Текст книги "Дневник советской школьницы. Преодоление"
Автор книги: Нина Луговская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Женя, Ляля пришли такие веселые, оживленные и кипящие жизнью, а мне почему-то особенно тяжело было сегодня. Их жизнь так хороша и заманчива, а у меня нет никакой, я живу их жизнью, увлекаюсь их интересами. То, что было – осталось в школе, то – о чем мечтаю – где-то бесконечно далеко впереди, а в настоящем – пустота. Пустота! Коля и бабушка считают меня лентяйкой, и каждый день, когда я прихожу туда обедать, начинаются едкие замечания. Я теперь уверена, что не успею подготовиться ни к какому рабфаку, но все же мне слишком тяжело расставаться с этой мечтой. А тут еще Женька! Как это ужасно полюбить того, кто к тебе не только равнодушен, а просто не замечает. Я сама не знаю, чего хочу, в душе смутно и темно, как в реке в половодье. И я знаю – меня скоро прорвет. Как это выйдет, еще не знаю, но только я или расплачусь как-нибудь, или, чтоб убежать от себя и от одиночества, уйду в школу забываться в грубом и развратном флирте, или, может быть, отравлюсь. Я чувствую, как что-то подступает и заволакивает, и нет никаких сил бороться с любовью и тоской.
‹11 декабря 1934›
Странный у меня сегодня день. Вчера поздно, когда я уже легла спать, пришли сестры. Что меня надоумило встать? Я надеялась, что они что-нибудь расскажут и хоть мельком упомянут имя его. Как-то разговор у нас зашел на самую опасную тему: о советской власти, о большевиках, о современной жизни. Мы всегда были на различных полюсах, мы были точно слепой со зрячим, которому этот последний старается объяснить цвета. Мы не могли понять друг друга…
Ну, что можно было возразить против непродуманных заученных фраз: «Кто не за большевиков, тот против советской власти»; «Все это временно»; «В будущем будет лучше». Временно эти 5 000 000 смертей на Украине? Временно 69 расстрелянных[40]40
Речь идет об арестованных и расстрелянных без суда и следствия сразу же после убийства Кирова в Ленинграде.
[Закрыть] ? 69!! Какое государство и при какой власти с такой холодной жестокостью выносило подобный приговор? Какая нация с такой рабской покорностью и послушанием поддакивала и соглашалась со всеми творимыми безобразиями? Мы проговорили целый час, и каждый, разумеется, остался при своем мнении. Как я злилась и проклинала свою глупость и неумение говорить, как я могла с таким сильным оружием, как жизненная правда и факты, не доказать сестрам всей лжи большевистской системы? Правда, для этого нужно иметь редкостную бездарность!
О дальнейшей моей судьбе мне надо решить самой. Женя, Ляля заняты собой и художеством, мама – работой. Никто не посоветует мне, как надо сделать, никто не захочет понять, как мне трудно и страшно. Сегодня пришел отец. Он принес вести из Полиграфического института. Слабая надежда на поступление есть. И когда эта мечта начала воплощаться в жизнь, я вдруг почувствовала не только страх, но и просто свое нежелание. И не могла не засмеяться, наконец-то поняв, что все мои помыслы направлены лишь к «нему».
Не жажда ученья и даже не жажда попасть в другую среду руководило моими желаниями. И мне стало страшно. В Текстильный институт я попасть не могу, а все остальные для меня становятся уже совсем неинтересными. Я сама только сегодня поняла, что вся движущая сила, вся энергия моя – не что иное, как любовь. Как были бы поражены и шокированы мои родители, если бы узнали, что дочь их предается таким глупым чувствам, что ради них она собирается устраивать такую генеральную ломку своей жизни.
‹14 декабря 1934›
Удивительно, почему все для меня кончается трагедией? Кончается – пишу я, потому что это конец любви к нему, конец моим мечтам и ожиданиям. Мне смешно вспоминать, что всего два-три дня назад я боялась, что мое увлечение пройдет, мне нравилось, что оно давало мне новые интересные и острые ощущения, заставляло сильнее биться сердце, как-то волноваться самой и испытывать небывалое раньше чувство радости. Я шутила и играла с любовью, она ласково щекотала меня мягкими лапками, под которыми оказались вдруг очень острые коготки. И до той минуты, пока коготки не показались, мне было приятно. Как можно в один вечер в какие-то два-три часа перечувствовать столько различных и непохожих друг на друга ощущений? И такой вечер был у меня вчера.
