковые, равны единице. И нужно нас умножить на самих себя. Тогда мы станем собой и будем все разные. Очень красиво и понятно, всё совпадает; у чисел такой понятный и человеческий мир. Очень разумный и с ясными правилами. А если возвести меня в отрицательную степень…
– Лёва! Что опять случилось?!.
– А?
Дедушка. Вышел меня встречать, будто я сам не дойду из школы.
– Лёва, Лёва, тебя что, опять били?..
– Никто меня не бил.
Это правда. Я точно помню, что меня не били. Кажется, я сам его двинул. Ну, так. Потому что Комлев идиот и по-другому не понимает. Но точно не помню вообще. Неинтересно же думать про такое; я и забываю сразу.
– Значит, меня опять в школу вызовут? – вздыхает дедушка.
– Знаешь, – говорю я, – чему равно любое число в нулевой степени?
– Единице, – отвечает дедушка и почему-то опять вздыхает.
Ну вот, нас трое. Дедушка, наш математик и я.
А Комлева я возвёл в отрицательную степень. Я бы его с удовольствием разделил на ноль, но это невозможно. В математике очень чёткие правила, в отличие от мира людей; и если что невозможно, то невозможно окончательно.
* * *
Дедушка читает книгу. Он читает совсем не так, как я: он умеет сидеть за столом. У него дальнозоркость, и книга должна лежать далеко, на вытянутой руке.
«…И оно не душа, не разум, не воображение, не мнение, не число, не сущность, не вечность, оно не тьма и оно не свет, оно не ложь и не истина.
До меня долетел пасмурный обмен репликами между парнем в очках и девицей, увы, без очков.
– Это маятник Фуко, – говорил её милый. – Первый опыт проводили в погребе в 1851 году, потом в Обсерватории…»
– Лёва!
– Что?..
– Ты ничего не замечаешь? – спрашивает дедушка.
– А что такого?..
– Во-первых, это моя книга. Ты влез без разрешения и твоя голова мне мешает. Ты не видишь, что мне неудобно?.. Во-вторых, ты перевернул страницу, а я ещё не дочитал. Вообще это свинство. Я же тебе не мешаю, когда ты читаешь!
– Извини, – говорю я. Ну вот, он и не сердится; я недавно научился говорить это «извини», и правда, решает многие проблемы, как оказалось. – А что такое маятник Фуко?
– Я читаю, – говорит дедушка. – Потом напомни мне, объясню про маятник.
– Когда потом?
– Через тридцать четыре минуты, – вздыхает дедушка.
Чего он всё вздыхает?
– Лёвка! Это ещё что такое, не переоделся до сих пор! А руки помыл? Нет! Миша! И ты тоже, ну что мне с вами делать, читают сидят, один другого лучше, что старый, что малый! Я же вас десятый раз зову, остыло уже всё! А если я буду читать, что тут будет?!.
– Не десятый, – говорю я. Но тихо. Я же понимаю вообще-то: круглые числа – это такой оборот речи. Она могла бы сказать «тысячу раз уже вас звала», а на самом деле всего пять или шесть.
– Вилки достань, – говорит бабушка.
Я достаю три штуки, раскладываю.
– Лёвка! Ну что ты за человек, кто же вилкой суп ест!
– Ты же сама сказала – вилки…
– Я имела в виду ложки, ты что, сам не видишь? Своей головы нет? С ума сойдёшь с вами…
Поди разбери. Бабушка, кстати, часто путает слова. То есть не путает, а просто использует их по-другому; дедушка прекрасно её понимает. «Миша, принеси мне шубу!» – просит она, и дедушка приносит ей зелёную кофту, глазом не моргнув. А в другой раз она просит кофту, а дедушка приносит ей очки.
И всегда угадывает.
Я думаю, что вот эти звуковые волны – слова – нужны, когда люди друг друга плохо знают. А дедушка с бабушкой понимают друг друга на каком-то другом уровне, им слова не нужны. То есть нужны не для передачи информации, а для чего-то другого.
Сказать просто: «Ты здесь, ты меня слышишь?» – «Да». Только и всего. Остальное они знают и так.
