Текст книги "Рыцарь Христа"
Автор книги: Октавиан Стампас
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава X. ТАЙНА ЗАМКА ШЕДЕЛЬ. ОКОНЧАНИЕ
У всякого человека самые сильные переживания чаще всего связаны с детством, поскольку со временем либо человек делается внутренне более тверд и способен противостоять душой испытаниям, либо ему суждено погибнуть раньше времени. Я был дитя любви, мои родители зачали меня в пору жадной страсти друг к другу, и когда я родился, они старательно оберегали меня от возможных опасностей. Но отец вовремя сообразил, что пора и мне воспринимать этот мир таковым, каков он есть на самом деле – не только радужным, но и опасным. Я очень любил огонь, всегда тянулся к нему руками, мне мало было любоваться его игрой, мне хотелось обнять его, прижаться к нему, чтоб он целовал меня так же ласково, как мама, отец, нянька Бригита и дядька Аттила. И вот однажды, когда я капризно рвался с колен отца, желая, наконец, прильнуть к пламени камина, отец позволил мне это, и я испытал первое в жизни потрясение, когда этот веселый, радостный зверь предательски цапнул меня за руку. Мне казалось тогда, что весь мир перевернулся и никому нельзя верить. Ожог зажил быстро. Память о первом потрясении осталась на всю жизнь.
Вторым предателем оказался гусь. Когда я научился как следует ходить и мог гулять по двору, мне казалось, что двор населен такими же детьми, как я, только одни из них имеют вид кур, другие – собак, третьи – кошек и так далее. Я дружил с ними и они никогда не обижали меня, поскольку я полностью им доверял. Из общения с ними и огнем я сделал вывод, что существа, имеющие определенный вид, постоянство органов и не умеющие быстро расширяться и так же быстро сжиматься, более безопасны, нежели существа аморфные, ибо первые предсказуемы, а вторые не всегда. Гусь напал на меня ни за что, ни про что, он просто впал в скверное настроение и решил сорвать на мне злость. Может быть, он требовал от своей гусыни, чтобы из ее яиц вылупливались павлины, а вылупливались все гусята да гусята. Правда, я все равно не понимаю, в чем тогда моя вина. Он так жестоко поклевал меня, что я прибежал в дом весь в кровоточащих ранах. Наверное, это было мое второе сильное потрясение.
Третье не заставило себя долго ждать. В тот же вечер мне подали блюдо с жареным гусем и сообщили, что это и есть мой обидчик. Как же мне тогда стало плохо! Я впервые осознал, что взрослые не шутят, что смешные и ласковые телята и впрямь превращаются в жаркое, что деловитые и вежливые куры, гуляющие со мной по двору, те же самые, которых потом подают в копченом виде. Мне стало горько, что из-за меня гусь лишился жизни. Еще горше, что он оказался так вкусно приготовлен, испускал чудесные ароматы, и я не мог отказать себе в удовольствии полакомиться им. Потом, сытый, я спрятался в дальний угол дома и проплакал там целый вечер от чувства стыда за самого себя.
Смешно сказать, но с двоюродной сестрой Корвиной у меня связано еще одно сильное потрясение. Мы так с ней подружились, что я считал ее тоже мальчиком. Она любила сражаться со мной на деревянных мечах, скакать по окрестностям, не имея под собой коня, а лишь изображая, будто он есть, и принимать участие во всех мальчишеских играх, а когда надо и драться. Меня нисколько не смущало, что у нее длинные, длиннее, чем у меня волосы, что их иногда заплетают в косу. То есть, я краем уха слышал, что она девочка, но не воспринимал ее таковой и не видел разницы между мальчиками и девочками до тех пор, покуда однажды, когда мы купались в Линке, я не обратил внимание на странную особенность Корвины и не спросил ее, почему это у нее так гладко там, где у меня торчит. А ведь я уже был тогда достаточно большим мальчиком, лет шести. Эта разница между мною и Корвиной потрясла меня так сильно, что я долго еще с ужасом думал, ведь стоит мне отрезать лишнее и сгладить место между ног, я стану девочкой и не смогу никогда вырасти рыцарем, не завоюю Иерусалим христианам, как того хотел мой отец.