Начинался вечер, как и все, с робкой и сладостной надежды на то, что Женька придет, и с шести часов я ждала его все сильнее и сильнее, но уже с привычным спокойствием и терпением. Меня занимал вопрос: начинаю ли я разлюблять его или любовь осталась все той же, только как бы вошла в берега, сделалась привычкой? Она меня уже не мучила и доставляла удовольствие. В седьмом часу пришла сестра Женя, и я с привычным уже волнующим ожиданием прошла за ней в комнату, спросив: «Ляля на каток уехала?» «Да». Мы еще перекинулись несколькими безразличными для меня фразами. «Пойдем погуляем!» – сказала Женя. «Значит, никого не будет», – подумала я, но пойти гулять согласилась. Медленно и неохотно одевалась, веселость, живость и оживление моментально пропали, в душе стало тяжело и пусто, а надежда сменилась разочарованием. Когда мы зашли к бабушке отнести ключи, сестра сказала мне: «А часов в восемь Нина и Женя должны подойти». «Как бы не опоздать», – заметила я, а сама радостно улыбалась. «Ну, и прекрасно, теперь весь вечер будет счастливым», – думалось мне. «Почему он придет? Ведь Дуси не будет. Может Нина? Нет. Может Женя? Нет». Мне почему-то никак не верилось, что он неравнодушен к Жене. И какой-то злой и нехороший чертенок радостно закопошился и заиграл во мне: «Значит… значит». Это даже не было определенной мыслью, но я прекрасно поняла, что говорил чертенок. И стало как-то особенно легко и радостно. Я не верила, что нравлюсь ему, но даже сознание, что ему не нравится никто другой, доставляло мне удовольствие. Женя играла на рояле, и я, взглядывая на ее спину, блаженно улыбалась. Потом затявкала Бетька не злобно и лениво, и я вышла в коридор. Внизу слышны были голоса. Нина? Ну конечно, она и Женя. И я сдерживала себя, чтоб не броситься отпирать, не дождавшись звонка.
Они вошли, впереди Нина, потом Женя, как всегда равнодушно взглянув на меня, сказал: «Добрый вечер». Но это даже не разозлило, не охладило и не омрачило моего настроения. Раздеваясь, он спросил неизменное, к которому я уже привыкла: «Ну, Нина, как живем?» Я ответила бойко: «Все по-старому!»
Сестра и Женя принялись разучивать вальс в четыре руки. Скоро пришла и Ляля, и в длинной темной юбке и коричневой мягкой кофточке она казалась такой хорошенькой и кокетливо милой, что даже я заметила это. Но никаких подозрений в душе моей не было. Ляля села играть, сестра и Женя уселись с двух сторон от Нины, и, посмеиваясь, что-то говорили. Я стояла за лампой и не видела, что делается на постели, но, случайно встав, еле удержалась от восклицания. Он лежал, прижавшись головой к Нининой груди и закрыв лицо рукой, а сестра, смеясь, взлохмачивала его приглаженные волнистые волосы и говорила: «Так тебе лучше». Когда же он поднялся, лицо его было задумчиво и, пожалуй, грустно. «Ну, Женя, давай композицию делать», – предложил он.
Сестра дала ему бумаги, а он долго стоял с этим листом, глядя в одну точку: «Собираюсь композицию делать, а в голове пусто!» – заметил он. Я не хотела придавать значения своей любви, так глупо сложившейся: «Что за трагикомедия? Три сестры влюблены в одного милого юношу, еще не доставало сцены устраивать между собой! Нет, я должна тщательно скрывать это». Мне было смешно и стыдно (глупый ложный стыд). «Да, этот вечер, наверно, кончится слезами». Женя скоро встала и ушла, я начала немного успокаиваться. Вдруг она вошла ко мне: «Пойдем, Нина, погуляем. У меня голова болит». «Погуляем?» – спросила я, и самой стало страшно чего-то и боязно. «Пойдем». Скоро мои сомнения кончились, мы ходили по морозному и твердому снегу бульварной дорожки в тусклом свете фонарей, на улице было так свежо и бодряще. А что было в душе? Женя мне рассказала, что это не она вовсе звала его в гости, а Ляля, что она давно заметила, что Ляля нравится ему и что теперь она нарочно оставила их одних объясниться.
