Электронная библиотека » О. Кромер » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Каждый атом"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2023, 08:23


Автор книги: О. Кромер


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

От нее пахло духами – она и раньше душилась иногда, а в ответ на Костины порицания пела: «Девушки-голубушки, вы не мажьте рожи, лучше мы запишемся в союз молодежи!» Костя сердился, она смеялась: «Это комсомолкам нельзя, а я деклассированный элемент, мне можно».

У нее была новая прическа – короткая спереди, подлиннее сзади, с косой челкой, полностью скрывающей один глаз. Второй глаз, ореховый, длинный, блестящий, пристально смотрел на Костю.

И платье тоже было новое, взрослое, с подчеркнутой талией и красивым кружевным воротником, стянутым изящной серебряной брошкой.

– Ты что, в театр собралась? – удивился Костя.

– Я не ухожу, я пришла, – объяснила она. – Раздевайся, проходи.

– Откуда пришла?

– Господи, Конс, ты зануден, как василеостровский немец. Раздевайся, наконец.

Он повесил куртку на вешалку, пригладил перед зеркалом волосы, вдруг ощущая себя маленьким, намного младше ее, хотя был младше всего на три месяца.

Войдя в комнату, она ойкнула и что-то быстро убрала со стола в ящик. Костя удивился, она промолчала, вытащила из-под кровати старый фанерный чемодан, в котором хранились все их сокровища, спросила:

– Выбираем или случайно?

– Случайно, – сказал Костя.

Она достала из чемодана шесть костяных кубиков, бросила. Выпало 21, битва при Алмейде. Костя взял картонные заготовки, собрал крепость, расстелил голубую ленту реки и принялся расставлять разноцветных уланов и гусаров, они всегда были французами. Расположив внутри крепости оловянных англичан и португальцев, он начал ставить пушки. Ася не помогала, сидела на кровати, поджав ноги, разглядывала себя в зеркало.

Закончив приготовления, он зарядил пушку, дернул за веревочку. Горошина пролетела над крепостью и шлепнулась Асе в колени.

– Перестань, – отмахнулась она.

– Ты будешь играть или нет?

– Буду.

Она слезла с кровати, села на пол, но игру не начинала, просто сидела на полу и молча смотрела на Костю.

– Так откуда ты пришла? – спросил Костя, вертя в руках пушку.

Она все смотрела на него, не мигая, словно оценивая, сказать – не сказать, поймет – не поймет, достоин – не достоин. Потом тряхнула головой так сильно, что челка снова соскользнула на глаза, и объявила:

– Понимаешь, Конс, я влюбилась.

От неожиданности Костя дернул за веревочку, горошина вылетела с низким свистом и стукнула Асю в лоб.

– Дурак, – сердито сказала она. – А если бы ты мне в глаз попал?

– В кого влюбилась? – спросил Костя, сжав пушку в кулаке так сильно, что картонное дуло, громко чавкнув, переломилось пополам.

Она протянула руку, шлепнула его по ладони, выбив из руки пушку, сказала со вздохом:

– Так я и знала.

– Что знала?

– Что ты обидишься.

– И вовсе я не обиделся. Просто хочу знать – в кого. Что, нельзя?

Она помедлила еще немного, потом встала, достала из ящика стола фотокарточку, протянула Косте.

– Это кто? – спросил Костя, разглядывая молодого человека в светлом костюме, с гладко зачесанными назад волосами, с короткой щегольской бородкой, что картинно держал сигарету меж двух наманикюренных пальцев. – Что за хлыщ?

– Никакой не хлыщ. Это Арик, Арнольд. Он студент-химик.

– Интересно, как он опыты ставит такими наманикюренными ручками, – сказал Костя и сам удивился, как зло и жалко прозвучали его слова.

– Не расстраивайся, Конс. Мы же все равно останемся друзьями. Ведь ты же сам говорил, что мы как брат и сестра. Ведь говорил же, говорил? – повторила она почти умоляюще.

– Говорил, – буркнул Костя. – Я пойду, что-то нет у меня настроения играть.

Он разобрал крепость, сложил части обратно в чемодан, ссыпал туда же солдатиков, все время чувствуя на себе Асин пристальный взгляд. Она вышла в коридор проводить его, сказала:

– У нас такая великая-развеликая эпоха жизни, что ревновать мелко, Конс.