Помню еще, как отец учил меня плавать. Он делал это очень просто. Брал меня за руки, а дядю Арпада, маминого брата, заставлял взять меня за ноги. Раскачав, они швыряли меня в самое глубокое место и требовали, чтобы я плыл к берегу. Я сразу шел ко дну, им приходилось нырять и вытаскивать меня. Лишь когда я понял, что они не отвяжутся от меня и будут швырять, покуда я не захлебнусь досмерти, меня охватило отчаяние, и я поплыл.
Смерть вошла в мою жизнь, когда мне было лет восемь. Она была очень страшная. Она лежала зеленая и раздутая на берегу Дуная, и в бок ей вцепились черные раки, ужасны были разноцветные пятна на ее вспучившихся руках и отекшем, не похожем на человеческое, лице. Потом у нее появилось имя, она стала называться не просто смерть, а кузнец Братко, утопленник. Кузнец Братко был словак и жил в Вадьоношхазе. Он влюбился в жену вадьоношского стряпчего, Веренку, да так, что однажды свихнулся, стал ходить и всем рассказывать, будто Веренка ведьма и по ночам катается с ним по небу, вскочив ему на загривок. Он уверял, что она грозилась утопить его, если только он осмелится рассказать об этом людям. Потом он исчез, а когда мы с отцом поехали в Пожонь, нашли его на берегу Дуная. Никто не поверил рассказам Братки, но год от года стряпчий Дьердь стал все хуже и хуже обращаться со своей женой Веренкой, покуда не сжил ее со свету.
В том же году, когда утопился кузнец Братко, умер мой дед, Фаркаш Вадьоношхази, и моя мать, Анна, его дочь. Смерть деда потрясла меня в большей степени потому, что я убедился, в простой истине – смертны не только животные, птицы, рыбы и чужие люди, смертны и близкие, умрет отец, мать, умру когда-нибудь и я. Но тут меня еще кое как мирило со смертью то обстоятельство, что отныне дед Фаркаш не будет во время наших визитов в его замок или его приездов к нам ловить меня и, рыча и кусаясь, произносить одну и ту же фразу по-немецки: «Mein Name ist Wolf».note 7Note7
Меня зовут Вольф. «Вольф» по-немецки, а «Фаркаш» по-венгерски одно и то же – «волк».
[Закрыть]
Я очень хотел иметь братьев и сестер, вот ведь у Корвины были родные сестра и брат, Арпад и Илдико, и дети дяди Арпада были не одни, а трое – Шандор, Фаркаш и Жужанна, а я у отца с матерью рос один. Вот почему, когда мама, не сумев разродиться, умерла от родов, это стало для меня особенным потрясением, ведь с нею вместе умерли все мои братья и сестры, не говоря уж о том, что я не представлял, как буду жить без мамы.
И все-таки, я был тогда еще мал, чтобы долго и страшно переживать даже такие тяжкие потери. Поэтому самым сильным потрясением всей моей жизни стали даже не смерти, а тот случай, когда однажды в возрасте четырнадцати лет я застал отца в постели с любовницей. У меня тогда сразу отшибло напрочь, зачем я шел к нему, почему так ворвался. Ужасно было и то, что я увидел их, и что они увидели, как я вошел, поглотал ртом воздух и выскочил вон. О, я был свято уверен в том, что отец и после смерти матери хранит ей верность. В общем-то, я готов был бы смириться, если бы отец, в конце концов, по прошествии лет десяти женился на дочери какого-нибудь графа, но застав его в объятьях всего лишь вдовы нашего плотника, свалившегося в позапрошлом году с крыши, я был оскорблен до глубины души. Мир перевернулся в моем сознании точно так же, как когда меня укусил огонь. Эта Брунелинда отличалась, конечно, миловидностью, но как он мог сравнить ее с покойной мамочкой, я не в силах объяснись. К тому же, меня дико обжигало воспоминание о двух их сплетенных нагих телах. Чтобы избавиться от этого потрясения, не думать постоянно о стыде и обиде, мне тогда потребовалось несколько месяцев.