Они живут вместе пятьдесят два года, три месяца и четырнадцать дней.
То есть если брать в процентном соотношении – я у них совсем недавно.
* * *
Я мою посуду. У меня есть специальный алгоритм: сначала тарелки, от большой к маленьким. И воду потом из верхней в следующую выливать… В нижней набирается много. Потом ложки. У ложек тоже есть порядок, как их раскладывать потом. Чашки – самое простое, поэтому последнее.
– Лёвка, давай я сама, чего ты возишься?..
Я не вожусь. Я должен закончить. И я знаю, почему бабушка меня торопит. Она хочет побыстрее оказаться в чистой кухне, она не может, когда не чисто; она тогда говорит: «У меня болит кухня». Я этого не понимаю, но верю, что у неё так.
А потом она совершенно отдельно, в чистоте и тишине сварит себе кофе и будет слушать Шуберта, без нас.
Мы очень разные, в нашей семье у всех свои странности. Дедушка любит книги. А бабушка любит музыку. Про меня они думают, что я люблю цифры; но это не совсем так.
Время после обеда и посуды – бабушкино личное. С ней нельзя разговаривать, ни о чём спрашивать, шуметь. Такое правило: она слушает музыку. Всё.
Я редко встречал людей, кто умел бы так слушать. Конечно, в концертном зале – понятно: все сидят и слушают. Но если в записи – дома, скажем, или на улице – люди всегда делают что-то ещё: разговаривают, читают, куда-то идут. Бабушка и сама часто делает всякие домашние дела под музыку; но это в другое время. А сейчас она просто сидит и слушает. И смотрит, как закипает кофе.
Потом пьёт его.
Смотрит в окно и слушает музыку. Организованные сочетания разных звуковых волн.
Мне можно быть на кухне, только молча. А не говорить очень трудно, поэтому чаще всего я ухожу и слушаю через стенку.
Сегодня Шуберт, я видел обложку диска.
Дедушка читает.
Я сажусь делать уроки. Но они не лезут мне в голову, я думаю о музыке.
Дело именно в организации времени. Музыка структурирует время с помощью звуковых волн. Как это устроено?
У меня так называемый абсолютный слух. То есть я слышу все звуки нотами, могу сказать, где соль, а где фа-диез. Я раньше думал, у всех так, это как цвет: ведь обычно люди легко отличают синий от зелёного, например. Есть, конечно, множество оттенков, и их различают не все. Но всё же нет ничего удивительного, когда человек говорит: этот цвет – точно такой, как у моей машины. Или светлее. Или темнее, – это никого не удивляет; а умение различать звуки по названиям, оказывается, редкость.
Причём они бывает разные: скажем, высокое «ля» или низкое. У меня долгое время был камертон, маленькая металлическая вилочка с двумя зубцами; мне очень нравилось, что я могу в любой момент ударить его обо что-то или просто сжать зубцы, а потом отпустить. И поднести камертон к уху, и всегда услышать ровно то, что ожидаешь: звук «ля» первой октавы.
Куда он делся, кстати, этот камертон? Не знаю даже. Я этот звук могу теперь в голове вызвать без всякого камертона. Колебание звуковых волн – 440 герц.
Физики измеряют звук в герцах: это количество колебаний в секунду. Бывает «ля» чуть выше: 442, например. Или ниже: это в старинной музыке, 405 или 407, скажем. Звук «ля» поднялся за несколько веков, жизнь ускоряется, музыка это отражает.
Но про герцы думают только физики и настройщик. А музыканты обычно не думают. Они берут два звука вместе и слушают: звучит красиво, чисто. А на самом деле колебания звуков вписываются в математические формулы. Математика объясняет всё.
Во времена Пифагора музыка относилась к наукам. Точным.
Первобытные люди пели как хотели. Ну, как умели. Слушали, слушали и привыкли: вот это звучит хорошо, правильно, а это неправильно, фальшиво. А потом музыка усложнилась, появились и музыкальные теоретики. Им обязательно нужно всё разложить по полочкам, придумать новые слова: тоника, субдоминанта… Да не в словах дело! Просто вот поняли люди, что звуковые волны между собой в строгих математических отношениях. Есть такое понятие: гармония.
