Текст книги "Желания требуют жертв"
Автор книги: Нина Халикова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Он уставился на мать с вызовом балованного ребёнка, но остался на своём месте и за гетрами всё же не пошёл. Софья Павловна демонстративно вышла из зала. В полной тишине довольно долго были слышны её шаги по лысой ковровой дорожке, поглощающей все звуки. Милена выглядела как само спокойствие, видимо решив не углубляться в местные сантименты и не тратить попусту энергию. Все присутствовавшие испытали некоторую неловкость и неестественно поспешно принялись переговариваться по поводу предстоящего спектакля, изо всех сил делая вид, что никто ничего не расслышал.
XI
Милена стояла перед зеркалом и заканчивала свой туалет, предварительно распахнув настежь дверь гримёрки. Платон наблюдал из коридора, как она вяло причёсывается, припудривается, и очень удивился тому, как она смотрит на себя в зеркало. Холодно, без всякого любования или восторга, как это обыкновенно делают другие женщины, Милена смотрела на себя тоже как на постороннего человека, то есть безразлично. Неестественно безразлично она смотрела на себя до тех пор, пока случайно не обнаружила, что за ней наблюдают. А поймав на себе взгляд Платона, она тут же стала красоваться и прихорашиваться, томно замедляя каждое движение, и нежно, слишком по-женски, разглядывать в зеркале отражение своей юной красоты.
– Тоник, – позвала Милена, – Тоник, ты, кажется, хотел меня куда-то пригласить? А? Совсем забыла тебе сказать, что сегодня вечером я совершенно свободна, – довольно буднично сказала Милена, но Платон этой её будничности замечать не захотел.
Он даже привскочил от неожиданности и чуть было не закивал в знак согласия, но в это мгновение в его голове поднялся такой шум от приближающегося возможного счастья, словно это были волны моря, что он почти перестал соображать, вдобавок ко всему его охватило какое-то оцепенение. Милена подошла к нему вплотную и кротко засмеялась жесткими женскими глазами на совсем ещё юном девичьем лице.
– Подожди, Тоник, я таблетки забыла, – почти ласково проворковала Милена, не дожидаясь его согласия, видимо подумав, что её заманчивое предложение – это вопрос уже решённый.
– Ты, что, заболеваешь? – спросил Платон.
– Нет, это ты заболеваешь, и, кажется, головой, – она отозвалась уже не так любезно и даже несколько иронично, – я же ничего не ем, Тоник. А если не принимать витамины, то ноги у меня будут сведены судорогой от недостатка калия, зубы мои выпадут от недостатка кальция, волосы отвалятся от нехватки Д3, ну и так далее, и от меня ничего не останется. Так что я, догадливый ты мой, уже много лет живу одними таблетками. Странно, что для тебя это новость. Ну да ладно, пошли.
Уже загорелись фонари, и люди куда-то спешили, не обращая друг на друга никакого внимания. Он повёл её по сероватой улице, сосредоточенно ухватившись за её хрупкий локоть. Всякий увидавший Платона в эти мгновения решил бы, что идёт полоумный. Платон был болезненно счастлив, в странном опьянении от мысли, что сегодняшний вечер она проведёт рядом с ним. Он чувствовал себя покорным агнцем, которого ведут на убой, и ничего не мог поделать, напротив, был даже рад этому. Милена была совершенно спокойна и без всякого притворства и наигранности спросила:
– Куда ты меня ведёшь, Тоник?
– Мы идём в гости к моему очень старому деду, наполовину немцу Кантору. Он всегда был мне вместо родителей.
– С ума сошёл? Это ведь неудобно. Да и зачем? Ты торопишь события. Я не желаю быть представленной ко двору раньше времени.