Но я могу точно сказать, Христофор, что когда в подземелье замка Шедель две нагие ведьмы и Тесселин де Монфлери сняли с круглого ложа черное бархатное покрывало, зрелище обожгло и потрясло меня даже больше, чем сцена в спальне отца. Меня словно молотом по голове ударило. На круглом ложе, широко раскинув руки и дерзко раздвинув ноги, лежала императрица Адельгейда, моя Евпраксия! Ее обнаженное тело было великолепно, но поза, изображающая микрокосм на виду у стольких мужчин, была постыдна, отвратительна. Полдня назад, когда над Евпраксией было совершено насилие, когда император сорвал с нее одежды, чтобы опоясать стальным поясом и поставить «печать Астарты», на ее наготу смотреть было больно, и стыдно становилось за императора. Теперь на это обнаженное прекрасное тело смотреть было не только больно, но и страшно, мир в очередной раз переворачивался во мне кверху тормашками.
Однако, то, что стало происходить дальше, заставило меня от души пожалеть, что призрак Шварцмоора сорвал с моих глаз пелену. Ноги и руки мои были крепко привязаны к креслу, и я не мог двинуться, и сколько ни силился, не мог выпихнуть изо рта кляп. Круглое ложе оказалось вращающимся, и Тесселин крутанул его. Раскинутое звездой тело императрицы завращалось под жадными взорами сидящих вокруг людей и страшных мертвечиных голов. Когда круговое движение стало замедляться, Адельгейда принялась сладострастно корчиться, часто дыша и постанывая от вожделения. Каким же зельем ее опоили, какими чарами оморочили, что из милой и скромной девушки, полной гордости и достоинства, она превратилась в это бесстыдное создание, столь нагло предлагающее себя? Я не мог поверить, что это была Евпраксия в своей истинной сущности.
Вращение прекратилось, и Адельгейда, повернутая своими чреслами к Фридриху Левенгрубе, позвала его такими странными словами:
– Фридрих, ведомый Ликионом Иллирийским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Левенгрубе поднялся со своего кресла, подошел к ложу, возложил страшные главу и руку на пол, сбросил с себя одежду, и, забравшись на ложе, возлег на Адельгейду. Я не мог видеть этого и изо всех сил замычал, забился, раскачивая кресло, к которому был привязан. На меня обратили внимание, и голый Тесселин, подскочив ко мне, вернул черную бархатную повязку мне на лицо. Глаза мои снова погрузились во тьму, но я был бы еще больше благодарен Тесселину, если бы он проткнул мне чем-нибудь уши, дабы я не мог слышать стонов и завываний Адельгейды и Фридриха Левенгрубе, предающихся плотскому наслаждению на этом развратном ложе на глазах у остальных развратников, сидящих по окружности макрокосма. Я негодовал на Генриха, но еще больше на Годфруа Буйонского, коего доселе считал человеком не способным на что-либо подобное.
Пытка моя продолжилась. После того, как громкие стоны Левенгрубе прекратились, я догадался по звукам, что ложе вновь подверглось вращению, затем прозвучал голос Адельгейды, который, впрочем, лишь отдаленно напоминал собой тот голос моей Евпраксии, который я знал до сих пор.
– Гуго, ведомый великим разбойником Варраввой, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
И я догадывался по звукам, что граф Вермандуа, сын короля Франции и двоюродный брат Евпраксии, пользуясь своей очередью, возложил к срамной постели свои «скипетр» и «державу», разделся и возлег с императрицей, дабы совершить соитие. Снова зазвучали страстные стоны, завыванья и вскрики, и я слышал, как все остальные, сидящие вокруг, перевозбудились и тоже стонут, ожидая своей очереди. Но самым отвратительным и постыдным во всем, что происходило, явилось мое собственное возбуждение. Независимо от того, что душа моя невыносимо страдала и возмущалась происходящим развратом, независимо от того, что весь мир рушился, плоть моя вела себя по отношению к духу предательски, и я со стыдом ощущал, как восполнился и каменно воздвигся мой уд.