Скажем, в китайской музыке или где-нибудь в Африке правила другие. Но смысл в том, что они всегда есть. Человеческие уши отслеживают, подчиняются ли звуки правилам гармонии. Если нет – люди кричат, что это фальшиво, некрасиво и даже отвратительно.
Значит, нарушены математические соотношения.
Но бывает, композитор специально ломает готовые формулы, чужие системы. Выходит из клетки гармонии и придумывает своё. Свою систему, свой мир. Тогда большинство слушателей, привыкших к старым границам, говорит: о, это ужасно! он не играет, а вытирает с клавишей пыль!.. Это про Прокофьева так говорили, например.
А несколько человек слышат: это новая система. Непривычная, но она есть: это не хаос, а новая организация звуков. И тогда через много лет, когда человечество привыкает к новому, этот композитор становится любимым.
– Лёва! Свет включи, что ты в темноте сидишь!
Шуберт давно закончился. Дедушка подходит ко мне и включает лампу. Свет падает на тетрадь; на полях моей рукой нарисованы цифры и ноты, стрелки и другие знаки, понятные только мне.
А посередине написано: домашняя раб…
На слове «работа» я сломался. Наверное, потому, что после «б» нужно отрывать руку и переносить, и тут я как раз задумался.
– Лёва, ты хоть за временем следишь, а? Лёва! Опять потом будешь рыдать, что ничего не успеваешь!
Я смотрю на часы. Это ужас. Ужас, сколько времени и сколько у меня ещё уроков! Меня совершенно выключает из жизни, почему я такой! Почему я такой ненормальный!!!
Приходит бабушка, приносит мне яблоки, чтобы я грыз их, а не ручку. Я немного успокаиваюсь. Дедушка ставит часы, мы пишем график, что я успею за сколько сделать.
Конечно, я успеваю.
– Вечно с тобой надо сидеть, взрослый же парень, – бормочет дедушка. – И хватит петь уже! Сам себя отвлекаешь.
– Лёвка поёт Шуберта, – говорит бабушка. – Ох, какой слух! Ведь мог бы быть музыкантом…
– Музыкантом, – ворчит дедушка. – Музыканту надо уметь работать, а он…
– Что такое маятник Фуко? – спрашиваю я.
– А?
– Маятник Фуко! Ты сказал, через тридцать четыре минуты расскажешь. А прошло уже… Уже… Четыреста сорок восемь.
– Ещё в секундах посчитай! Спать пора…
– Я тогда в интернете посмотрю, если тебе жалко объяснить…
– Зубы чистить! – командует дедушка.
И, пока я чищу, объясняет:
– Это такой маятник, груз на очень длинном тросе. Его можно устроить в башне или в соборе каком-нибудь: нужно особое пространство, очень высокий потолок. И если маятник там раскачать, то через некоторое время будет заметно: траектория изменилась.
– Траектория чего?
– Раскачивания груза… Потому что на самом деле маятник качается по-прежнему, а Земля крутится. То есть это такой прибор, наглядно показывающий вращение Земли… Лёва! Ты щёткой шевели хотя бы чуть-чуть! И объясни теперь ты: как это возможно, чистить зубы и петь одновременно? И ты же совершенно меня не слушаешь!
Слушаю я, чего он?..
* * *
Бабушка хотела учить меня музыке, потому что у меня хороший слух и я всё время пою, сам не замечаю, как пою. И, когда мне было пять лет, к нам пришла Елизавета Эрнестовна. Всё было ничего, если бы не её кофта. Какое-то жуткое сочетание цветов, фальшивое. Я просто не мог на неё смотреть! И чего она в ней ходит всё время?
И я никак не мог понять, как это можно – играть правильными пальцами. Зачем? Я же нажимаю правильные клавиши, при чём тут пальцы! И ещё совершенно ясно мне было, что играть я никогда не смогу, от меня требуют невозможного. Вот это сыграть: до, ре, ми, фа, соль, фа, ми, ре, до. Ровно, одинаково нажимая всеми пятью пальцами. Что я, робот?