– Не беспокойся, он тебе понравится. Это необыкновенный человек, вот увидишь. Он философ, правда немного сумасшедший, то есть я хотел сказать чудаковатый, как и положено всякому философу, – с некоторым пафосом говорил ей Платон. – Когда-то давным-давно он жил во Фрайбурге и даже слушал в местном университете лекции самого Хайд…
– Нет, – резко оборвала его Милена, – нет, Тоник, говорю же тебе, это неудобно. К старому деду мы пойдём в другой раз, а сегодня пригласи меня к себе в гости. Я ведь не слепая, вижу, как ты следишь за мной, точно ястреб, дожидаясь добычи. Твой час настал, приглашай в гости, пока я не передумала. Пойдём к тебе, посидим, и ты мне расскажешь про своего деда.
– С удовольствием, Милена, с огромным удовольствием! – воскликнул Платон. – Но я ловлю тебя на слове, ты только что пообещала увидеться со мной ещё раз.
– Не валяй дурака, Тоник, – она уверенно посмотрела ему в лицо, – и не занимайся вымогательством. Ничего я тебе не обещала. – Это был уверенный спокойный тон хозяина, говорящего со слугой, но Платон опять ничего этого не заметил, или нарочно решил не замечать. Он торжествовал, как доверчивый лесничий, он почти праздновал победу, несмотря на слишком ощутимые перебои с дыханием. Ну и ладно, ну и чёрт с ним, пусть лесничий. В любви, как в азартной игре, как в тотализаторе, не существует классовых различий, в любви есть только победители и побеждённые.
XII
Спустя несколько часов, после пары бокалов неразбавленного тёплого виски, он держал её объятиях, покрывая бесчисленными поцелуями, которые разрастались, как шторм, и с каждой секундой только усиливались. Это был настоящий дождь, переходящий в ливень поцелуев на её равнодушных губах и безупречном теле. Платон порывисто дышал, задыхался, покрываясь холодным любовным потом, и не чувствовал, что обладает ею, словно он занимался любовью сам с собой, в одиночестве.
– Милена, сейчас ты была не со мной, – спустя некоторое время, когда шторм поутих, укоризненно сказал Платон. Она вежливо улыбнулась и рассеянно ответила:
– Я пыталась прокрутить третью сцену второго акта.
– Что-что ты сейчас пыталась сделать? – Платон оторопело смотрел на неё. Он удивился её безмятежности в то время, как в нём самом кипели страсти, и почувствовал обиду, почувствовал себя в уязвимом положении. Его слишком смутило небрежное спокойствие её тона. Как же так? Его глаза немного вздрагивали – так было всякий раз, когда он волновался.
– Послушай, Тоник, если ты не способен одновременно «делать это» в постели и думать о балете, тебе не место либо в балете, либо в постели. Если что-то мешает сцене, если что-то несовместимо с мыслями о ней, откажись немедленно…
– Мне не нравится, когда ты называешь мою любовь «делать это».
– Да не заводись ты, мы говорим о разных вещах. Ты сейчас словно перегретый, дымящийся танк. Пойди прими душ, – она говорила слишком равнодушно, так говорят люди либо перенасытившиеся любовью, люди уставшие от неё, либо никогда её не знавшие. Платона это задело, ему хотелось подмешать в свой тон ноты иронии или даже цинизма, чтобы хоть как-то защититься, спрятаться в этом цинизме, но он знал, что сейчас ему это не удастся, сейчас всё слишком серьёзно для театральной игры, и он остался по-прежнему настоящим, незащищённо-искренним.
– А ведь ты даже не вспотела, Милена!
– На сцене с меня пот каждый день градом льёт.
– Значит, пот любви тебе неинтересен?
– Ничего это не значит, глупый, – довольно нервно сказала Милена, – а если у тебя от пары-тройки поцелуев вдруг голова закружилась, то я здесь ни при чём, – произнося всё это, она смотрела на него опять же как на постороннего человека. – Ладно, я устала, мне пора, завтра трудный день. Надо лечь пораньше спать, чтобы есть не хотелось. Только прошу тебя, ничего мне больше не говори. Твоя первобытная простота меня и так утомила.