– Боэмунд, ведомый Дакианом, игемоном Баркинонским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Голос уже захлебывался от сладострастия, не в силах спокойно произносить слова, и от этого плоть моя возбудилась еще больше, а когда слуха моего вновь коснулись сладостные стоны и завыванья, я ощутил горячее извержение и зарыдал, зарычал от бессильной злобы на свое мужское естество. Не будь я связан, я непременно принялся бы рубить самого себя мечом, я прыгнул бы в огонь, дабы наказать вышедшее из повиновения тело.
Не знаю, почему мне и в голову не пришло тогда обратиться мысленно к молитве, ведь только в ней было спасение. Но я был словно опален, я ничего не соображал, все мысли и чувства путались и рвались на мелкие кусочки, сердце в груди колотилось страшно, но никак не лопалось от напряжения, стучало и стучало, словно молот. Время тянулось медленной пыткой, и казалось, целая вечность прошла, прежде чем снова раздался голос, отдаленно похожий на голос Адельгейды, столько в нем теперь было муки похоти:
– Бэр, ведомый Саломеей, дочерью Иродиады, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Я по-прежнему слышал лишь звуки, но воспаленное воображение уже являло мне отчетливую картину того, как тучный Бэр фон Ксантен подходит к круглому ложу, измятому во время любовных утех троих предшественников, как он, пыхтя, снимает с себя одежды, как он сопит, вскарабкиваясь на постель, как с мычаньем входит в объятья заколдованной Адельгейды, которая обречена принять на этом позорном ложе всех собравшихся здесь мужчин. Всех, кроме меня? Или… О, нет, Боже, избавь меня…
Фон Ксантен был недолог. Я уже слышал, как с легким скрипом снова вращается ложе, как вращение замедляется, ибо скрипы становятся дольше, и вот:
– Генрих, ведомый первосвященником Каиафой, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
– Прошу, не сейчас, – прозвучал голос императора. – Я почему-то ослаб, когда смотрел на Бэра. Пусть молодой Зегенгейм взойдет перед тем, как наступит мой черед. Развяжите Зегенгейма.
Меня принялись отвязывать от кресла, в эту минуту я с ужасом осознал, что плоть моя снова восстала. С глаз моих сняли повязку, и я увидел Адельгейду, извивающуюся на круглом ложе. Щеки ее пылали, глаза смотрели мутно, длинные черные волосы перепутались, жаркие, распахнутые чресла были обращены ко мне, руки тянулись в мою сторону, зазывая. А на полу вокруг ложа лежали головы и руки живых мертвецов – Ликиона, Саломеи, Вараввы, Дакиана.
Меня окончательно развязали, вытащили из рта кляп, вместе с которым выудился целый сгусток вязкой слюны, поставили на ноги и отпустили.
– Людвиг, ведомый Ульпианом, жрецом Капитолийским, войди к нам и познай нас, и дай нам познать тебя.
Меня стало трясти. Плоть моя толкала меня на совершение святотатства. Я оглянулся по сторонам. Взгляд мой коснулся насмешливого взгляда императора.
– Смелее, мой мальчик! – гоготнул Генрих.
Я взглянул на Годфруа Буйонского. Глаза его были обращены долу, а почувствовав на себе мой взгляд, Годфруа и вовсе отвернулся и заговорил о чем-то с сидящим рядом Удальрихом. Ему было совестно, и этот стыд Годфруа вдруг придал мне силы.
– Возьми ж с пола голову и руку и положи их к ложу наслаждений, – пробормотал стоящий возле меня Тесселин де Монфлери.
Я посмотрел на него грозно, и он тоже отвел свой взгляд. Тут я и вовсе собрался с духом, размашисто перекрестился и, осеняя все вокруг себя крестными знамениями, принялся громогласно читать молитву Иисусову. Что тут началось! Все вскочили со своих мест и бросились ко мне. Но было поздно. Лежащая на круглом блудилище женщина громко заверещала и из императрицы Адельгейды превратилась в смуглянку Мелузину. С головами и руками мертвецов тоже произошло преображение – они вновь оказались иссохшими черепами и костями.