Сама она хорошо играла, кстати. Шопена. Я тогда закрывал глаза и не видел этой кофты ужасной.
– Ты что, спишь? – спрашивала она.
В общем, мы расстались. И со следующей учительницей расстались. И со следующей.
В конце концов бабушка поняла, что пианиста из меня не выйдет.
А потом появился Рома.
У Ромы тоже есть бабушка, и они с моей бабушкой подруги. Хотя Рома сильно старше меня, он студент музыкального училища. Они пришли к нам в гости, и тут моя бабушка стала про меня рассказывать. Что слух, способности, а учиться не получается.
– Пойдём посмотрим, – сказал Рома.
И мы ушли с кухни туда, где пианино.
И тут он мне показал, что это всё устроено. Что все звуки между собой – в математических отношениях. Интервалы, аккорды – система! Если нажать три клавиши через одну – получится красивый аккорд, трезвучие. А потом верхний голос двигаем выше, и аккорд меняется, темнеет; а потом остальные голоса тоже ползут вверх, как сороконожка, и во всех аккордах нужно просто считать: через одну – через две, два плюс три… вообще ничего сложного, просто считать. А выходит так красиво!
…И я стал по всей клавиатуре эти цепочки аккордов играть. Похоже на математическое задание «продолжи последовательность».
И мне так это понравилось! Стоит включить элементарную логику – и получается всё.
* * *
– Мария Михайловна, у вашего Лёвы цветной слух! – крикнул Рома так громко, что бабушка там, на кухне, уронила ложку.
Это выяснилось примерно через два месяца наших занятий. Рома задал мне писать ноты, а простого карандаша под рукой не оказалось, только синий.
– Тогда придётся в соль миноре писать, – сказал я.
– Почему? – спросил Рома.
– Так соль минор же! Он синий.
– Погоди, ты слышишь ноты по цветам?
– А разве… Разве не у всех так?
Тогда Рома рассказал мне, что цветной слух, как у меня, встречается довольно редко. И мы стали играть разные ноты, а я говорил, какого они цвета.
Сам Рома слышит только до мажор – он для него белый. Может, это связано с тем, что до мажор играют по белым клавишам. А ещё Рома слышит фа-диез: он похож на велосипедный фонарик.
– Когда идёшь через парк в сумерках, а тебе навстречу велосипедист. Я сразу фа-диез слышу тогда.
Я удивился. Потому что до мажор на самом деле ярко-красный. А фа-диез похож на самолётный след высоко в небе. Просто фа – зелёное, а фа-диез – пронзительно-белый. Вот уж не знаю почему.
А потом Рома сидел у нас на кухне, пил бабушкин кофе и рассказывал про композитора Скрябина. Какой у него был цветной слух.
– Он даже написал такую музыку, симфоническую поэму «Прометей». И там есть световая партитура. Ему хотелось объединить это, музыку и свет.
А бабушка рассказала про писателя Набокова. Что он видел цветными не только ноты, но и разные буквы. И что латинские для него были ярче. Рома сразу нашёл это в интернете, Набоков писал об этом в повести о своём детстве.
И! Ничего не сошлось. Ни одна буква! У Набокова свой цвет, у меня свой. Я даже расстроился. То есть мои цвета – это только моё, мне совершенно не с кем поделиться, понимаете? Никто этого не видит, у всех по-другому!
Только одна буква, несчастная буква «Г», у Набокова она «каучуковая».
– Что это?
– Каучук? Это такое вещество, из него резину делают. Я себе представляю, что каучуковое – это как из автомобильной шины.
– Да, у меня тоже «Г» чёрное, – согласился я. – И тоже такое, резиновое.
…Рома занимался со мной два года, и мы с ним говорили. Говорили! И на моём дне рожденья, когда мне девять лет исполнилось, у меня впервые был самый настоящий гость – Рома.
А потом случилось совершенно непонятное: он женился. Рома! И у него родились сразу две дочки. У Ромы! Разве он такой взрослый?.. Хотя, как сказала бабушка, ему уже двадцать лет. А я и не знал.
И, конечно, у него совершенно не осталось времени на меня. Я понимаю.