– Я ревную? – возмутился Костя. – Да мне плевать с шестнадцатого этажа.

Выйдя на улицу, в мокрую, промозглую ленинградскую зиму, он поплелся домой, размышляя, почему у него так скверно на душе. Влюблялись они оба и раньше, делились друг с другом, давали друг другу советы, как Ася говорила, «с той стороны». Но никогда прежде, ни в первый раз, когда ей вдруг понравился новый, перешедший из другой школы одноклассник, ни во второй, когда она так же внезапно и неожиданно увлеклась братом подруги, не саднило так внутри. О прежних ее влюбленностях он узнавал заранее, иногда ему казалось, что даже раньше, чем она сама. Прежние приятели не забирали ее совсем. Она ходила с ними на каток или в кино, держалась за руки, даже позволяла целовать себя в щеку, но все равно оставалась рядом, близко, рассказывая Косте о своих приключениях и переживаниях, как о каком-то интересном эксперименте. А теперь ее рядом не было, она отделилась, удалилась, ее словно отрезали от него, и в том месте, где раньше была она, вдруг сделалось больно и пусто.

Дойдя до дома, он вошел в парадную, постоял, отогреваясь у батареи, но подниматься не стал, вернулся на улицу, теперь уже в полную темноту, в дрожащий, неровный свет фонарей, и пошел бродить улочками и переулками, твердо следуя с детства заученному правилу – если сворачивать строго поочередно то направо, то налево, рано или поздно выйдешь к Неве.

Когда он был помладше, мать любила гулять с ним по городу, показывала, рассказывала, затаскивала его во дворы, заглядывала в парадные. Улицы и дома оживали в ее рассказах, в них жили знакомые люди – Пушкин, Гоголь, Серов, Чайковский, декабристы, народовольцы – все они дружили, любили, спорили, писали, рисовали – и город тоже оживал, освещался скрытым, затаенным светом, словно множество прекрасных людей, некогда ходивших по его широким проспектам и узким улочкам, навсегда оставили в нем частицу своего огня.

– Откуда ты все это знаешь? – спрашивал Костя.

– Я же родилась здесь и выросла, – улыбалась мать.

– И тебе рассказала бабушка?

При упоминании о бабушке с дедушкой мать всегда мрачнела и поворачивала к дому. Говорить о родителях она не любила, только однажды упомянула вскользь, что дедушка был ученый и моряк. В материнской шкатулке, единственной вещи в доме, которая запиралась на замок, лежала старая фотография, наклеенная на коричневый твердый картон, с витиеватой надписью «В. К. Булла» в правом нижнем углу. На фотографии моложавый мужчина с короткой бородкой, в строгом костюме-тройке сидел на жестком деревянном диванчике перед изящным столиком на гнутых резных ножках. С другой стороны стола, странно далеко от мужчины, сидела женщина в платье из тяжелой блестящей ткани и в шляпке с пером. Было видно, что ей хочется казаться серьезной, но у нее не получалось, и, чтобы не засмеяться, она вцепилась рукой в столик и наклонила голову. Другой рукой она обнимала за плечи девочку лет восьми в платье с кружевными рукавами, и только девочка-мама смотрела прямо в камеру, словно ждала обещанной птички.

На все Костины расспросы, где бабушка с дедушкой, что с ними, мать неизменно отвечала:

– Там, откуда нет возврата.

– Они умерли? – спрашивал Костя.

– Они там, откуда нет возврата, – повторяла мать.

Со временем любопытство угасло, тем более что никакого следа в его жизни бабушка с дедушкой не оставили: не было ни вещей, ни писем, ни подарков, только фотография. Долгое время он был уверен, что Булла – это девичья фамилия матери. Лишь в третьем классе, увидев знакомый вензель на фотографии в доме одноклассника, он понял, что это фамилия фотографа.