– Проклятый! Проклятый! – верещала в исступлении Мелузина. – Зачем вы притащили сюда этого?! Неужели не видели, что он не наш?! Он все испортил, я не в силах ничего восстановить. Прочь отсюда, отродье Иисусово! Уберите его! Уберите! Чтоб духу его здесь не было! Он осквернил наш храм!
Я пытался защищаться, но успел лишь нанести отличный удар справа в челюсть Гильдебранту Лоцвайбу, который с грохотом опрокинулся навзничь и так и остался лежать на полу без сознания. Затем на меня навалились со всех сторон, и сколько я ни выкручивался и не брыкался, меня повалили на пол и вновь крепко связали. Члены мои, недолго побыв свободными, снова стали неподвижны. Ведьма Мелузина, подскочив ко мне, взялась сначала корчить надо мной разные рожи, потом расставила ноги и села мне на лицо. Слава Богу, ее тотчас оттащили от меня Годфруа и Боэмунд. Над моим связанным и оставленным на полу телом возникла фигура императора.
– Мне жаль, Людвиг, что так получилось, – сказал он со вздохом. – Зря мы тебя взяли. Я не думал, что у тебя хватит сил испортить нам праздник, но твой пыл оказался могущественным и смог разрушить даже то, что сотворили магические действия. Увы, мой милый мальчик, нам придется избавить поднебесный мир от твоего присутствия в нем. Прощай, славный и безумный щенок! Приказываю отвезти Зегенгейма на берег Регница и, не развязывая ему рук и ног, бросить в воду. Сами понимаете, что тем мы обеспечим себе избавление от лишних хлопот. Кто возьмется исполнить мое приказание?
– Я, – тотчас же раздался голос Годфруа, герцога Лотарингии. Сердце мое снова сжалось от горечи.
– И я, – сразу за Годфруа вызвался Гуго Вермандуа.
– Прекрасно, – сказал Генрих.
– Я тоже, – промычал злобным голосом Гильдебрант Лоцвайб, сидя на полу и держась за ушибленную мною челюсть.
– Достаточно двоих, – возразил император. – Гуго и Годфруа, отправляйтесь немедленно. Мы будем ждать вашего возвращения.
Глава XI. ИЗ ЗАМКА ШЕДЕЛЬ – В ВОДЫ РЕГНИЦА
– Путь у нас близкий и спешить не стоит, – сказал Буйонский, когда лошадь, на которой ехал он и перекинутый через седло связанный я, отъехала на несколько шагов от замка Шедель. Гуго Вермандуа ехал рядом, стараясь не отставать. Руки мои были связаны за спиной, ехать на лошади, будучи перекинутым через седло, было крайне неудобно, животу и ребрам моментально сделалось больно. Но, понимая, что, возможно, это моя последняя ночная конная прогулка, я старался не обращать внимание на неудобства. Изогнувшись, я всматривался в лицо Годфруа и, наконец, сказал ему:
– Я считал вас честным и добропорядочным человеком, герцог, и никак не ожидал увидеть на этих мерзостных радениях. Я не сержусь на вас за то, что сейчас, выполняя приказ императора, вы намереваетесь избавить меня от бренной жизни. В конце концов, вы верный вассал своего господина, и я, возможно, поступил бы так же на вашем месте. Но как могли вы, христианин, поддаться дьявольским искушениям этой чертовки Мелузины?
– Молчите, Людвиг, – отвечал мне Годфруа. – Молчите, вам легко рассуждать. Для вас в этом мире все легко и просто. Вы произносите молитву, осеняете себя и все вокруг крестом, и дьявольское наваждение исчезает. Вы влюбляетесь в супругу императора Римской империи, и она отвечает вам взаимностью. Не пытайтесь спорить, всем известно то расположение, то особенное расположение, которое она к вам испытывала. Государь приказал казнить вас именно поэтому. Так что, вы можете гордиться. Он мог сразу прикончить вас. Приказал бы кому-нибудь перерезать вам горло, как несчастному оруженосцу Гильдерика, да и дело с концом. Но Генрих тоже испытывал к вам расположение и для начала решил попытаться ввести вас в число тринадцати любителей искусства Мелузины. Ничего не вышло, вы оказались стойким христианином, и нам теперь приходится везти вас туда, куда мы вас везем.