* * *
Я слушаю Шёнберга. Про него рассказал мне Рома.
– Лёвка, надень наушники хотя бы! Неужели тебе это нравится?
Никому не нравится мой Шёнберг. Конечно, эта музыка не такая мелодичная, как, например, Шуберт или Шопен, и устроена она совсем по другому принципу. Шёнберг сначала был «нормальный» композитор, очень хороший, красивую музыку писал: бабушке ранний Шёнберг нравится. Но ему было этого мало – сочинять музыку по старым законам. И он изобрёл свою систему и назвал её «додекафония». Смысл в том, что нужно использовать все двенадцать нот, со всеми диезами-бемолями, и ни одна нота не может прозвучать раньше, чем пройдут остальные одиннадцать.
Он основал целую школу. Конечно, не многим такая музыка понравилась; но у Шёнберга нашлись последователи.
– Лёва, ну что в этом красивого? Какофония какая-то!
– Не какофония, а додекафония, – объясняю я.
Хотя это объяснить невозможно. Я слышу в этом красоту и гармонию, когда используется весь спектр, все цвета поровну. Кажется, что этот мир безупречен – и он сияет. Как солнце, в котором тоже есть все цвета.
Я надеваю наушники и закрываю глаза. И проваливаюсь в мир звука и цвета.
Большинство людей считает, что Шёнберг – «ненормальная музыка». Но есть те, кто любит, не только я.
* * *
– Эй, Иноземец! – кричит Комлев. – Иди побей этих девочек! Они тебя обзывают!
Я смотрю, как у Комлева двигается рот. Он всё время облизывает губы и становится похож на какое-то животное. Пока не пойму на кого.
– Иноземец! Не слышишь, что ли! Они тебя обзывают! Побей их!
– Ты знаешь, сколько метров Марианская впадина? – спрашиваю я его.
– Чего?
– Марианская впадина. Одиннадцать тысяч двадцать два метра! Если опускаться под воду со скоростью метр в секунду, то знаешь, сколько нужно будет погружаться до самого дна?
– Ты чего, глухой, что ли?
Я не глухой. Я просто отключаю то, что мне неинтересно. Не слышу.
– За минуту – шестьдесят метров. Это уже очень много. А чтобы до дна, нужно три часа четыре минуты. И давление там жуткое, обычный скафандр расплющит. Я ещё давление не рассчитал.
– Придурок, – говорит Комлев. Я этого не слышу. Я считаю давление. – Псих!
Скажите, кто из нас псих?
…Это всё ничего не значит. Мне главное, чтобы только он не сказал одно слово. На этот раз он его не говорит, забывает.
Но я помню, как он его сказал. Хорошо, что я успел уйти, про давление думать гораздо интереснее.
Это слово похоже на птицу, на «удода». Только вторая буква – «р». Я не могу его написать, не могу его слышать. Это какой-то взрыв фиолетового и коричневого цветов; причём таких оттенков, что это совершенно невыносимо и хочется орать только от того, что я представил это.
Давление под водой увеличивается с каждым метром.
* * *
– Лёва, – говорит дедушка. – Я должен сказать тебе одну вещь.
Неприятная вещь, похоже.
– Какую?
– Я наврал твоей учительнице.
– Ты?
– Да.
– Зачем?!.
Я не понимаю, зачем люди врут. Тем более дедушка!
– Всё из-за твоих штанов, – объясняет он.
Вот не дают им покоя мои штаны! Дело в том, что в школе у нас нет формы. Но есть правило: одежда должна быть «спокойных цветов». Согласен; это же школа, а не карнавал.
А у меня есть любимые вельветовые брюки цвета старого кирпича. То есть они не то чтобы рыжие, и не красные – цвет обожжённой глины, его ещё называют «терракотовый».
Этот цвет звучит как гамма от «ре» по белым клавишам, дорийский лад. Минор с повышенной шестой ступенью. Понимаете, да? Если от ноты «ре» играть только по белым клавишам. По правилам строгой гармонии там си-бемоль должен быть, а его нет: такое нарушение нормы, но по всем правилам! Ну, как объяснить? Ладно, давайте так: этот цвет мне очень нравится. Он похож на меня изнутри, когда я никуда не опаздываю. То есть он как раз очень спокойный.