Об отцовских родителях Костя знал больше. Дед был директором частной гимназии в Казани, бабушка преподавала там же русский язык, оба погибли от попавшего в их дом случайного снаряда, когда белые отбивали город у красных, или красные у белых – отец, уже работавший в ту пору в Петербургском университете, так и не смог этого выяснить. В анкетах он писал: «Родители убиты белогвардейцами», несколько смущенно объяснив Косте, что так проще. Вместе с родителями погибли две младшие сестры отца, так что и с отцовской стороны родни у Кости не осталось и рассказать о том, как ему странно, плохо и больно сейчас, было решительно некому.

С отцом говорить было невозможно. Он, конечно, выслушал бы, внимательно и серьезно, как все, что он делал, и посоветовал бы «выкинуть из головы этот вздор и сосредоточиться на чем? Правильно, молодой человек, на учебе. Поскольку она что? Правильно, единственный залог успешного будущего». Эту учительскую манеру разговаривать вопросами Костя не выносил до такой степени, что предпочитал не общаться с отцом вообще.

Мать бы тоже выслушала и посочувствовала и пожалела, но ему не нужны были ни сочувствие, ни жалость, он хотел понять и все бродил и бродил по вечернему городу, все думал и думал, чем так задел его этот наманикюренный светлоглазый Арнольд. Почему-то было трудно дышать, словно кто-то невидимый прижал его коленкой, и невозможно было сбросить эту коленку, невидимую, неосязаемую.

Свернув очередной раз налево, он вышел на проспект Чернышевского, к бывшей церкви. Как-то мать заставила его пройти весь проспект, чтобы отыскать дом, в котором раньше была церковь, и он нашел его, догадался сам, без всяких подсказок, и с тех пор всегда приостанавливался, когда проходил мимо, как бы говоря дому «привет».

Сразу за церковью стояла коричневая громада нового хлебозавода «Арнаут». Полгода назад, когда они с матерью добрели, гуляя, до только что построенного здания, вдруг оказалось, что Костя знает это слово, «арнаут», а мать не знает. Костя думал, что она расстроится, но она обрадовалась, сказала с заметным удовольствием: «Как здорово, что ты перестал быть кукушонком». И добавила торопливо: «Все дети – кукушата, это естественно».

Выйдя на Воскресенскую набережную – нынче она называлась Робеспьера, но мать никак не могла привыкнуть к новым названиям, все время путалась, и Костя выучил и те и другие, – он перешел дорогу, подошел к парапету, спустился к реке по широким ступеням, сел на влажный холодный гранит. Далеко слева темной дугой возвышался Литейный мост, по нему медленной, сытой золотисто-черной пчелой полз трамвай. Справа набережная уходила в темноту, в тупик. Он встал на лед, ощутил смутное, едва различимое дрожание – под толщей льда неслась к морю Нева, и, если прислушаться, можно было услышать легкое гудение мчавшегося на свободу потока. Посреди огромного города с миллионом жителей он был один. Один на один с рекой, один на один с природой, один на один с собой. Когда он был маленьким, рядом всегда была мать, знала ответ на любой вопрос, могла утешить в любом горе. Потом он вырос, но был Юрка, с которым можно было говорить о чем угодно без стеснения и страха. И Ася, всегда была Ася. Он снова вспомнил фотографию, стукнул кулаком по мраморному шару, стоявшему на нижней ступени, чувствуя себя обманутым, обворованным, понимая, что прошлая жизнь кончилась, оборвалась и никогда уже не будет как раньше. Давным-давно, лет в семь, он спросил мать: «А как я узнаю, что уже вырос?» «Ты узнаешь, – улыбнулась мать. – Ты поймешь». Теперь он понял.

Глава 2

1

Полночи он не спал, заснул под утро, проснулся с больной головой и без голоса. Мать заставила померить температуру, он додержал градусник до 38,2, отдал матери и облегченно откинулся на подушку – в школу можно было не ходить.