– Что же мешало вам проявить стойкость и остаться христианином? – спросил я, кряхтя от боли, потому что лошадь Годфруа споткнулась, меня подбросило, и я сильно ушиб живот. – Разве это так трудно? Разве Христос не помогает нам сохранять верность ему и его заветам?
– Видимо, все зависит от человека, – хмуро отвечал Годфруа. – Когда я впервые очутился в подземелье замка Шедель, я тоже, как и вы, был возмущен, я взмолился к Богу, чтобы он избавил меня от наваждения, но, увы, чем больше я шептал про себя прекрасные слова молитв, тем сильнее мною одолевали устремления плоти. Тогда была устроена египетская ночь, и Мелузина превратилась в Клеопатру. Кто-то изображал египтян, другие – римлян. Император сам облачился в тогу и остальных заставил, хотя одному Богу известно, как в нее облачаться. На редкость сложное одеяние. Все-таки, римляне были странный народ. Так вот, когда Мелузина начала колдовать, воскуряя необычные благовония, от которых в глазах синие кольца, я всерьез взмолился к Господу, да нарушит он все ее чары. Но ни одна моя молитва не достигла Его ушей, он остался глух к моим просьбам, и тогда меня, как и всех собравшихся, одолело нестерпимое вожделение к царственной египетской блуднице, которую мы увидели на ложе вместо Мелузины. И я забыл о Боге, поддался чарам и, когда наступила моя очередь, овладел Мелузиной, чувствуя себя Антонием, а ее воспринимая как Клеопатру.
– Значит, она не всегда превращалась в Адельгейду? – с надеждой спросил я, и ответом мне было желанное:
– Она всякий раз превращалась в кого-то другого, и в императрицу превратилась впервые сегодня, – сказал Годфруа. – Я был немыслимо удивлен и оскорблен, когда увидел… Когда открыли покрывало и там оказалась императрица. Я не мог поверить глазам своим, и первой мыслью моей было: «Что же за чудовище наш Генрих!» Мне кажется, все поначалу были несколько обескуражены и оскорблены, но затем началось действо, и чары взяли свое, плоть взяла верх над рассудком и душой. Должен признаться, если бы очередь дошла до меня, то едва ли у меня хватило сил отказаться от вожделения. Но к счастью, моя очередь не наступила. Бог спас меня, и я не осквернил светлый образ нашей милой Адельгейды.
– Не могу разделить с вами ваших восторгов, герцог, – вмешался в разговор граф Вермандуа. – До меня-то очередь как раз дошла, и я ни о чем не жалею. Вы потому только радуетесь, что не участвовали в общем грехе, что до вас не дошла очередь. Уверяю вас, это было великолепно. В образе Адельгейды Мелузина была еще лучше, чем когда она являла собой Клеопатру, Елену, Нестеллину, Астерию и Вирсавию. Порок в образе невинности особенно прелестен, в нем есть нечто отличительно дерзкое. Я получил неизъяснимое наслаждение, и, заметьте, гораздо дольше других услаждал ненасытную волшебницу. Не понимаю только одного, зачем нам понадобились эти кошмарные скипетры и державы, меня они лишь отвлекали от любовных вожделений.
– Генрих забавляется… – пробормотал Годфруа. – Он полагает, что это страшное собрание черных реликвий поможет ему достичь большей власти и могущества в мире. Во мне они тоже вызывают отвращение. В особенности, если они и впрямь принадлежали всем этим мерзавцам и мерзавкам. Мелузина слишком далеко зашла, а Генрих увлекается всем, что только выглядит необычно, загадочно, таинственно.
– Что же это за страшное собрание? – спросил я, забывая о неудобствах своего путешествия и о его конечной цели.