И вот они ко мне прикопались. Нельзя ходить в школу в красных штанах!
Тоже мне, нашли красный цвет!
– Они не красные, – говорю я.
Понимаете, да? Устраивают скандал на ровном месте. Штаны, кстати, протираются над коленями (почему там, интересно?) и коротковаты уже. Но в ширину я не расту, так что вполне могу в них ходить.
Дались им мои штаны.
– Дались им твои штаны, – говорит дедушка. – В общем, я не выдержал и наврал им. Что это память о твоих родителях.
– Каких родителях? – не понимаю я.
– Лёва! Ну, ты пойми, я, наверное, был не прав. Но эти люди в твоей школе ужасно мне надоели! А про твоих родителей никто там ничего толком не знает и не собирается выяснять, так что пусть думают, что это и правда у тебя от них такая память, одежда.
Бред какой-то.
– Зато теперь они от тебя отстанут! Люди иногда понимают враньё лучше, чем правду. Хотя ты умнее меня и никогда так делать не будешь, правда, Лев?
– Тебе не кажется, что это глупо? – спрашиваю я.
– Кажется. Но что мне было делать?.. Рассказывать им про твой ре минор и дорийский лад?..
Тоже верно; не поймут. Ладно, родители так родители; то, что я называюсь «сирота», иногда имеет свои плюсы.
Хотя это дурацкое слово «сирота», такое серое и тусклое, со вкусом алюминиевой ложки, совершенно мне не подходит.
У меня есть бабушка Маша и дедушка Миша. Разве этого мало?
Зато про мои штаны и правда больше никто не заговаривал.
* * *
У бабушки фамилия – Дедушкина. Это смешно; и это правда: она дедушкина, конечно.
А дедушка Дедушкин – глупо, сам свой выходит. Конечно, когда он был маленьким, это имело смысл: он был дедушкин внук. А теперь дедушкин внук как раз я, но у меня другая фамилия. Я Иноземцев. Наверное.
Так вот, мои Маша и Миша Дедушкины, то есть бабушка и дедушка, жили совершенно одни больше сорока лет. Детей у них не родилось, так что не было никаких шансов им стать бабушкой и дедушкой.
И тут появился я.
Дедушка нашёл меня в аэропорту, он должен был лететь в Прагу на какую-то конференцию. И там, в аэропорту, обнаружился я, совершенно один. Я знал, что меня зовут Лёва Иноземцев, и что папу зовут Саша, а маму Аня. И что мы живём в девятиэтажном доме на последнем этаже. Больше я ничего не знал; и о моей старой жизни до сих пор ничего не известно.
Меня объявляли по радио, а потом даже по телевизору показывали мою фотографию. Я был в больнице, кажется. Но точно не помню – там такие лампочки были яркие, ужасные. Дедушка меня очень быстро оттуда забрал.
Моим Дедушкиным сначала не хотели меня отдавать, потому что им много лет; но потом всё же отдали, а так бы я отправился в детский дом. Думать об этом я не люблю.
Я мог бы стать Лёвой Дедушкиным; но мои Маша и Миша очень переживают, что они уже не молодые. Что они не смогут меня вырастить, и я останусь совершенно один. Я в это не верю: они будут жить до ста лет как минимум, они умные и совсем не старые. Но они решили: если меня когда-нибудь захотят найти мои родители, единственный шанс – моё настоящее имя. Лев Александрович Иноземцев.
Если они, конечно, правильно услышали мою фамилию. (Как только я в детстве мог выговорить такое сложное?)
…Хотя бабушка иногда говорит, что меня просто подбросили инопланетяне.
* * *
Раньше у меня было наоборот. Я не только видел звук цветом, но и слышал цвета нотами; любые яркие вещи вызывали у меня в голове взрыв звука. Такой сильный, что мне приходилось закрывать глаза и орать. Я не мог ходить по улице в солнечный день, пока мне не купили тёмные очки.