Её слова его почти доконали, но он сделал над собой усилие, чтобы промолчать. Она была прекрасна до слёз, до бешенства, до кома в горле. Его глаза встретились с её насмехающимся, снисходительным взглядом. Она смотрела на него так, как смотрят любители ледяной проруби в сорокаградусный мороз на тщедушных слабаков, неспособных к ним присоединиться. Захотелось поцеловать её на прощание, дать ей понять, что его платоническое обожание, обретя сегодня вполне реальный физический вкус, теперь только усиливает его привязанность к ней. Но эта мысль на мгновение ужаснула даже его самого и наполнила отвращением. Кровь так быстро кинулась в голову, словно собиралась хлынуть фонтаном из ушей. А в ушах стоял звон, вероятно для того, чтобы он не мог расслышать, как громко она сейчас хлопнет дверью, но Милена ушла совсем тихо, аккуратно притворив её за собой. Поцеловать её он так и не посмел.
Подумать только, ещё несколько часов назад он был самым беззаботным мужчиной, способным верить в возможное счастье, мужчиной, у которого ещё всё впереди. Он, как последний глупец, был одурманен своими же фантазиями. А теперь «это» уже позади, оно произошло, оно случилось, и остались лишь тоска и злость, сшитые из мучительно-сладостных воспоминаний о том, что только сейчас на его глазах так быстро сделалось прошлым. Зато он в очередной раз отчётливо понял: её единственное физическое влечение – это сцена. Хуже то, что Милена не сохранит ни о его сегодняшней любовной горячке, ни о своих незначащих мгновениях ни единого воспоминания, словно ничего у них и не было. Он так и не смог заразить её своей страстью. Или пока не смог? Как говорит его дед, самая разрушительная на свете человеческая беда – это неодолимая тяга обладать недоступным. Его мутило от этой мысли. Как там у классика: «Так не доставайся же ты никому». Фантазёр, однако, этот классик. Или нет, почему, собственно, фантазёр? Этот парень был не так уж неправ.
XIII
Утро выдалось пасмурным и холодным. Мельчайшие острые пылинки с моросью настойчиво осаждали воздух и делали краплёным пока ещё сухой асфальт. Художественный руководитель Вадим Петрович Лебешинский сегодня пришёл с запавшими белесоватыми щеками и нервно вздрагивающей верхней губой. Вадим Петрович стоял у дверей театра, в светло-коричневом кашемировом пальто со странным воротником из экзотического неведомого меха. Свободный узел его шейного платка украшал зелёный камень внушительных размеров, что говорило о… впрочем, совсем неважно, о чём это говорило. Стоял Вадим Петрович в одиночестве, докуривая первую за сегодняшнее утро сигарету. Он то и дело отворачивался от занудного ветра, налетающего одновременно со всех сторон, поднимая свой причудливый чебурашковый воротничок и пытаясь максимально, насколько это было возможно, в него спрятаться. Мимо Вадима Петровича, вежливо здороваясь, торопливо кланяясь, прячась от непогоды и не дожидаясь ответа руководства в его лице, проходили служители искусства и разный прочий театральный персонал. Люди входили в отворённую половину двойной деревянной двери со всё ещё сохранившимися старинными бронзовыми ручками. Вадим Лебешинский монотонно и скучно кивал головой куда-то в сторону или вслед, без всякого при этом выражения на лице. Так и стоял он, то прячась, то кивая, до тех пор, пока наконец не увидел приближающуюся статную мужскую фигуру Сержа Романовского, которая, как маяк, высилась и светилась над всей этой утренней суетой, отчего вздрагивающая верхняя губа Вадима Петровича превратилась в откровенно дрожащую.
– Доброе утро, Серж. Прекрасно выглядите, – первым, против обыкновения, против жестких правил иерархии, поздоровался Вадим Петрович, вызывающе и любопытно глядя на Сержа, делая при этом отвратительно-сладкие глазки.