Свежий ночной воздух очистил мою голову, мысли обрели нужную гармонию, и в эту минуту, Христофор, правда об императоре Генрихе IV во всей неприкрытой наготе предстала предо мной. Я мог уже даже не получать ответа на свой вопрос, мне и так все стало ясно. Понемногу я терял своего императора, когда выслушивал всякие сплетни о нем, когда Аттила принимался повторять эти сплетни и творить собственный образ Генриха, я терял его изо дня в день, когда видел грусть в глазах императрицы, видел, что между нею и Генрихом происходит что-то нехорошее; я потерял его почти полностью, когда он, глумясь, явил взору всех наготу Евпраксии и надел на нее чудовищный, безобразный пояс Астарты. Но в этот миг, когда я в весьма неудобной позе ехал на лошади, ожидая, что меня утопят по его приказанию, истина, открывшаяся мне относительно внутренней природы Генриха, окончательно уничтожила его в моей душе. Тот образ, которому я заведомо был верен, когда направлялся из Зегенгейма в Кельн несколько месяцев тому назад, разбился на мелкие кусочки и растаял, как лед на весеннем жарком солнце.
– Несколько дней тому назад к Генриху приехал знаменитый жидовин по имени Абба-Схария-бен-Абраам-Ярхи, – несколько помедлив с ответом, заговорил Готфрид. – Сей ученейший и премудрейший еврей слывет в своей среде за одного из главных наследников и хранителей тайн и реликвий своего народа, отрекшегося от Христа. Этот-то Схария и привез императору мерзостный пояс Астарты. Но по сравнению с той коллекцией, которую мы все сегодня видели и держали в своих руках, стальной прибор верности, конечно же, дешевая побрякушка. Со Схарией Генрих давно уже вел переговоры. Впервые он встретился с ним в Паннонии, когда вел войну против Газы. Тогда еще Схария пообещал Генриху, что продаст ему огромной силы и стоимости реликвию, но прошло целых пятнадцать лет, прежде чем обещание было исполнено. Всякий раз, когда Схария присылал своих людей, императору приходилось подписывать некие неведомые обязательства. Наконец, когда еврей был удовлетворен, он сам приехал сюда в Бамберг не то из Триполи, не то из Антиохии, куда Генрих посылал за ним нескольких рыцарей для личного сопровождения. Схария привез сундук с черепами и костями, в обмен на которые получил столько золота, сколько вошло в тот сундук до самого верха. Боюсь, что императору пришлось истратить на груду человеческих останков половину своей личной казны, но он глубоко убежден, что эти останки принесут ему прежде всего власть над Урбаном, а затем и над всем миром, ибо черепа и кости рук принадлежали некогда различным людям, прославившимся дурной славой, отмеченным знаком истории, заклеймленным на веки вечные. Коллекцию составляют останки разбойника Вараввы, или Бараббаса, отпущенного вместо Христа по воле еврейского народа; первосвященника Каиафы, главного виновника судилища над Христом; девушки, по имени Агарь, которая весьма метко послала свой камень в лицо Иисуса, когда его вели на Голгофу; Саломеи, выпросившей у Ирода голову Иоанна Крестителя; другого камнеметателя, по имени Обадия, который бросил тот самый камень, что исторг душу из первомученника Стефана; именно его голову и руку я держал сегодня; Ликиона, правителя Иллирии, приказавшего закопать живьем мучеников Флора и Лавра; и многих других, прославившихся в истории именно таким ужасным образом.
– Вы, герцог, с такой брезгливостью о них говорите, – во второй раз вмешался старающийся не отставать граф Вермандуа. – А мне, представьте, доставило некоторое удовольствие держать в своих руках ожившую голову того самого Вараввы, не будь которого, глядишь и Христа бы не распяли. Не скрою, мне было не по себе, и глупая разбойничья башка отвлекала меня от удовольствия наблюдать за зрелищем. Но вместе с тем, я чувствовал соприкосновение с далекой евангельской древностью…
– Простите за откровенность, граф, но вопреки своим достаточно зрелым годам вы отличаетесь непростительным легкомыслием. Порой, и даже чаще всего, оно бывает у вас милым, но иногда начинает раздражать, – сказал Годфруа, стараясь говорить как можно более любезным тоном, так что Гуго не обиделся, а напротив того, расхохотался:
– Что поделать, легкомыслие – родовая черта Капетингов.