А мне надо было улыбаться, равнодушно спрашивать и отвечать, когда в душе по-новому что-то ныло и мучило, было так нестерпимо больно и тяжело. «Вот Ляле везет, все в нее влюбляются», – говорила Женя. А я чувствовала себя такой несчастной и одинокой, потому что знала, что эта боль продлится не месяц и не два, а целую жизнь. Ни к Жене, так к другому, но всегда безнадежно будет эта боль.
Голос Жени был тихий и до того непохожий на прежний, какой-то чужой и безнадежно медлительный. Войдя туда, я мельком взглянула на него. Он сидел, откинувшись на спинку стула, скрестив руки, и смотрел в угол, у него было такое осунувшееся печальное лицо. Рядом сидела Ляля, она тоже была серьезна. Я закусила губу и поскорей ушла, хотелось плакать, и во мне поднималось что-то вроде раздражения против Ляли. «Это ревность», – подумала я и усмехнулась. Мне было страшно туда входить, и я, так ждавшая Женю раньше, молила бога, чтобы он ушел. Еще раза два мне приходилось входить туда и выяснять непонятные слова, и каждый раз видела я серьезное и безнадежно страдальческое лицо его.
Наконец, в коридоре завозились. «Ну, слава богу», – подумала я с облегчением. Однако он опять вошел в комнату и был там так долго, что я решила, что ошиблась, и выскочив в коридор, глянула на вешалку. Его пальто не было. Я подумала: «Не может решиться уйти…» Я чутко слушала. Сестра Женя вышла из их комнаты. «Оставила их одних», – подумала я с болью. После этого он ушел очень скоро, а я бросилась к девочкам. Они стояли и рассматривали композицию, у Ляли было до странности спокойное и почти радостное лицо и голос.
Я села на стул, думая про себя: «Не уйду. Пускай ругаются на меня. Все равно. Может быть, начнут при мне говорить». Но они не начали. Уже лежа в постели, Ляля спросила Женю что-то по-английски, и та ответила: «Да». Я встала и ушла, а в своей комнате быстро, скинув туфли, подошла к стене – сестры о чем-то тихо говорили. Я разделась и легла. И, может быть, впервые в жизни почувствовала, что нет никаких сил уснуть и невозможно лежать спокойно, во мне все бурлило и крутило. Я села и, обняв руками колени, смотрела перед собой, широко раскрыв глаза, на освещенный квадратик дверного окна, куда просвечивал свет из кухни. И меня сверлили и мучили голоса сестер. «Хоть бы дали возможность послушать, что у них произошло».
Так я ждала, пока в кухне погаснет свет, и мама уйдет к себе, но она очень долго возилась. Наконец, стало темно. Я вскочила и босиком в рубашке бросилась к стене и с какой-то мучительной удовлетворенностью прижалась к холодному камню. И почему-то представила сама себя со стороны: полуголая, смешная и несчастная. За стеной долго молчали, у меня только шумело в ушах. Потом Женя что-то громко и раздраженно сказала: «Слышишь, Ляля?» Та ответила очень тихо, и мне почему-то показалось, что она плачет. «Ну, так и скажи», – проговорила Женя уже тише, но удивительно ясно. Я схватилась за голову и быстро, шатаясь и упав на постель, беззвучно зарыдала, уткнувшись в согнутые колени. Я не понимала, что за чувство во мне, но было так тяжело и больно… И я держалась сжатыми руками за волосы и, кусая губы, судорожно и сдержанно всхлипывала, слез почти не было, но как-то все внутри выворачивалось и дрожало. Потом, немного успокоившись, я откинулась на подушку.