– Доброе, доброе, Вадим Петрович, – нехотя отозвался Серж, не обращая внимание на любезный тон Лебешинского. Хоть Вадим Петрович и не сделал Сержу совершенно ничего дурного, однако Серж его слегка недолюбливал и не считал особенно нужным это скрывать. Романовский почему-то, непонятно почему, высоко ценил в мужчинах исключительно мужские качества, а не только рабочее вдохновение. Ценил, даже несмотря на то, что в себе самом он их искал-искал, но почти не находил. Может быть, именно поэтому-то он их тщательно выискивал у других, а не находя, искренне от этого огорчался. Серж вырос без отца, и именно этих самых мужских качеств ему-то как раз и не хватало в жизни.
Вадим Петрович Лебешинский, напротив, имел любящего отца. Вадим родился и вырос в театре, потому что был из артистической семьи. Его отец и дед долгие годы служили дирижёрами в академических театрах. Вадим обожал сцену, сходил с ума от радости, каждый день приходя на работу. И всё было бы неплохо, если бы его жизнь не была отягощена одним неприятным обстоятельством. Вадим был приверженцем любви небесного цвета, отчего жизнь его была давно и изрядно подпорчена. Однако все унижения, с которыми ему пришлось столкнуться, он переносил с мученической покорностью, на судьбу не роптал и внешне выглядел вполне спокойным, если не сказать уверенным в себе, однако внутри очень и очень переживал. Переживал, видя слишком часто на лицах людей какую-то неприязненную насмешливость, брезгливость, а то и отвращение. Люди вели себя странно по отношению к Вадиму, словно, постояв рядом с ним несколько минут, они имели шанс заразиться от него этой самой небесной любовью. И лишь в театре к нему все относились с искренним дружелюбием, в редких случаях с добродушным состраданием, приписывая все жизненные недоразумения Вадима Петровича прихотям его заблудшего рассудка, но уже без всякого осуждения и ужаса. В театре никто особенно не придавал значения его альковным предпочтениям, всем было не до этого. Только здесь он чувствовал себя защищённым, только здесь он был в безопасности, мог смеяться, шутить, только в этих старых стенах он имел возможность радоваться жизни. Сцена и закулисье были у него в крови, потому что здесь он был невиновен, а вот для реальной жизни Вадим Петрович создан не был, ибо там он чувствовал свою вину. Он был настоящим мечтателем, а театр – то самое место, где такому странному созданию и полагается находиться.
Войдя в вестибюль, всегда любивший женщин и только женщин, Серж Романовский был немного раздосадован этим утренним не в меру любезным приветствием руководства. Серж постоял на ступенях, поглядел по сторонам, словно кого-то отыскивал или делал вид что отыскивает, а потом, не оборачиваясь, быстро начал подниматься по лестнице из светлого камня с двумя солидными колоннами по краям. Вадиму Петровичу ничего не оставалось, как с тоскливой завистью посмотреть ему вслед и закурить ещё одну сигарету, чтобы освободить свою тяжелую голову от гнетущих дум и направить все свои силы на служение музам. С умным и грустным лицом он встал под навес крыши, дабы не подмочить, не испортить пальто (собственная репутация его сейчас не интересовала), оказавшись застигнутым налетающим дождём.
XIV
На лестничной площадке находилась всего одна дубовая дверь, весьма внушительных размеров. Перед ней неловко стояли Платон и Милена, как юные пионеры, собирающие макулатуру. Очень скоро эта самая внушительная дверь отворилась, а на пороге их встречал довольно старый мужчина, но ещё не дедушка, среднего роста, в пенсне. Одет он был просто и очень опрятно: брюки и свитер, поверх свитера – жилетка, в петлице болталась цепочка для часов. Мужчина пропустил «юных пионеров» в просторную переднюю с высоким потолком, тусклым светом и цветными олеографиями на стенах. С виду это был вовсе не старик, во всяком случае он не казался стариком из-за стройного сложения и несвойственной возрасту лёгкости движений. В нём сквозила какая-то врождённая элегантность и изящество, и это либо есть, либо отсутствует. Милена моментально, и не без удовольствия, уловила схожесть деда с внуком, только у Платона это было изящество молодого человека, а у старого Кантора оно казалось ещё более облагороженным пережитыми годами. Дед и внук стиснули руки друг друга крепким мужским пожатием.