Школа не мешала ему, как мешала она Асе, ему даже нравилось ощущать себя частью чего-то большого, сплоченного, кипучего. На демонстрациях, в нарядной веселой толпе, на физкультурных парадах, наблюдая четкие, слаженные движения сотен, тысяч молодых красивых людей, было легче верить, что и он вправду живет в самой лучшей, самой сильной, самой справедливой на свете стране, а процессы, аресты, нехватки – это временно, это пройдет, надо только не останавливаться, постоянно идти вперед, не оглядываясь ни назад, ни по сторонам. Когда на него накатывало подобное настроение, он начинал отмечать в дневнике всевозможные официальные годовщины, читал Ленина и с удвоенной старательностью выполнял комсомольские поручения. Но приподнятое настроение проходило довольно быстро, и до следующего праздника, до следующего парада он чувствовал себя недостаточно активным, недостаточно честным, недостаточно старательным – недостаточным. В школе, с ее вечной суетой, собраниями, уроками, кружками, заседаниями редколлегии, это ощущение глохло, он был такой же, как все, один из всех, сидевшие рядом с ним одноклассники тоже не бросали учебу и не уезжали строить заводы на Урале или прокладывать метро в Москве. Учителя объясняли, что главное – учиться, и Костя учился, был лучшим в классе учеником. Наверное, за это он и любил школу – за ощущение причастности, за возможность быть лучшим.

Но сегодня ему было не до школы. Лежа в кровати в ночной пустоте, когда ничто не отвлекало и мысли не уходили в сторону, он решил, что Ася права: это ревность. Но не та ревность, не мужская, о которой думала она, а ревность брата, потому что какому брату понравится, когда его сестра бузит с таким хлыщом.

Лекарство от ревности он тоже себе придумал за эту долгую бессонную ночь – надо было срочно влюбиться.

Мать принесла свежую газету и горячий чай. Костя выпил чай, чувствуя, как с каждым глотком растворяется, тает колючий сухой ком в горле, равнодушно пролистал газету. Все то, что казалось важным еще три дня назад – выборы в Верховный Совет, новое правительство, новые планы, – опять ушло в тень, отступило перед живым, больным и горячим – как быть с Асей.


Он протянул руку – в узком пенале комнаты даже вставать с кровати не надо было, – взял со стола прошлогоднюю фотографию класса в синей картонной рамке, откинулся на подушки и принялся рассматривать знакомые лица. Сначала отбросил тех, в кого уже был влюблен в прошлом году. Потом тех, кто был явно ему неприятен: большеротую, громкоголосую Иру Рихтер, лучшую ученицу, комсорга, вечно озабоченную и неизменно деятельную, и трех ее подружек, таких же шумно активных и прямолинейных. Когда-то давно они с Асей придумали таким девочкам название: лягушки-квакушки. После лягушек шли мышки-норушки – тихие, незаметные, скромные девочки, не глупые и не умные, не уродины и не красавицы. Их он тоже отбросил – с ними было скучно. Отбросил Машу Коровину и Тоню Ларионову, лучших в классе спортсменок и танцорок – рядом с ними, здоровыми, мускулистыми, сильными, он терялся, как теряется обычный человек, случайно попавший на стадион. Самую красивую девочку класса, Валю Волкову, своей томной взрослой красотой напоминавшую барышень с дореволюционных открыток, Костя тоже отбросил – она давно уже гуляла со взрослыми парнями. Оставались три девочки, и он долго-долго их рассматривал, пытался представить, как будет с ними гулять, ходить в кино, может быть даже под ручку. Представить не получалось, но решение было принято, а еще раньше, перед самым Новым годом, было принято решение не менять так часто своих решений, и Костя выбрал Нину Морозову, самую спокойную из трех. Несколько человек в классе намекнули ему за последние месяцы, что он ей нравится, так что половина пути уже была пройдена.


Отложив фотографию, он снова лег, закрыл глаза, попытался вспомнить все, что знал о Нине. Получалось совсем немного: она хорошо училась, была вожатой в четвертом классе, неплохо пела и рисовала, много читала, у нее были старший брат и младшая сестра. Неразговорчива, и это плохо, ведь, когда идешь куда-то вдвоем, надо разговаривать, и если она будет молчать, то говорить придется ему. С другой стороны, это хорошо, потому что обычная девчоночья болтовня ему быстро надоедала.