– Вот поэтому ваш отец и считается королем самого чахлого королевства в Европе, – заметил Годфруа. Теперь уже графа Вермандуа задело:
– Можно подумать, Лотарингия сказочно богата.
– Она еще беднее, согласен, – улыбнулся Годфруа. – Ради Бога, не сердитесь. Вы знаете мое к вам расположение.
В этот миг наше короткое путешествие окончилось. Мы выехали на берег реки. Светила луна, пленительно озаряя собой берега и окрестности Регница. Густые деревья шелестели листьями, в кустах возились пташки, разбуженные топотом копыт, где-то поблизости звенел ручей, впадая в реку, гладь воды несла на себе лучезарное матовое отражение лунного диска. И умирать ужасно не хотелось. В особенности умирать таким беспомощным образом, на который обрек меня еще недавно любимый император.
– Неужто Генрих верит, что вся эта дьявольская коллекция способна сослужить ему добрую службу? – спросил я, отвлекая Годфруа и Гуго от цели нашего приезда и не столько желая получить исчерпывающий ответ, сколько оттягивая время, дабы насладиться в последний раз свежим и удивительно сладостным воздухом, шелестом листьев, порывами мягкого прохладного ветра, луной, звездами, журчаньем ручья, плеском речной волны.
– Ведьма Мелузина вконец заморочила ему голову, – отвечал герцог Лотарингский. – Она блестяще владеет своим искусством, и когда Генрих предъявил ей головы, она целый вечер колдовала над ними и ей удалось даже поговорить с некоторыми из них, после чего она удостоверила подлинность привезенных Схарией реликвий. Борьба за инвеституру так затянулась, что император готов прибегнуть к каким угодно средствам, чтобы только доказать свою правоту и достичь власти над папой.
– Да бросьте вы, герцог, – вновь вмешался Вермандуа. – Бабы – вот единственное, что интересует вашего Генриха. Мужская немощь – вот единственное, что обижает его и двигает его на всякие глупости.
– Разве император немощен? – удивился я.
– А вы и не знали! – рассмеялся Гуго. – Немощен и очень даже давно. Он слишком рано начал развратничать, хотя природа не наградила его сильным зарядом и по сравнению со всеми своими друзьями он всегда выглядел по этой части слабаком. Постепенно это стало его так раздражать и бесить, что он и вовсе стал неспособный. Бедняжка! Вот уж сколько лет он может кое-как уговорить своего маленького хозяинчика чуть-чуть окрепнуть лишь в том случае, если женщину, которую Генрих пожелает, на его глазах вспашут двое-трое, а то и четверо других пахарей. Вот и сегодня, посмотрев, как это делаю я, Генрих почувствовал, как кое-что шевельнулось, после Боэмунда он и вовсе воспрянул, но этот ксантенский медвежина полностью его разочаровал, встрепенувшийся гусь опять превратился в издыхающего чахлого гусенка. Он надеялся, что вы, Зегенгейм, разожжете его, но вы-то как раз окончательно все испортили со своими крестными знамениями и чтением молитв. Тысячу сарацин вам в печенку!
– Подождите-ка, – перебил я графа Вермандуа. – Вы так уверенно говорите обо всем. А как же тогда забеременела императрица, если, как вы утверждаете, Генрих совершенно не способен?
– А это уж вам лучше знать, проказник, – с блудливой усмешкой ответил Гуго.
– То есть?! Что вы имеете в виду? – Меня к этому моменту уже сняли с лошади и усадили связанного на траву, так что я даже мог возмущенно подпрыгивать. У меня вдруг появилась надежда, что они не станут топить меня в водах Регница.
– Перестаньте, граф! – тоже улыбаясь, обратился к Вермандуа Годфруа. – Видите ли, Зегенгейм, Гуго полностью верит молве о том, что вы были любовником Адельгейды, и что ребенок, которого она носит – от вас.
– Какая чушь! Я впервые увидел ее утром перед свадьбой, потом на свадьбе, потом я получил рану во время поединка с Гильдериком, а покуда очухивался, император и императрица переехали в Бамберг. В это время, судя по всему, она уже понесла приплод.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?