– Рад приветствовать столь юную фройляйн в своей скромной обители, – жизнерадостно сказал дед, впуская молодых людей в просторную переднюю.
– Познакомься дед – это Милена, моя…, ну, в общем, это Милена, дед, – смутился Платон, – а это, Милена, мой дед, Пётр Александрович Кантор.
Старый Кантор почтительно кивнул, предварительно заложив за спину правую руку.
– О, вас наделили прекрасным старославянским именем, оно происходит от «милая». Вы, фройляйн, придаёте значение именам?
– Нет, меня это нисколько не увлекает. А что, вы и впрямь находите его прекрасным? – от удовольствия она даже засмеялась.
– О да! Можете не сомневаться. Прошу, молодые люди, прошу, проходите в буфетную, сейчас я приготовлю специально для вас замечательный германский напиток радлер[7]7
Radler (нем.) – традиционный и очень популярный в Германии слабоалкогольный коктейль, приготовленный из пива и лимонада.
[Закрыть], и, надеюсь, он придётся вам по вкусу, – с живостью говорил дед.
Пройдя по квартире до соседней двери, Платон и Милена опустились на стулья с высокими спинками, за большим овальным столом чёрного дерева в довольно просторной комнате, которую старый дед всегда, сколько помнил себя Платон, называл буфетной. Здесь действительно стояли два старинных резных буфета, с потёртыми дагеротипами в деревянных рамках и прочими безделушками зитцендорфского фарфора, а также аккуратно сложенные стопкой газеты и несколько пачек сигарет. Между буфетами висели массивные часы с боем, которые на первый взгляд показались Милене давно отжившими свой век. Остальные стены занимали высокие стеллажи с книгами, упирающиеся в потолок, и два огромных окна без портьер размером с двери, через которые сочился вечерний городской свет с неподвижной прохладой в воздухе.
Видно было, что Милене хочется по привычке казаться хладнокровной, но из этого ничего не выходило, и она, как загипнотизированная, смотрела на деда во все глаза. Он нравился ей всё больше и больше своим неотразимым очарованием простоты и обаяния. Её увлекали такие мужчины. «Будь он помоложе, я бы в него сразу влюбилась», – подумала Милена и вдруг, переведя глаза на Платона, увидела точную копию деда, только молодую. Это была копия с головой такой же прекрасной формы, редкостным прирождённым изяществом, лучистыми глазами и красотой открытого лица, только здесь годы ещё не успели оставить белый след на висках да прорезать щёки глубокими морщинами. Это было и неприятно и неожиданно, потому что она не собиралась открывать в Платоне все эти прелести.
Милена молчала, чтобы после такого открытия прийти в себя. Мужчины заулыбались, понимающе переглянувшись. Старый Кантор принялся колдовать с бутылками у одного из древних буфетов.
– Сейчас вы, юная фройлян, отведаете сочетание пивной горечи с фруктовыми ароматами в моём исполнении. Только прошу вас, не считайте меня заранее сумасшедшим. В Германии с начала прошлого века, если не ошибаюсь с двадцатых годов, этот напиток не знает себе равных. У него поистине мистическое значение, он, знаете ли, располагает к откровенности. Скоро вы в этом убедитесь, потому что всё о себе расскажете, хотя и не планируете.
– О, боюсь, мне это не грозит, – пококетничала Милена.
– Дед категорически не приемлет телевизора, считает его вульгарностью, не говоря уже о компьютерах и прочей современной… э…
– Ты несколько преувеличиваешь моё отшельничество. Просто я стал слишком э… взрослым для пустой суеты.
– Ну, в общем, современным средствам связи он предпочитает тишину и полумрак, и, конечно же, живую беседу.
– А о чём мы будем беседовать? – не сдержалась Милена.