Прошлой весной на комсомольском диспуте в школе обсуждали отношение комсомольцев к любви. Пришел лектор из райкома, долго и скучно говорил о том, что любовь и брак – это не личное дело, а вещь огромного социального значения, а потому общество обязано следить и направлять, и если выбор комсомольца неправилен, то друзья из ячейки должны ему подсказать. Костя исправно конспектировал, подавляя зевоту, а по дороге домой вдруг задумался: может быть, жизнь стала бы намного проще, если бы пару человеку подбирал не он сам, а какой-нибудь научный комитет. Приходишь, заполняешь анкету, сдаешь анализы, ученые закладывают их в волшебный аппарат, трах-тарарах – и результат готов: твою идеальную пару зовут так-то, живет там-то.

Мысль показалось ему забавной, он стал прикидывать, что сказал бы такой аппарат о его родителях, об Асиных родителях, о Вовке Конашенкове и Тоне Ларионовой. Конашенков, высокий тощий парень по кличке Конь, бегал за Ларионовой с пятого класса. Над ним хихикали девчонки и издевались ребята – ему было все равно, он продолжал носить ей цветы, большей частью сорванные с городских клумб, писать записки и решать за нее алгебру, когда Тонька на это благосклонно соглашалась. В классе его держали за идиота и периодически посылали в Желтый дом лечиться, но у Кости умение Коня не слышать и не слушать насмешки и сплетни вызывало странное уважение.

Насчет родителей, и своих, и Асиных, он решил, что вряд ли аппарат счел бы их подходящими друг другу, уж скорее перемешал бы: матери жилось бы намного проще с Борисом Иосифовичем. О себе он тогда подумал, что его идеальная пара ему пока неизвестна, а вспоминая сейчас, почему-то подумал об Асе, рассердился на себя, перевернул горячую подушку на холодную сторону и снова принялся размышлять о Нине, попытался представить, как они идут на каток, как он берет Нину за руку. На том же диспуте лектор говорил, что дружба в отношениях полов важнее любви, потому что любовь – физиологический порыв, половодье чувств, как правило краткосрочное, а дружба, отношения равноправного товарищества – это надолго. Костя вспомнил, как они с Юркой – тогда еще был Юрка – смеялись над половодьем чувств, потом вспомнил, как Нина пригласила его танцевать на новогодней классной вечеринке, а он отказался, потому что фокстрот танцевать не умел, только вальс и мазурку, выученные еще у Екатерины Владимировны в группе. А теперь они подружатся и будут ходить под руку и к нему вернется эта прекрасная легкость, это довольство собой и миром, что случалось всякий раз, когда он был влюблен. С Ниной гулять не стыдно, она вполне приятная девушка, гимнастка, фигура хорошая и лицо симпатичное, только глаза круглые, а ему нравились удлиненные глаза, как у матери, как у Аси. Интересно, гладкие ли у Нины руки, как у Аси, или все в цыпках, как у Ларионовой? Поймав себя на этой дурацкой мысли, Костя рассердился, решил, что в три часа, когда все вернутся из школы, позвонит Нине, спросит уроки и позовет послезавтра на каток или в кино, если она не умеет кататься, и закрыл глаза. Сон пришел быстро, и проснулся он как раз вовремя, в два, доплелся до кухни, съел специально сваренный матерью бульон, выпил две чашки чаю, притащил в коридор табуретку, сел у телефона, провел пальцем по листку со списком одноклассников, прикнопленному к стене рядом с аппаратом. Трубку взяла Нина.

– Привет, Морозова, – прохрипел Костя. – Это Успенский.

– Здравствуй, Костя, – сказала она. – Ты болеешь?

– Да, простыл немного. Уроки дашь?

– Да, конечно.

Она убежала за дневником, Костя обругал себя за краткость, откашлялся.

– Записывай, – сказала она. – По алгебре упражнялись на логарифмирование и потенцирование, страница восемьдесят три, все десять примеров, по истории Австро-Венгрия, по географии Швеция, на литературе Глеб делал доклад о философских взглядах Чернышевского. А биологии не было, Бациля тоже болеет.

– Спасибо, – буркнул Костя. – Ты это, на каток со мной пойдешь?

– Ты же болеешь, – удивилась Нина.

– Ну, когда выздоровею.

– Пойду, – после минутной паузы тихо ответила она.

– Здорово, – сказал Костя. – Тогда пока.

Уже возвращая трубку на рычаг, он услышал, как она пискнула: «Выздоравливай».