Со мной занимались врачи, и даже лекарства я какие-то пил, но, может, это и не связано. Главное, я научился отключать этот звук. И теперь картины не вызывают у меня в голове нагромождений аккордов, если об этом не думать специально. Если же я вижу что-то очень красивое, то могу вызвать в голове музыку. Но потом у меня очень болит голова.
* * *
Мы с дедушкой катаемся в парке. Я на роликах, дедушка на велосипеде. Я довольно долго не мог на роликах, а сейчас научился. Могу и на бордюр, и обратно. Многие, конечно, катаются лучше. Но чья-то мама сказала своему сыну про меня: видишь, как мальчик хорошо катается? А её сын был никак не меньше меня.
И я удивился: обычно меня хвалят за то, как я думаю. За так называемый ум; хотя толком сам никто не знает, что это – ум. А за то, как я двигаюсь, меня хвалят редко. Многие вещи, которые все умеют – залезть куда-то или попасть мячом – я не могу, мне такое делать трудно.
Так вот; я еду на роликах со скоростью примерно 11 километров в час. Я считал – тут есть отрезок сто метров. Может, кто-то в этом парке физкультуру сдаёт, поэтому размечено. И это расстояние я проехал за 33 секунды. То есть не 11 километров в час, а…
А!
…когда человек едет навстречу, вы же не думаете, что он вдруг изменит траекторию и… А скорости складываются, между прочим!
– Извини! – кричит дедушка.
Он едет ко мне на своём велосипеде, чтобы убедиться, что ничего не случилось ни со мной, ни с девочкой, в которую я врезался. Почему он извиняется, он-то в чём виноват?!.
– Лёва! Надо говорить «извини», – выдыхает дедушка; он уже видит, что со мной всё в порядке.
Вот интересно: он больше переживает не за то, что мне больно, а что я не извинюсь. А я почему-то сейчас совершенно не могу сказать «извини». Иногда это легко, а в других случаях совершенно невозможно. Вообще-то я не виноват, это же она резко повернула, а я прямо ехал, предсказуемо!
– Извини! – говорит она первая.
И ещё говорит:
– Ой, привет.
И тут я понимаю, что это Соня из нашего класса.
– Привет! – говорю я.
– Всё нормально? – спрашивает она.
Я киваю, да, мы как-то удачно врезались – у неё тоже всё в порядке.
– Ты с какой скоростью ехала? – спрашиваю я.
– Откуда я знаю?
– Ну, как! Можно посчитать. Хочешь, я посчитаю?
И Соня разгоняется, а я считаю. Выходит девять и две десятых.
– Две десятых чего?
– Километров в час.
И я рассказываю ей, как кидал зубочистки с моста, а дедушка засекал время. И эти зубочистки довольно медленно падали, почти четыре секунды, из-за ветра, может быть. И вот эта их скорость падения примерно такая же, как мы на роликах едем, 11 км/ч.
А потом Соня говорит:
– Смотри, какие каштаны!
Точно. Палочки, воткнутые в землю, оказываются каштанами. Настоящие деревья тянутся вверх головой, и две веточки-ручки, и на них новенькие листья висят, как тряпочки.
– Я больше всего люблю каштаны, – говорит Соня.
– Да, каштаны красивые.
– А у тебя какое любимое дерево?
– Не знаю…
Я правда не знаю, думаю, рассматриваю деревья вокруг себя.
– Дуб, тополь, ясень…
Листьев ещё толком нигде нет, по стволу я могу отличать только тополь и берёзу.
Ну, ёлку, конечно, и сосну ещё; а остальные – только если знакомое дерево, если я его помню с листьями.
– Ствол у всех разный, и ветки растут по-разному… Смотри!
– Да, как фрактал.
– Как что?
– Ну, фрактал! Видишь: из ствола три ветки, и из каждой ветки тоже три маленьких. В общем, фрактал – это если одна ветка похожа на всё дерево целиком, и от неё отходит веточка, и она тоже повторяет эту форму. И так до бесконечности. Понимаешь? Я сейчас тебе нарисую.
Я достаю листочек и карандаш, всегда с собой ношу, и рисую. Дерево и снежинку, чтобы ей было понятно.