– Только, дед, прошу тебя, не о философии, – умоляюще сказал Платон. Он знал широту интересов своего деда и с горечью понимал, что ни философией, ни баховскими клавирными концертами современную девушку в постель не уложишь. Это же мысль очевидная. А кроме постели его сейчас мало что интересовало.
– Отчего же нет? – спросила Милена, – Это должно быть очень интересно.
– Какой толк в философии? – слегка раздражился Платон, и тут же понял, что поступил опрометчиво. Сейчас дед его заклюёт.
– А какой толк в живописи, мой мальчик, в музыке, балете? – спокойно отозвался старый Кантор, ставя перед молодыми людьми высокие стаканы, наполненные запотевшей тёмной жидкостью с тонкими дольками лимона на поверхности.
– Художники и композиторы украшают жизнь, улучшают её, а все эти твои изворотливые болтуны только осложняют её и запутывают! – всерьёз начал кипятиться Платон, боясь, как бы дед не утомил Милену. – Ну вот скажи, дед, что создают философы? Тяжкие раздумья?
– Твои выводы относительно философии несколько преждевременны, мой мальчик, – спокойно сказал Пётр Кантор, наливая солидную порцию радлера теперь уже для себя. – А впредь попрошу не раздражаться и не учить старого деда. Я ещё не выжил из ума окончательно и отлично помню, о чём следует говорить с молодыми и красивыми женщинами. Так вот, с такой прекрасной девственной Артемидой говорить полагается исключительно о любви! Надеюсь, эта обязанность уже перешла тебе по наследству, юноша.
– Час от часу не легче. Дед, ты бредишь? – Платон нерешительно закашлял, испугавшись желания старика выглядеть перед Миленой паладином на коне. Ему захотелось взять газету с буфета и спрятаться за ней, как он это неоднократно проделывал в детстве.
– Напротив, мой мальчик, я мыслю предельно ясно. Или ты перестал доверять своему старому деду? Разговоры о вечной любви – это удивительный фимиам из наслаждения и опасности, это волнение и неподдельный интерес. Или я всё позабыл?
Милена не без удовольствия наблюдала эту лёгкую перепалку двух поколений. Ей пришёлся по вкусу странный пивной коктейль под названием радлер, приятно будоражащий голову и расслабляющий её перегруженное репетициями напряжённое тело. Ей даже показалось, что она на несколько минут позабыла о занавесе и сцене с собственным участием, что случалось крайне редко.
– Вечная любовь? – с запозданием встрепенулась Милена. – Сейчас все кому не лень берутся утверждать, что в реальном мире любовь живёт три года, или что-то около того. Это такой закон современного мира, современных людей, а любить более трёх лет старомодно. – Её голос звучал против обыкновения неподдельно весело, кажется, она была довольна, и у Платона сразу же отлегло от сердца.
– Законы, относящиеся к миру людей, юная фройляйн, увы, совершенно ненадёжны, как и собственно весь их мир, – осторожно, с едва заметной улыбкой сказал старый Кантор. – Я в этом смысле целиком и полностью согласен с Эйнштейном, который говорил: «Законы математики, имеющие какое-либо отношение к реальному миру, ненадёжны, а надёжные математические законы не имеют отношения к реальному миру». К сожалению или к счастью, но это так.
– Я тоже слышал именно о таком сроке – три года, отведённом для любви, – Платон, как мог, пытался поддержать светскую б е се ду.
– Эта новомодная мысль, ребятки, пришлась по вкусу как раз тому, кто и сам так считает, кому неведомо глубокое чувство. Подумайте только, ведь ежедневно, ежечасно мимо нас проходит огромное количество самой разнообразной информации, но застревает именно та, которая нас наиболее интересует, которая укладывается, так сказать, в наше мировоззрение. А вот мне, например, как человеку крайне несовременному, наиболее симпатичны людские чувства, непохожие на все эти кратковременные осадки, и именно они оседают в моей старческой памяти. Я даже готов поделиться с вами, мои юные друзья, историей любви одного философа, любви длиной в пятьдесят лет.
– Что могут знать о любви эти твои умники, эти жертвы самокопаний? – сказал Платон.