Женя и Ляля скоро замолчали. Я встала и, тихо открыв дверь, вышла в коридор. К сестрам дверь была приоткрыта, там было тихо, только сдержанно кашлянула Ляля, и мне опять почудились слезы. Мама зашуршала бумагой. «Занимается», – подумала я, вернулась к себе и, укутавшись в одеяло, долго сидела, глядя в темноту, и думала. Иногда начинали в груди колыхаться рыдания, и я, не выдерживая, плакала. Я считала, что любовь кончена: «Теперь все надо переменить. Надо заставить себя разлюбить его, не ждать больше, не расспрашивать сестер о нем, не видеть его никогда. А если будет возможность поступить в Полиграфический? Не поступай». Но я чувствовала, что это выше моих сил: «На Новый год тоже нельзя там быть. А ведь мое первое впечатление не обмануло меня. Ведь я еще тогда в общежитии подумала, что Ляля ему нравится».
И я вспоминала тот счастливый вечер, его чудесное лицо. Так сидела я, иногда забываясь и начиная мечтать, потом не разрешала себе этого и гнала мечты. Воспоминания путались и смешивались, но все же они доставляли непонятную режущую боль. «Надо забыть, надо разлюбить его. Я зашла слишком далеко», – твердила я себе.
Сегодня утром долго лежала я с закрытыми глазами, стараясь не просыпаться, потом опять думала и вспоминала. «С таким самочувствием заниматься!» Опять вспомнила об опиуме и смерти.
Вечер.
Берусь за дневник, потому что больше ни за что взяться не могу, глаза болят и пощипывают, веки опухли и их тяжело поднимать. Сейчас долго сидела я в тесной комнате сестер на полу в углу между роялью и шкафом и плакала. Мало сказать плакала – я рыдала, извиваясь и судорожно хватаясь руками за скользкий край рояля. Теперь только я поняла, что все еще надеялась до последней решительной минуты, поняла, что эта любовь совсем не то, что я чувствовала к Левке, а более серьезная и сильная. Она, быть может, и кончилась бы шуткой, если б… не вчерашний вечер, а теперь я вряд ли забуду ее скоро.
Днем я еще крепилась и сдерживала себя, а потом, когда пришла Женя и стала играть на рояле… Я долго молчала и подыскивала предлог, чтобы спросить о вчерашнем. Но она упорно молчала, хотя и казалась довольна веселой, и в этом ее молчании было что-то недоброе. «Ну, как, было у Ляли с Женей объяснение?» – спросила я весело. «Да нет, ничего особенного не было. Какое может быть объяснение?» «Врешь», – подумала я, но допытываться не стала. Ляли не было, она с компанией собирались сегодня у Нины. «Ах, мне нельзя ехать, а все же поеду», – проговорила Женя. «Почему же нельзя?» Она не ответила. Значит, там будет «он», но уже не было смешно, что мы обе любим одного. Сестра пела какой-то старинный цыганский романс, я стояла около батареи и, закинув голову, слушала. В душе был мертвящий ужас, но я все же боролась с собой.
Потом она стала одеваться, а я забренчала одним пальцем песенку, которая весь день у меня в голове: «Я покончу под поездом дачным, улыбаясь из-под колес». Это было нелепо, но страшно и трагично, поэтому так волновало меня. «Ты, Нина, скучаешь?» «Да». «А то поедем с нами». «Нет». А сама чувствовала, как глаза заволакиваются слезами и непослушно дергается губа. «Почему?» Я уткнулась в руку и… плакала, сердясь на себя и боясь, что она догадается: «Там скучно будет».
Она старалась успокоить меня и предложила проводить ее до трамвая. «У тебя тоже скучное настроение?» – спросила я. «Да, друга терять жалко». Я догадалась: «А разве он окончательно влюблен в Лялю?» «Да». «Он объяснился?» «Да. Не знаю… мне Ляля подробно не говорила». «Тебе Ляля уже сказала», – проговорила я твердо и почему-то вспомнилась вчерашняя ночь. Она сдалась: «Да. Он написал ей в записке, а Ляля сказала ему, что любит Жорку». «Так и сказала?» «Да. Он, вероятно, страшно страдает. Сегодня весь день был ужасный. Ты знаешь, он обычно бузит, шутит, а тут все перемены делал вид, что читает книгу. И я не могу. Девочки даже замечать стали, что я такая скучная. Если б я знала точно, что Женя приедет к Нине, я бы не поехала. А дома тоже сидеть нельзя, тоска грызет».