Он вернулся в кровать, поздравил себя с тем, что первый шаг сделан. Хорошо было то, что она не хихикала и не кокетничала, но ведь именно поэтому он ее и выбрал. Интересно, получится ли у них что-нибудь? Он вспомнил, что Нина тоже любит рисовать, и решил, что должно получиться.


Следующим утром температура еще держалась. Отец собирался на семинар, мать попросила его купить аспирин, он обещал на обратном пути. Велосипед застрекотал по коридору, щелкнул замок аккуратно прикрытой двери. Мать заглянула к Косте, велела не кричать, чтобы не напрягать голос, а стучать, если что-то нужно, и ушла в спальню, в свой рабочий угол. Костя повалялся немного, потом достал из-под матраса дневник. Почти все девчонки и большая часть ребят вели дневники, многие ими обменивались, и он вдруг подумал, что самый простой способ для них с Ниной получше узнать друг друга – это обменяться дневниками. Но прежде надо было дневник перечитать, проверить, нет ли там чего лишнего, слишком личного или слишком насмешливого в ее адрес. Он открыл толстую тетрадь в красивом самодельном, матерью изготовленном переплете, подарок на тринадцать лет, но прочитать ничего не успел – хлопнула входная дверь. Наверное, отец вернулся, решил Костя, принес лекарство.

– Сережа, ты? – крикнула мать из спальни.

– Я, – откликнулся отец, и что-то в его голосе заставило Костю насторожиться.

Мать тоже почувствовала, вышла в коридор, спросила:

– Что случилось?

– Неймана взяли, – сказал отец.

– В спальню! – велела мать и прикрыла дверь в Костину комнату.

Костя выбрался из кровати, осторожно, бесшумно, высыпал из стакана, стоявшего на столе, карандаши, приставил его к стене в том месте, где в родительской спальне была розетка, прижался ухом.

– …Толком не знает, – говорил отец. – Но взяли точно, его жена звонила в институт, рыдала.

– Да… – тихо выдохнула мать.

Родители замолчали и молчали так долго, что Костя собрался вернуться в кровать, когда отец произнес:

– Я больше не могу так жить, Таша.

Голос был глухой, задавленный, мятый, и, если бы Костя не знал, что это абсолютно, решительно, безусловно невозможно, он бы подумал, что отец плачет.

– Что же делать, Сережа, – сказала мать, – делать нечего. Бежать некуда, да и невозможно все время. Дожили до сих пор, авось и дальше обойдется.

– Я думал, что обойдется, что обошлось. Я думал, это безумие кончилось! – крикнул отец. – Два месяца они никого не трогали, я думал, что всё, что они насытились наконец, пролили достаточно крови.

– Сережа, – предостерегающе сказала мать, и отец замолчал.

Снова наступила длинная пауза, теперь ее прервала мать:

– Может, все-таки уехать подальше в Сибирь? Будем учить в какой-нибудь сельской школе, как-нибудь выживем.

– Я не понимаю за что, – едва различимо пробормотал отец. – Я не политик, я всегда хотел заниматься наукой, только этого всегда хотел, ничего больше. Я ничего больше не знаю, и не умею, и не хочу знать. Кому помешали мои кристаллы, Таша?

За стеной послышался сдавленный невнятный звук, теперь Костя был уверен, что отец плачет.

Тяжелый граненый стакан выпал у него из рук и заскакал по паркету, загремев на всю квартиру. Подхватив стакан, Костя нырнул под одеяло, накрылся с головой. Скрипнула дверь – мать заглянула в комнату, постояла на пороге, позвала тихонько: «Костя!» Он не ответил, и мать ушла, вернулась к отцу в спальню.

Костя вскочил с кровати, снова прижался к стене, держа проклятый стакан обеими руками.

– Что это было? – спросил отец.

– Может, в трубах что-то, – ответила мать. – Или у соседей. Скажи, а семинар отменили?

– Я не могу думать о семинаре, я вообще не могу думать, я пропал, пропал! – неожиданно высоким, почти женским голосом крикнул отец.

– Ну перестань, перестань, Ежик, ну что ты, – сказала мать, и у Кости защемило внутри. – Еще ничего же не случилось, может быть, и не случится, ну что ты, ну перестань, милый мой, хороший, любимый, ну будет, будет.