– Боюсь, что могут. Итак, молодые люди, вообразите себе: ему уже 34, ей всего лишь 18. Они познакомились в одном германском университете, – говорил старый Кантор, глядя поверх пенсне, сдвинутого к кончику носа. – Он – профессор философии Мартин, она – совсем юная студентка Ханна. На первый взгляд может показаться – банальнейшая история, если не знать, сколько лет она продлится. Впервые в жизни молодой профессор пережил настоящее чувство со всеми его физическими и духовными составляющими. Повторяю: физическими и духовными, а без этих двух простейших условий, как всем известно, любовь не то чтобы не бывает полной, она вообще немыслима.
Примерно то же самое о чувствах недавно во время репетиции говорила Ася Петровская, которой Платон привык доверять. Он пристально посмотрел на Милену, но её лицо было непроницаемо – то ли она слушает, то ли не слушает, то ли намеренно не хочет этого слышать.
– Неужели молодой философ был совсем одинок? – спросила Милена. «Слышит всё-таки, слышит», – почти обрадовался Платон.
– Нет, нет, формально он был не один – имел жену и двух сыновей, но просто до встречи со своей юной возлюбленной Ханной он считал себя очень одиноким. Ему казалось, что он сдержан и неуклюж. И лишь познав огромную радость настоящего чувства, он написал в письме: «Подлинное единение наступает, когда принадлежишь жизни другого». (Понимаете, что значит принадлежать жизни другого?) И только оно может быть источником для всеосчастливливающей близости. Писал ей, разумеется.
– Так он развёлся с женой? – спросила Милена.
– Нет, не развёлся. Его жена Эльфрида была глубоко ранена и обижена, но не намерена отступать. Она хотела сохранить семью, и ей это почти удалось. Так что наши возлюбленные расстались и не виделись больше двадцати лет, а встретившись, поняли, что их любовь не исчезла, не умерла, а всего лишь притихла на время. Она продолжала жить и в их душах, и в их жизнях, правда став платонической. Но их, поклонников и знатоков Платона, это не тяготило. Платон был их любимым философом, впрочем и моим тоже. Они по-платоновски делились друг с другом самой идеей Любви. Они сохранили человеческую близость даже в старости, они не посмели забыть, или изменить, или отказаться от своего прошлого.
– Он был эгоистом, твой профессор Мартин. Делал больно женщинам, потому что думал только о себе, о своих удобствах. И это, дед, ты называешь любовью?
– Понятие «любовь», мой мальчик, всегда и поражало, и привлекало людей именно широтой своего диапазона.
– Браво, браво! А мне нравится! А мне нравится! Чудеснейшая история! Мне нравятся самовлюблённые люди. Я обожаю эгоистов, я обожаю людей, которые могут отказать кому угодно в чём угодно, но не в состоянии устоять перед своими собственными прихотями, – довольно громко заговорила Милена. Видимо, две порции радлера подряд возымели должный эффект, и теплые алкогольные волны подхватили Милену, принялись качать, и подталкивать к откровенности. – Это просто очаровательно, просто чудесно. В этом есть всё: и рассудительность, и спокойствие, и они, я имею в виду, эгоисты, не лишены здравого смысла.
– Боюсь, я не совсем то хотел сказать, юная фройляйн.
Но сейчас Милена уже не услышала Петра Кантора.
– Послушайте, такие люди, как правило, в комфорте проживают собственную жизнь, – она разгорячённо пыталась рассуждать, – они тщательно заботятся о своих желаниях, о любимом деле, о бокале хорошего вина, о женщинах, мужчинах, которые для «этого» используются. Поверьте, такие люди мне очень, очень симпатичны. А страдальцы за идею или за любовь, мученики – ну их! Они навевают на меня уныние.
– Милена, твои рассуждения – это какая-то особая разновидность жестокости, – не сдержался Платон. Ему почему-то стало стыдно за неё.