«Подумай только, какая же тоска меня грызет?» – подумала я и вдруг так захотелось сказать: «Ах, Женя, ведь я тоже люблю его». Но я удержалась, представив себе, как это глупо влюбиться обеим. Садясь в трамвай, она сказала: «Когда-нибудь я расскажу тебе все подробно, как они поссорились и почему Женька воспылал к ней». Я забыла всякую осторожность, с благодарностью сжала ей руки и долго оборачивалась, махая ей, когда тронулся трамвай. Потом пошла домой. Слезы душили, заволакивали глаза, и не было сил справиться с ними. Я сняла перчатку и укусила руку, а дома я рыдала: сначала слезы не шли и будто мучили внутри, потом я расплакалась и сразу стало легче.
В душе сидит комок, давит и какое-то тяжелое недоумение возникает: «В чем дело?» Мне было тяжело и больно. Но почему? Разве я надеялась когда-то на его любовь? Нет. Это была шутка, но я слишком смело шутила. Теперь же это целая драма: страдаю я, страдает моя Женя и «он»… А ведь как недавно все они были веселы и беззаботны. Зачем Ляля помирилась с ним? Ляля? Да, я испытываю к ней нехорошее чувство за то, что она лучше меня и ее любят, за то, что она умеет быть такой ласковой, веселой и кокетливой, за то, что она, хоть и невольная, но причина моему горю. «Мне жалко его», – говорила она сестре, но я знала и чувствовала, что к этой жалости и неприятному ее положению примешивается какая-то гордая радость, которая заставляет ее улыбаться и потаенно, может быть, ликовать.
И это обидно. И вообще… разве можно описать то, что сейчас во мне творится? И опять с новой силой и ужасом встает передо мной и мучает сознание своего уродства. Сегодня днем я перечитывала рассказ Телешова «Без лица», и он был мне сегодня, как никогда, близок и понятен. «Так кончу и я, если не кончу раньше», – я никогда раньше так не читала, я плакала и все-таки заставляла себя говорить, голос дрожал и срывался, я всхлипывала и все же эта мука доставляла мне удовольствие. А вечером, когда я вошла к Жене, она смотрелась в зеркало, а я подумала: «Вот она хорошенькая, а я? Проклятье!! За что?» И особенно было больно, потому что не было вины и не было виноватых.
‹15 декабря 1934›
Сестры организовали драмкружок и, часто собираясь на репетицию, заходили к ребятам в общежитие. В прошлом году Жорке нравилась Ляля, теперь эта любовь становилась более глубокой и крепкой, но они были друзьями. Ляля, кажется, питала к нему только товарищеское чувство, а он боялся объяснений и вполне был удовлетворен своим положением. В самом разгаре репетиций и подготовки к спектаклю Ляля почувствовала влечение к Женьке, он был режиссером кружка и принадлежал к такому типу людей, которые не могут не нравиться, в особенности женщинам. Удивительно добрый и чуткий, живой и ласковый, с очаровательной улыбкой и чудными глазами – он был душой общества. И в простой и дружной семье студентов, где ничего не значило взять под руку и обнять, он невольно увлекал многих девушек, со всеми был ласков и одинаков, трудно было угадать, кто ему нравился. Этого не могла угадать и Ляля, а она влюбилась, но у нее хватило сил остановить свое чувство и порвать на некоторое время с Женей. Однажды на занятиях она написала ему страшно дерзкую и оскорбительную записку, он в ответ спросил удивленно: «В чем дело? Что случилось?» «Я хочу обидеть тебя, и у меня есть причина». Он был задет, может быть, заинтересован: «Скажи причину». Ляля отказалась, и они поссорились. Прошло три недели, и за это время Ляля почувствовала, что ее увлечение прошло, она теперь равнодушно смотрит на его обаятельную улыбку и синие глаза.
Женька упорно хранил молчание, не обращал никакого внимания на нее и за это время очень сблизился с другой сестрой, которая, как и все, влюбилась в него. Она никогда не говорила этого, может быть, даже и не думала, но была счастлива, что часто видит его, что он стал приезжать к нам. Одно лишь мешало – это ссора с Лялей, которая решила вдруг помириться. Как-то на уроке она подошла к нему и сказала: «Мне противны стали наши отношения. Давай помиримся». «Мне самому они невыносимы», – ответил он. И они помирились. Потом Ляля через сестру рассказала ему о причине ссоры – ведь тогда он очень нравился ей, но теперь это уже прошло. «Что она наделала! Я ее любил», – воскликнул он. И чувство, которое дремало и, может быть, прошло бы незаметно, вспыхнуло с новой силой, встретив препятствие. Это чувство жило в нем всегда, но он настолько хорошо умел скрывать его, что Ляля не только не заметила, но и спутала. А теперь? Что теперь делать? Он был в ужасе: «Неужели все пропало? Как он мог прозевать все?» И в один из вечеров, когда он был у нас, он решил объясниться с ней: «Ляля, неужели все прошло? Неужели у тебя ничего не осталось?» «Ничего». «Ну, так извини, я больше не буду мучить тебя». В тот вечер он не мог заниматься и долго сидел с убитым лицом, молчаливый и странный. «Ведь счастье было так близко, так возможно! А теперь его не вернуть». Началась тяжелая молчаливая драма, он не заговаривал больше с Лялей, не подходил к ней, но это уже был не тот мальчик, который раньше бегал и скакал среди мольбертов. В группе стали замечать, что с ним и с Женей что-то произошло, но никак не догадались связать их дело вместе и тем более приплести туда Лялю. Она странные чувства сейчас испытывает; как всякая женщина она польщена и обрадована своим успехом, но ей все же жаль его, и из этой жалости она подходит к нему, заговаривает и приглашает к себе. Но почему она не хочет, чтобы он разлюбил ее? Сестры невольно улыбаются всей запутанности и сложности создавшихся отношений.
И я улыбаюсь сквозь слезы: «А мне что делать? Убежать от любви, как Ляля? Но я опоздала уже, мне надо было это сделать хотя бы три дня назад, когда я ничего не знала. А теперь?» В душе опять не проходит недоумение, но продолжать любить бесполезно и глупо. А как вырвать любовь? Я чувствую, что мне жаль расстаться с ней, я люблю само это чувство, которое вынесла и воспитала в себе, которое заставляло страдать и столько радоваться. Я, как мать, которая не может не любить капризное и злое дитя, потому что оно часть ее. Но кончать с ней надо… А любовь не хочет верить, что надежды нет, что нет больше возможности увидеть дорогое смеющееся лицо и блеск его глаз.
Вечер.
Весь день я боролась прекрасно. Не отрываясь читала повесть о наших русских террористах и даже тогда, когда сквозь книжные холодные слова вновь прорывалась больная, тяжелая и остановившаяся мысль. Прошло только два дня с того вечера и вполне понятно, что я еще всецело думаю лишь об одном, но и эта возможность бороться с собой, которую я выработала сегодня, есть большой успех. А стоит только чуточку дать волю фантазии, как начинает колыхаться привычное желание и воспоминания. И вспоминается мне Женька в последний вечер, такой несчастный и жалкий, с непохожим на обычное лицом, полным отчаяния. Так ярко чувствую я, с каким страшным чувством он уходил от нас, медленно, с какой-то тупой безнадежностью надевал галоши в полутемном коридоре. А в душе его было затаившееся смятение и ужас, странная и пустая тяжесть и безнадежное отчаяние. Ведь он мог иметь эту кокетливо-веселую, бесконечно милую и любимую маленькую девушку с хитрым задором в зеленоватых блестящих, чуть приподнятых по-монгольски в уголках глазах, женственную и манящую. Ведь она его любила!
‹16 декабря 1934›
Вчера Женька на одном из уроков передал Жене записку, а она, прочтя ее, почему-то покраснела. Ни Ляле, ни мне она не рассказала ее содержания, так как в конце ее было приписано: «Не говори никому». Мне кажется, он писал ей в таком духе: не оставляй меня, я боюсь себя, боюсь, что могу что-нибудь с собой сделать. Это подтверждалось поведением сестры – она и вчера, и сегодня проводит с ним вечера. Я все-таки не могу удержаться, чтоб не сказать: «Счастливая!» Какой он сейчас? Опять весел или задумчив и молчалив? Никак не могу побороть в себе некоторую досаду на необходимость забыть о нем. Но надо! Может быть, мне удастся поступить на рабфак, и это несколько отвлечет меня. Заниматься не могу совершенно. Я – слабонервная дура!
Сегодня пошла на профотбор. Как приятно было идти по скользящему тротуару в предрассветном голубом свете улиц! Как хотелось каждый день с этой необыкновенной бодростью духа, которая бывает только по утрам, ходить заниматься, но не в школу, а туда, где другие интересные люди, куда бы меня тянуло. Тогда бы я могла сказать: «Вот и для меня настала новая жизнь. Новая жизнь!»
В больших освещенных комнатах диспансера как-то легко было и приятно, и я с удовольствием заметила, что ребята теперь совершенно меня не интересуют.
‹18 декабря 1934›
Каток. Голубоватый, покрытый белым снежным налетом лед. Быстрые, слегка согнутые фигуры конькобежцев. З-з-з-з… Поскрипывает лед и мелкими крошками рассыпается под острым лезвием конька. Темно. Беговая дорожка тонет в сумраке. Как приятно, плавно раскачиваясь в такт музыки, скользить вперед, поворачивая и лавируя. Какое-то особое ощущение легкости и быстроты. В круге, около странного вида строения, режут лед на поворотах Ляля, легко и уверенно, и Юрка. Они держатся за руки и так дружно и быстро описывают легкие полукруги по скользкому льду. Юра невысок ростом, одет в синюю лыжную куртку и катается прекрасно. В теплушку они почти везли меня, взяв с обеих сторон под руки. У меня вихлялись от усталости ноги, и я то и дело теряла равновесие.
И опять пугала и мучила меня мысль о школе. Дома я поговорила об этом с мамой, которая спрашивала: «Что собственно тебе надоело в школе?» «Все». Я точно и сама не знаю, но чувствую, что не могу там дольше оставаться. Вот представлю себе, как целые полгода мне придется тупо ходить по залу на переменах, тупо выслушивать о романах, как-то тупо кричать вдогонку школьному хулиганью грубые ругательства. «Как я люблю спать. Все забываешь, все мысли, от которых можно сойти с ума». «Брось дурить, Нина, – сказала мама. – Почему это с ума сойти? Учись и все». Я усмехнулась и очень пожалела, что хоть один раз, но попыталась поговорить с ней откровенно.
‹27 декабря 1934›
Женька пришел в тот вечер и был очарователен, у него так сияли глаза, лицо было такое молодое и свежее, и он оживленно говорил и смеялся. Несколько раз он обращался даже ко мне, и я забывала о Ляле, о том непоправимом, что случилось недавно, и была счастлива. Меня даже не мучила мысль, что он обращается со мной, как с маленькой, мне не хотелось ни о чем думать и ничего предполагать, и после вечера я несколько дней ждала его страстно. Но, вероятно, он увидел, что с любовью не так-то легко справиться, и что его борьба с ней еще не кончена. На Новый год он, возможно, придет, а может быть, и нет. Если бы мне еще месяц его не видеть, тогда все у меня пройдет… В школе у меня часто бывает бешеное настроение, когда хочется сделать что-то необыкновенное и очень веселое.
‹29 декабря 1934›
Удивительно хорошо сегодня на улице. Днем шел легкий пушистый снег и ложился сквозным воздушным слоем на землю. И прикосновение снежинок к лицу, еле уловимое, ласкало и холодило. Небо было покрыто очень высокими и очень тонкими облаками, сквозь которые светилось небо и было светло, почти солнечно. И я с тоскливым чувством и болезненным наслаждением, как из тюрьмы, смотрела в окно на крутящийся белый вихрь пушинок. Там казалось так хорошо, спокойно и прекрасно, так хотелось слиться со спокойным и неземным мягким кружением, испытывая лишь свежий холодок на лице и дыша чистым кристаллизованным воздухом. Вечером стало необыкновенно тихо и тепло, как-то по-праздничному белел воздушный свежий покров и особенно ходили и смеялись люди. Сегодня у меня весь день что-то неясно и неспокойно на душе, мысли бродят отрывистые и странные, ни одной не могу разобрать. Не понимаю теперь, чего же мне хочется, что мне надо, и, вообще, что хорошо на свете и что дурно. Удовлетворит ли меня вообще какая-нибудь жизнь? Стоит ли жить? И всплывали мечты о глупом и несбыточном счастье, путались с тем, что называют идеей, с тем большим, непонятным, странно играющим и притягивающим. Не знаю, на что решиться, не знаю, кем буду… Как-то все глупо, непонятно и темно.
‹30 декабря 1934›
После убийства Кирова в Смольном Николаевым, членом подпольной группы террористов, прошло уже много дней. Много передовиц в газетах кричало об этом происшествии, и много докладчиков-попугаев и советских шкурников с пафосом, потрясая кулаками, кричало над головами рабочих: «Добить гадюку!», «Расстрелять предателя, который трусливым выстрелом вырвал из наших рядов» и т. д. И много так называемых советских граждан, потерявших всякое понимание человеческого сознания и достоинства, по-скотски поднимали за расстрел руки.
И трудно поверить, что в двадцатом веке в Европе есть такой уголок, где поселились средневековые варвары, где с наукой, искусством и культурой так странно уживаются дикие, первобытные понятия. До начала следствия, когда еще не знали ни о какой организации, было убито уже сто с лишним человек, белогвардейцев, только за то, что они, белогвардейцы, имели несчастье находиться на территории СССР.
Сегодня расстреляли еще четырнадцать самих «заговорщиков», итак, сто с лишним человек за одну большевистскую жизнь. И невольно вспоминался XIX век царствования Александра II и действия «Народной воли». Какая буча, какое возмущение поднялось в кругах населения по поводу расстрела шести убийц. Почему же теперь никто не возмущается? Почему же теперь это считается вполне естественным и правильным? Почему сейчас никто не скажет прямо и откровенно, что большевики – мерзавцы? И какое право имеют эти большевики так жестоко, так своевольно расправляться со страной и людьми, так нахально объявлять от имени народа безобразные законы, так лгать и прикрываться потерявшими теперь значение громкими словами «социализм» и «коммунизм»?
Называть трусом человека, который открыто и смело шел на смерть, который не испугался расстрела за идею и который лучше всех вместе взятых, так называемых вождей рабочего класса! Что теперь думают за границей? Неужели и там скажут: «Так должно быть». О, нет! Господи, когда же все это изменится? Когда можно будет действительно сказать, что вся власть принадлежит народу и что у нас полное равенство и свобода? Ведь это какие-то годы инквизиции, а не социализм!
‹1 января 1935›
Вот и Новый год. Еще ни один не был встречен… так странно, пожалуй, и не начинался так мучительно. Вчера я весь день была в возбужденном состоянии, нетерпеливо ждала сестер и с удовольствием помогала Ляле переставлять мебель и прибирать вещи. Мы вынесли кровать и стол из их комнаты, и стало просторно и хорошо. В девять часов пришли сразу все, и я не удержалась от восклицания, когда мимо меня друг за другом проходило девять человек сразу. Женька был в светло-коричневой пушистой куртке и серых хороших брюках, и я, глядя на него, все спрашивала себя: люблю ли я теперь его или нет. И сама не знала, но того острого и отрадного, пожалуй, облегчающего чувства не было, а было другое – гнетущее, тяжелое и непонятное мне. Видеть его уже не доставляло удовольствия, а только мучило.
Все танцевали, а я, забившись в угол между роялью и шкафом, все думала, наблюдая. Первые минуты я даже забывала думать о Женьке, но потом это новое неприятное чувство совсем овладело мной, и я ловила себя на том, что, задумываясь, пристально следила за ним во время танцев и, спохватываясь, быстро отводила глаза. Он танцевал со всеми, кроме Ляли, но так весел, как раньше, уже не был. Я в этот вечер так сильно почувствовала себя одинокой, ненужной здесь и почти лишней, хотелось, чтоб кто-нибудь подошел, сказал мне два слова, хотя бы танцевать позвал. Но кому до меня здесь было дело, до глупой маленькой и дикой девчонки?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?