Костя оторвался от стены. Было так неловко, что он даже покраснел. Никогда в жизни он не слышал, чтобы мать так говорила с отцом, и не думал, что она умеет. Уже давно, лет в десять, он решил, что отец женился на матери хитростью, обманом, что использовал ее, а она терпела из-за него, из-за Кости. Когда мальчишки во дворе рассказали ему, откуда берутся дети, он долго не мог представить себе, что отец с матерью тоже делают это, а потом решил, что если и было между ними что-то романтическое, то оно давным-давно кончилось.

А теперь оказалось, что мать отца любит, да еще как. Любит, называет его Ежиком, у них есть какая-то своя, неведомая Косте, отдельная от него жизнь. И еще оказалось, что из них двоих сильнее мать. Мать, обижавшаяся на любое резкое слово, плакавшая из-за разбитой чашки, уступавшая почти в любом споре, вдруг сделалась сильнее отца с его железными правилами и железной волей, о которой он так любил рассуждать.

Подслушивать дальше было неловко, но он должен, обязан был знать, что происходит, а потому снова приставил стакан к стене.

– …Не работал, – говорил отец уже спокойнее, уже без всхлипов. – Он перешел весной к Борису в лабораторию, помнишь, я тебе рассказывал.

– Борис знает?

– Думаю, что знает.

Снова долгое молчание, потом отец сказал уже обычным своим, негромким, размеренным голосом:

– Ты права, я сейчас поеду на семинар, сегодня же траурный митинг, двадцать первое января. Только вызови мне такси, не могу я на велосипеде.

– Конечно, – с готовностью откликнулась мать.

– Ташенька, – вдруг сказал отец с такой щемящей, мучительной нежностью, что Косте снова сделалось неловко, – я очень тебя люблю.

– Я знаю, Ежик, я знаю, – тихо, едва слышно ответила мать.


К вечеру температура спала, осталось только легкое жжение в горле и слабость. Ужасно хотелось позвонить Асе, дважды Костя выползал в коридор и дважды возвращался в комнату, не позвонив. Отец все еще был в институте, мать возилась на кухне, обрадовалась, услышав, что температуры нет, но вид у нее был невеселый и глаза красные.

– Почему ты такая грустная? – спросил Костя в надежде вызвать ее на откровенность.

– У папы на работе неприятности, – подумав, сказала она.

– Большие?

– Косвенные, – усмехнулась мать на Костины неуклюжие попытки. – Пей чай, пока не остыл, и в кровать.


Вернулся отец, вдруг предложил Косте сыграть в шахматы. Играл отец хорошо, очень хорошо, на разрядном уровне, но в турнирах никогда не участвовал, утверждая, что шахматы – не более чем зарядка для ума и смешно получать разряд по зарядке. Косте, игравшему лучше всех в классе, никогда не удавалось выиграть у отца, а сегодня вдруг удалось – отец зевнул ладью самым нелепым образом, но не расстроился, поздравил Костю с победой, объявил, что это в порядке вещей, когда молодежь идет дальше стариков, – и это тоже было странно, никогда раньше отец себя стариком не называл, наоборот, всячески подчеркивал, что они с матерью еще совсем нестарые люди. Проиграв, отец выпил чаю и ушел спать.


Следующее утро было солнечным, ясным, совершенно пушкинским, так что Костя не удивился, когда отец, вышедший к завтраку в халате вместо привычного костюма-тройки, объявил матери: «Пора, красавица, проснись». После этого он поцеловал ей руку, но и это иногда случалось, и Костю удивило не сильно.

Завтракали как обычно, отец и Костя с газетой, мать – в суете вокруг стола. Из-за газеты, исподтишка Костя разглядывал родителей – оба выглядели спокойными. То ли отец узнал что-то вчера на работе, то ли просто вспомнил про железную волю, понять было невозможно.