– А что, собственно говоря, не так? И почему это наслаждение, неважно чем, люди находят вредным, дурным, почти бесовским, каким-то грешным?! – горячилась Милена, не в состоянии воздержаться, чтобы не высказаться прямо на волнующую её тему. – А страдания, видите ли, представляют наивысшей добродетелью? Что это за глупость такая?! Что за странная расстановка, я бы даже сказала садомазохистическая установка!
Слова её были встречены гробовым молчанием обоих мужчин. Настала неловкая минута тишины. Было слышно, как между двух буфетов с болезненным старческим хрипом тикают часы, и это негромкое тиканье показалось Платону стуком молотка по его измученной голове.
– А, что, разве я не права? – наигранно-наивно поинтересовалась у мужчин Милена.
– Видите ли, ваша ангельская внешность, юная фройляйн, никак не вяжется с вашими рассуждениями, – сказал старый Кантор, – ваши чистейшие, наивные глаза…
– О, скажу вам честно, – перебила его Милена без всякого злого умысла, – в этом нет никакой моей заслуги. Это то, что я получила по наследству. От прабабки к бабке, от бабки к матери, от матери это перешло ко мне, словно фамильные ценности. Моей старой прабабке столько лет, что она ещё помнит, как ходила в пятидесятые годы во время гастролей в Париже в гости к Кшесинской, представляете?! И та подарила ей серьги в память о дружбе и под стать её глазам. Зоя хоть и старая бабка, а глаза её и по сей день такие же, как мои. Настоящая драгоценность! – нескромно добавила Милена.
– Послушай, – встрял Платон, – твоя красота, твой талант производят впечатление…
– Тоник, – резко оборвала Милена, – меня не интересуют чужие фантазии, я не хочу знать, какое впечатление я произвожу. Послушай, я такая, какая есть, и вовсе не желаю быть такой, какой меня хотят видеть. А сейчас простите, мужчины, настало время попудрить носик, – сказала Милена, встала и вышла из комнаты. «Или позвонить очередному любовнику», – злобно подумал Платон.
– Мне кажется, дед, ты выбрал не самую удачную тему для разговора, – сказал Платон. От подобных разговоров кровь в ней не вз ыг рае т.
– Зато в вас, молодой человек, она почти кипит. Остыньте. Мужчине всегда следует сохранять рассудок, – отрезал дед. – Кроме того, радлер сегодня как-то особенно хорош. А твоя девушка, если ты, конечно, заметил, только что нам поведала свои самые сокровенные мысли. Она всё, совершенно всё рассказала сейчас о себе. Каждому человеку, как правило, близки лишь те рассуждения или истории, в которых подмешана частичка их собственной крови. В этом смысле Хайдеггер сослужил нам отличную службу. Кстати, совсем забыл спросить: ты влюблён?
– Я? С чего ты взял? Влюблённым можно быть, лишь начитавшись французских романов, а я, как ты знаешь, их терпеть не могу. И вообще, читать давно разучился, разве что google, да и тот с трудом. Думаю, дело не в любви. Просто она как-то уж слишком задевает меня.
– То, что нас задевает, способно сделать нас и счастливыми и несчастными, друг мой.
– Мне трудно, я мучаюсь от одного её вида.
– В твоём возрасте это только на пользу, – наставительно сказал дед, иронично взглянув на внука поверх тонкого пенсне.
Милена вернулась вскоре посвежевшая, порозовевшая и очень довольная. Лёгкая, как весенний листок, она уселась на своё прежнее место за дубовым столом. И не возражала против очередной порции радлера – странного напитка, который вливал в неё сил всё больше и больше.
– Есть оригиналы, скажу я вам, мужчины, которых прямо-таки привлекают мучения, – она заговорила медленно, глядя Платону в глаза, точно эти слова предназначались исключительно для него, – они зачем-то хотят поближе к ним присмотреться, поговорить о мучениях, порассуждать о них. Правда ведь, Тоник?
«Сегодня она что-то слишком словоохотлива, – подумал Платон. – Или это так на неё подействовал дед со своим магическим коктейлем?»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?