– Ясно, – говорит Соня. – А родословное дерево ведь тоже фрактал, да? Бесконечное.
– Конечно. Если не рисовать братьев-сестёр, а только родителей, а потом их родителей… И… и если нет никаких сбоев, то да, фрактал.
– Сбоев?
– Ну да, как у меня, например.
Соня замолкает, а тут мимо нашей скамейки проходит маленький мальчик с бабушкой.
– А солнце от нас далеко, – объясняет ему что-то бабушка. – Много-много километров…
– Сколько? – спрашивает малыш, наш человек.
– Миллион, – отвечает бабушка. А может, не бабушка, может, няня просто.
– Сто сорок девять миллионов, – говорю я.
– Что?
– Солнце от нас находится на расстоянии сто сорок девять миллионов километров.
…Они почему-то быстро уходят, и мы не говорим больше про солнце.
– Зачем ты влез? – хмурится Соня.
– Как зачем? Она же неправильно говорит!
– Какая разница, что люди говорят. В чужие разговоры влезать невежливо.
– А врать ребёнку вежливо, что ли?
– Какой ты всё же странный, Лёва! – говорит она.
И тут же добавляет:
– Но интересный.
– Почему интересный? Я же пока ещё ничего интересного не изобрёл.
– Изобретёшь когда-нибудь.
* * *
Бабушка сегодня слушает необычную музыку. Гармонии почти одни и те же, очень предсказуемо меняются, будто повторяется одно и то же: тоника – доминанта – тоника, на гитаре хватило бы двух аккордов; ну, или четырёх, ладно. Но ритм! Никак не могу уловить; он тоже будто предсказуемый, но никак не схватишь.
Кажется, что тут не сочетания разных цветов, а один, например, синий. Очень яркий. Я даже не помню, где можно увидеть такой синий. Возможно, на океане: я никогда не видел океана, но предполагаю.
А потом наступил жёлтый цвет. Ярко-ярко жёлтый, я даже глаза закрыл.
И всё же пошёл на кухню, спрашивать. Хоть и нельзя бабушку отвлекать; но это же особый случай.
– Что это?
– Ты про музыку? Старинная, – говорит бабушка.
Как старинная? Никогда бы не подумал.
– Это очень ранняя музыка, ещё до Баха. Неужели нравится тебе? Ты же любитель Шёнберга!
Я пожимаю плечами. Да, нравится. В этом есть какой-то… Какой-то минимализм, что ли. Будто человек рисует одной краской, и линии у него очень чёткие. А выходит здо́рово.
То есть, скажем, музыка может выглядеть как большой город, в котором много всего разного. А тут – просто одна башня, но очень высокая.
Мне кажется, что я забрался на какую-то очень большую высоту. И оттуда смотрю вверх. И у меня немного кружится голова.
Я пошёл делать уроки, и это получилось очень быстро: вдруг в голове образовалась какая-то ясность, именно от музыки этой. И все ответы сошлись: в конце длинного примера число делится нацело, и в ответе просто два, а в другом ответе – четырнадцать. Значит, правильно, если все дроби сократились.
Музыка закончилась, но всё ещё звучала в моей голове.
Потом я понял, что могу и сам сыграть похожее. Открыл пианино, стал нажимать клавиши, как меня Рома учил. О, кажется, так. Ой, не так. А теперь так!
– Помнишь ещё что-то? – спросил меня дедушка.
– Он же подбирает! – поняла бабушка. – Миша, слышишь? Слышишь, как похоже! Подбирает по слуху сегодняшнюю музыку. Здо́рово ты подбираешь, Лёвка! А дальше можешь?
…Я закрыл пианино и ушёл в свою комнату.
Потому что ничего не здорово. Они думают, я дурак? Не понимаю? Вообще ничего похожего. Вот в моей голове всё так стройно и гармонично! А руками не получается сыграть! Как-то это обидно, просто ужас как.
– Лёвка, ты чего? – спросила бабушка.
– Ничего.
Как вот ей объяснишь!
– Лёва, тебе надо учиться. Ты же понимаешь, само ничего не получится. Нет такого музыканта, кто бы не занимался и играл, а ты хочешь сразу!..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?