Солнечный день манил, и Костя, следуя плану, позвонил Нине. Мать засомневалась, стоит ли сразу после простуды идти на каток, но отец неожиданно встал на Костину сторону, сказал, что на свежем воздухе легче дышать. Засунув под мышку стянутые ремнем норвежки в кожаных чехлах, предмет постоянной гордости и заботы, Костя отправился на Щедрина, бывшую Кирочную, где жила Нина, размышляя на ходу, правильно ли он делает, что в такой траурный день, день памяти Ленина, идет на каток. Рассудив, что если партия устраивает выходной и катки открыты, то веселиться допустимо, он стал думать о том, как будет говорить с Ниной и можно ли с первого раза начинать кататься с ней за руку. Он не то чтобы забыл о вчерашнем родительском разговоре, но вокруг было так много солнца и света, так весело хрустел под ногами крепкий снег, таким непривычно высоким и чистым сделалось вдруг небо, что разговор казался давним неприятным сном, думать о нем не получалось, да и не хотелось.

Нина уже ждала его на выходе из дворовой арки; коньки, связанные шнурками, висели у нее на шее. Румяная, темнобровая, в пушистом свитере, в белой беретке, туго натянутой на убранные короной толстые косы, она показалась Косте очень симпатичной, и на душе стало легче.

– Привет, – сказал Костя. – Идем?

– Идем, – улыбнулась она. – О, у тебя тоже свои коньки! Гаги?

– Норвежки, – гордо ответил Костя. – Настоящие.

Они пошли в сторону Юсуповского сада, обсуждая модели коньков. Говорить с ней было просто, почти так же просто, как с Асей, но тема быстро иссякла – сколько можно говорить о коньках? Минут пять они шли молча, она улыбалась, время от времени поглядывая на Костю, он мучительно искал тему для разговора. Около Кузнецовского дома его вдруг осенило, он сказал небрежно:

– Знаешь, это совсем непростой дом.

– Почему? – удивилась она.

– Во-первых, у него колонны в три этажа высотой, такое редко встретишь. Во-вторых, он обманный: все думают, что он камнем отделан, а это просто штукатурка такая, повышенной прочности. В-третьих, у него картуш сохранился, видишь, там «1916» написано, путти держат.

– Кто держит? – испуганно спросила Нина.

– Путти, два младенца, видишь?

– А, эти, ангелочки.

– Не ангелочки, а путти, у них же крыльев нет. Они обычно чего-нибудь держат. Эти вот картуш держат, табличка такая каменная, видишь, вроде как бумажный рулон. А на самом верху, видишь, где арки, это называется аттиковая стенка, там ресторан хотели сделать до революции, но не сделали.

Нина остановилась, задрала голову, долго разглядывала колонны, арки, путти, потом спросила:

– Откуда ты все это знаешь?

Костя едва не ляпнул «мать рассказала», но удержался, заметил снисходительно:

– Ну, я же здесь родился и вырос.

– Я тоже здесь родилась, – сказала Нина. – Почти. В Сестрорецке. У меня оба деда на заводе работали, потомственные пролетарии. И отец там работал, а дядья до сих пор работают. А у тебя?

– Учителя, – коротко ответил Костя. – А когда вы в Ленинград переехали?

– Когда отца в наркомат забрали. Он теперь в наркомвнуделе[5]5
  НКВД (Наркомвнудел) – народный комиссариат внутренних дел, предшественник КГБ и ФСБ.


[Закрыть]
работает.

– Ясно, – кивнул Костя. – Пришли.

Сначала они катались, потом пили чай с пирожками в буфете. Нина не позволила Косте заплатить за себя, объяснила серьезно:

– У нас же равноправие, так оно должно быть во всем.

– А тебе нравится? – полюбопытствовал Костя, вспомнив Асины рассуждения.

– Равноправие? Ну конечно. Кому охота дома сидеть. Я вообще считаю, что личная жизнь – часть общественной. Понимаешь, – она вдруг оживилась, заговорила гладко, уверенно, – я много над этим думала. Нынче такая ясная жизнь, ее можно рационализировать, как производство, чтобы все было разумно, понимаешь, чтобы жизнь была не просто так, неизвестно куда, по ощущениям, а чтобы по уму, по плану. Я себе, например, жизненный план составила, но не такой, чтобы купить что-то или сделать, а как развивать свои способности, чтобы по максимуму, чтобы была такая насыщенная настоящая жизнь, чтобы гореть, а не тлеть, как Николай Островский.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации