Читать книгу "Реставратор Святой Руси"
Автор книги: Олег Дмитриев
Жанр: Попаданцы, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 4. Неполный провал
Окрестности Изборска, сентябрь 1264 года.
Она умирала. Я знал это. И она тоже это знала.
Дева́на лежала на медвежьей шкуре под ворохом лисьих. Её назвали в честь богини охоты и удачи. Но имя, данное при рождении, не спасло. Жена не пережила охоты на саму себя.
Миндовг, великий князь, купивший королевский венец и ставший первым королём Литвы при полной и всемерной поддержке западных соседей, в прошлом году овдовел. Его Марту прибрали Боги. Я служил верой и правдой Ге́рденю, властителю Нальшанских земель, на которых была и моя вотчина, Утена. Он был щедр и справедлив к своим вассалам. Но только до той поры, пока они делали то, что было нужно и выгодно ему. Но легко менял отношение, когда находил способы достичь большего. Большего для себя. Эти умения сделали его приближённым и близким другом короля, они их, можно сказать, роднили. И именно Гердень рассказал Миндовгу, что у покинувшей мир живых Марты осталась младшая сестра, Девана. Они были похожи: светлые русые волосы, голубые, как весеннее родное небо, глаза, губы цвета утренней зари... Князь отправил меня на граничные земли, а жене передал послание от короля: прибыть в замок, как и до́лжно доброй сестре, чтобы проводить Марту. Не заподозрив ловушки, моя богиня охоты и удачи поехала в Новогрудок, отправив мне гонца с вестями об этом. Которого почти сразу за стенами убили люди Герденя.
Король, которому было за шестьдесят зим, осы́пал сестру умершей жены дарами, наобещал золотых и янтарных гор. Давил на то, что никто не поладит лучше с детьми Марты, оставшимися сиротами. А когда с удивлением понял, что благосклонность моей богини нельзя купить, решил взять силой. Право сильного всегда, с покрытых мраком забвения времён Старых Богов, было последним доводом в любом споре. Ведьма из Утены шипела, билась и кусалась, как болотная кошка. Обезумевший от вседозволенности старик получил длинные красные борозды через всю морду и едва не лишился глаза. Заливаясь кровью, прятавшей позорную бледность щёк, кликнул подручных. Своенравную бабу бросили на каменный пол, король в разорванной одежде топтал её ногами, вымещая бессильную злобу. Девана тогда потеряла нерождённого ребёнка и едва не погибла. А я слишком поздно узнал об этом.
Летом прошлого года Миндовг собрал большое войско для похода на земли Романа, дебрянского князя русов. Был в числе дружины и я. Но со мной пришло слишком мало воинов, за что Гердень, ставший едва ли не правой рукой короля, жестоко высмеял своего вассала. Ни жены, говорил он, не удержал Даумантас из Утены, ни воинов. Я молчал. Я ел их вонючее мясо и пил их заморское вино, напоминавшее цветом тихую кровь. И смотрел только на кубок с ним, чтобы не выдать себя. Тройнат, племянник короля, месяц назад сам нашёл меня. И предложил помощь в обмен на корону. Легко меняться на то, что тебе не нужно. Корона мне была ни к чему. Мне нужно было только вытряхнуть из неё подлую лживую голову старой паскуды, убившей моего нерождённого ребёнка и жену. Девана сидела на золотом престоле рядом с Миндовгом и его сыновьями, тоже ела и пила тогда. Не пересекаясь со мной взглядами. И тоже для того, чтобы не выдать, ни себя, ни меня. От её мертвенной бледности, от чужих, пусть и невозможно дорогих тряпок на ней, от того, насколько она была не похожа на живую, любимою, мою, хотелось выть в голос.
– Так ей не помочь, – неслышно прошептал Лукас, старый друг.
И я только тогда заметил то, что его насторожило. Мои пальцы, вцепившиеся когтями в толстую доску пиршественного стола. Глубокие царапины, оставленные ими. Я убрал руку и передвинул блюдо, салютуя кубком Герденю.
Когда войско с песнями скрылось за лесом, когда осела поднятая конями и обозом пыль, Новогрудок выдохнул. Столько воинов в одном месте всегда было плохой приметой. Особенно для простолюдинов. Для рабов. И для баб-девок в особенности.
Моя малая дружина покинула походников через два дня, а на третий была под стенами королевского замка, соединившись с той частью, что в мнимый поход отправляться не собиралась. Лихие парни и матёрые мужи готовы были взять вместе со мной проклятый город, замок и столько жизней, сколько потребуется. Но мне не нужно было лишнего. Я обязан был забрать своё. Родовой девиз – «Чести моей никому не отдам» – жёг душу изнутри так, что кровь закипала в жилах и рёбра трещали от того жара, как еловые дрова в очаге.
Ранним утром пятого августа 1263 года Даумантас из Утены убил короля Литвы Миндовга и сынов его, Руклиса и Рупейкиса, похитил королеву и увёз в своё волчье логово. Так говорили на торгах и в костёлах одни. Другие по корчмам и постоялым дворам передавали шёпотом вести о том, что продавшего родную веру и Старых Богов, выжившего из ума алчного похотливого старика, покарал сам Перкунас, взяв меч рукой убитого горем князя-воина, мужа Деваны. Правы были и те, и другие. Но лишь отчасти.
Тройнат, ставший зваться на славянский лад Тройнятой, просидел в Новогрудке совсем недолго. Зимой, в начале 1264 года, его убили люди Миндовга, готовившие возвращение правящей династии. Потому что с Литвой, не имевшей законной, то есть признанной Святой католической церковью, власти, никто не хотел иметь дела. Тайные воины мёртвого короля добрались до Пинска, где обретался его сын, Войшелк. Убедили отошедшего от мирских дел в монастырь сорокалетнего наследника занять престол. Тот, как-то договорившись сам с собой и своим пониманием веры и слова Божьего, отпросился у настоятеля на три года. Сняв рясу, но поклявшись хранить монашеские обеты, принц вернулся в Новогрудок во главе старого отцова войска. Которое вполне справилось бы и само, управляемое людьми жестокими и честолюбивыми. Но тем, как водится, было проще и удобнее, когда на престоле сидел законный властитель земель, король по крови, признанный соседями. Говорить о том, сколько золота, мехов и солнечного янтаря отправил в Рим папе Иннокентию IV покойный Миндовг, чтобы стать первым королем по крови, было опасно.
Верные люди передали, что те самые, жестокие и честолюбивые, не успокоятся, пока не изведут под корень всех, кто неугоден новой старой власти. Оставив родные земли, мы отправились на Русь. Там, как говорили, были те, кто мог по достоинству оценить наши мечи и умение ими владеть – какие-то степняки наседали на соседей с востока, пока те сварились между собой, кому где сидеть и какими землями владеть. А ещё ходили слухи, что под тамошним городом Изборском, недалеко от Пскова, били древние чудотворные словенские ключи. Водой из них можно было победить любую хворь. Ни один из испробованных мной способов не помогал. Я почти отчаялся спасти Девану – она не разговаривала, ела и пила, только если кормить и поить. Оставленная без внимания, ложилась, замирала и даже дышала настолько редко, что казалась мёртвой.
Дорога давалась ей тяжело. И вот теперь, когда до волшебных подземных ручьёв оставалось совсем немного, рукой подать, начала задыхаться.
Петропавловский собор, наши дни.
Всё это упало на меня разом, как плита с башенного крана, уронив на ту самую, что я с таким тщанием и внимательностью поместил только что на отведённое место. Накрыв ею бронзовый китайский сосуд с прахом русского уголовника. У подножия саркофага русского императора. Но думать об этом я уже не мог.
Что это было?! Как это могло произойти!? Я своими глазами видел, как длинный меч, удерживаемый моей рукой, вспорол брюхо толстому старику с похотливой мордой и перекошенным ртом. Как тот же меч потом, под хриплый вой, сменившийся бульканьем и икотой, снёс головы парнишкам лет пятнадцати-шестнадцати. При этом я думал только о жене, о Деване, и мысли те были страшными. Чем-то, пожалуй, похожими на куски Лигурийского мрамора, которыми была выложена ниша под плитой: тёмными, как безлунное ночное небо, изрезанное молниями. И от этого ещё более чёрными. Я чувствовал такую же чёрную лютую скорбь, какой не испытывал, наверное, никогда. Ну, с тех пор, как похоронил маму.
Мысли о чёрном мраморе вернули в реальность, хотя воспринималась она с невероятным трудом. Исход ночи. Петропавловская крепость. Усыпальница императоров и великих князей, в углу которой дышал, лёжа на полу, как загнанная лошадь, бывший реставратор, кладбищенский сторож и вор. Или родовитый воин, князь той дружины, что готова была по одному моему слову сжечь столицу?
Лики святых и великомучеников, апостолов и ангелов, Богородицы и самого Спасителя смотрели на меня теперь без осуждения. Но с сочувствием.
Я с третьей попытки поднялся на ноги и пошёл прочь. Вернувшись через пять шагов, чтобы забрать ведёрко с остатками раствора. Думать о том, что пришло бы в голову работникам и посетителям, увидь они белую пластиковую ёмкость из-под майонеза провансаль возле саркофага, не хотелось. Думалось вообще с огромным трудом, почти что с болью. Каждая мысль, появлявшаяся в голове, искрившая там между нейронов и прочих дендритов, отнимала силы, которых и так давно не было.
Воду, пахшую хлоркой и болотом, пил тоже как загнанная лошадь, отдуваясь, обливаясь, икая и булькая пустым животом. Умывался остервенело, будто надеялся, что вонючая вода и хозяйственное мыло смоют всё, виденное этой ночью. Что получится просто хмыкнуть, вроде: «и привидится же!». Но не получалось. Я слышал шёпот Лукаса собственными ушами. Я ощущал на руках и лице тёплую кровь убитых людей. Убитых мной. И вся с таким трудом выпитая вода рванула из сторожа наружу.
Повезло, что в эту пору, около четырёх часов утра, если не врали глаза и часы в смартфоне, никто не отправился в санузел и душевую. Нас в старом корпусе жило немного, все друг друга знали, хоть и не лезли с разговорами, соблюдая тактичный питерский нейтралитет. Объяснять коллегам или нескольким квартировавшим строителям, с какой радости я тут блюю по утрам, не хотелось.
Засыпать было страшно. Поэтому я заварил крепкого чаю, дешёвой дряни, какую пил теперь, давно позабыв, как любил начинать утро с чашки кофе, сваренного в турке. Тогда я разбирался в сортах, в зёрнах, в обжарке и помоле. Теперь, перестав разбираться в собственной жизни, пил «со слоном». И просто пил, без слона.
Блокнот, положенный на шаткий стол в сторожке, будто умолял выплеснуть то, чем кипела и бурлила голова. Но я сперва положил за икону перстень, еле стянув его с отёкшего внезапно пальца, и убрал под подушку яшмовый ларчик, ещё раз подивившись красоте рисунка на камне. Который, кажется, снова поменялся. И лишь после этого рухнул на старую некрашеную табуретку, схватив карандаш.
Наброски покрывали лист за листом. Перстень в разных проекциях получался отлично. А вот зарисовать шкатулку не выходило никак. Береговые линии, границы архипелага в бирюзовом море, острова и материки никак не желали представать перед внутренним взором статично, плыли и переливались, меняя очертания. От этого голова стала кружиться и болеть ещё сильнее. Я отложил блокнот, закрыв его с досадой. Любой взгляд на рисунки начинал укачивать так, будто я не на табуретке сидел, а в центрифуге центра подготовки космонавтов. И сил не было никаких. Даже удержать в себе гадкий настой на пыли и чём-то байховом мелколистовом удалось, пожалуй, чудом. А ещё я чувствовал, как гулко стучало внутри о грудину сердце. И как пульсировал в такт с ним тёмно-красный камень, удерживаемый лапками перстня за спиной Богородицы. Кажется, тоже чудом.
Мой внешний вид утром не удивил музейных. Пожалуй, единственный плюс моей по-питерски промозглой, подмоченной репутации – это возможность постоянно по утрам быть в дурном настроении и с красными глазами. Дамы поджимали губы, мужчины сочувственно или брезгливо отворачивались. Я уже говорил о том, что ангелок был давно и ощутимо потрёпан жизнью. И выглядел соответствуще.
Я произвёл обход вверенной территории, убедившись в очередной раз в том, что за прошедшую ночь в усыпальнице могил не стало ни больше, ни меньше. Тяжёлые мраморные плиты лежали на своих местах, как и те, кто веками лежал под ними. Отдельно отметил, что шов, полоски раствора вокруг той самой на полу, были почти неотличимы от того, как выглядели ещё вчера. Да, такое, пожалуй, бывает не только с древними тайниками. Случается, что и люди, выглядевшие так же, как день-два назад, внутри уже совсем другие. И это я тоже ощущал вполне отчётливо. Потому что сердце продолжало молотить. И я едва ли не физически чувствовал, как пульсирует тёмно-красный камень за древней иконой в сторожке. Далеко отсюда. И краски вокруг будто бы стали ярче: позолота на внутреннем убранстве, киноварь и охра на иконостасе будто пылали. А всего-то стоило, чтоб заметить это – перестать пить. И найти в старом соборе ещё более старую реликвию, происхождение которой ещё только предстояло выяснить.
После обхода я погулял по территории, чем едва не выбился из образа. Обычно сторож днём, как упырь, спит в темной камере-сторожке, набираясь сил перед ночной вахтой. Ну, или просто сидит в четырёх стенах, набираясь. С лучшем случае – читая книжки в смартфоне. Но сегодня очень хотелось дышать прохладным воздухом с Невы. Будто прощаясь с ним и с ней. Нагуляв аппетит, зашёл в кафе, что наискосок от выхода в собор. Шаверма с корюшкой и творожные пышки, щедро посыпанные сахарной пудрой, почти успокоили, будучи вкусными, привычными и реальными.
Выйдя и широко, как в юности потянувшись и расправив плечи, поймал удивлённый взгляд от девочки за стойкой. Видимо, пыльный музейный тихий Тимоха-выпивоха продолжал выпадать из образа. Выпадать из одного, впадая в другой.
Дойдя до стендов с рекламной и информационной суетой, сроду меня не интересовавших, остановился. Свежий воздух, сытная еда, крепкий кофе – оказывается, этого бывает вполне достаточно для того, чтобы почувствовать себя другим человеком. Или тем же самым, но лучше, потому что живым. И ощутить давно и прочно позабытую радость от этого. «Торжество жизни!» – как говорил Учитель, не терявший на моей памяти присутствия духа никогда, до самого последнего дня. Как было сказано в какой-то книге, читанной в детстве: «власть смерти – лишь на миг, а за ним – снова вечная жизнь!». И думать об этом было приятно.
Я медленно брёл мимо стендов, наслаждаясь всем: яркими красками, свежестью прохладного осеннего дня, даже негромкий гомон от туристических групп не раздражал. А потом будто на стену налетел. В самом прямом практически смысле слова. На стену Довмонтова города. Находясь в Петропавловской крепости.
Афиша приглашала туристов посетить с экскурсией древний русский город Псков, обещая знакомства с памятниками культуры и искусства, посещения музеев и всё прочее, чем принято было завлекать иностранных и русских искателей приключений, путешественников и охотников за новыми эмоциями. На самом краешке здоровенной простыни текста, который вряд ли дочитал до конца даже тот, кто его написал, глаз реставратора выхватил знакомые черты. Сева Васильевич улыбался мне своей прямой, искренней, чуть медвежьей улыбкой. Как живой, хоть и смотревший на меня с фото размером чуть больше спичечного коробка. «Провинция – не периферия, а сердце!» – прозвучали во мне его голосом его же слова, написанные рядом. «Икона – это не картина. Это окно. А иногда и дверь. Смотри, Тимоха!..». А вот этого написано на стенде не было. Но в голове услышалось совершенно отчётливо, я даже обернулся тревожно. И не понял сразу, радоваться или огорчаться тому, что за спиной его, хозяина рокочущего и такого родного голоса, не оказалось. А когда повернул голову обратно – увидел на панорамной фотографии Псков. Но не тот, что был на ней секунду назад. Другая форма стен, другое количество башен. Часовни и церкви, фундаменты которых я облазил вдоль и поперёк, стояли гордо и величаво. Часть из них была деревянными. За стенами Крома, древнего сердца города, кипела жизнь, та самая, что торжествовала и во мне. Подводы, изводяще скрипя, тянулись под надвратные башни, доставляя дрова, сено, рыбу, капусту. Перекрикивались стражники со стен со стоявшими у ворот.
Город жил. Город звал меня. И это было не похоже ни на алкогольный бред, ни на шизофрению. Кажется. Не хотелось бы, по крайней мере.
«Смотри, Тимоха!» – едва не погрозила мне пальцем фотография Севы Васильевича. Внимательно смотревшая на меня из-под панорамы города, который плавно принимал современные, привычные мне, не раз виденные своими глазами очертания. Но те, что были только что, я совершенно точно тоже видел. И тоже своими глазами.
Глава 5. Переход и потеря
До вечера, до половины восьмого, благостного для местных, музейных, времени, когда стены Петропавловки вновь становились крепостными, а не торговыми-ямарочными, когда внутри периметра не оставалось чужих, еле дожил. Ещё трижды ловил на себе непонятный взгляд девчонки из кафе, куда заходил за кофе и пышками. И трижды, перед этими заходами, «ловил» вспышки прошлого. Чужой памяти внутри своей собственной. Узнавая слова незнакомого языка, не слышанные прежде никогда, слыша запахи трав, названия которых не знал. Чувствуя боль души, отчаявшись понять, чьей именно. Но по тому, как тяжело было каждый раз восстанавливать дыхание и сердцебиение, выходило, что история древнего князя была и моей тоже.
Прошлой ночью, наливаясь чаем, пахшим сеном и пылью, я пытался найти всё, что можно было, о Домане-Довмонте. И, как часто случалось с историей, концы-края тянулись в разные стороны, выплетая причудливые узоры, узлы и петли. По одним источникам, воин-язычник был сыном короля Миндовга. По другим – властный старик призвал не жену, а сестру Довмонта. По третьим – князь был женат на сестре короля. Сходились все лишь в том, что в году 1264 от Рождества Христова дружина княжья «шести с половиною дюжин, со чада и домочадцы, числом триста» прибыла ко стенам Пскова и в полном составе приняла святое крещение. После чего вольный город призвал чужака, виденного впервые, на княжение. За долгие годы которого приняв и полюбив того, а по смерти назвав его и жену, вторую, русскую, святыми. На иконе, на которую я то и дело вскидывал глаза, над головами их не было положенных по канону нимбов, и надпись «благоверные» говорила о том, что на меня смотрели не обитатели небес, гости райских врат, а живые люди. По всему выходило, что липовые доски помнили руки того, кто видел Довмонта и Марию своими глазами. По тому же самому меч и доспех князя не были похожи ни на одни из тех, что встречались мне за долгие годы учёбы и работы. Будто древний мастер писал с натуры, изображая совершенно конкретные кольчугу, меч и человека. В возрасте, с залысинами, крепкого, но сообразно годам, уже не такого сухого и жилистого, как в молодости. И не такого схематично-прямого, какими принято было рисовать библейских, книжных персонажей. Оторвавшись от смартфона, начавшего выдавать вовсе уж чушь о том, что нападение рыцарей-псов на святую Русь-матушку спланировали и организовали рептилоиды, те самые, что убили Гагарина и Кеннеди, подошёл в красный угол. Поднял фонарь и внимательнее пригляделся к углам изображения, в который раз восхитившись чёткостью и изяществом линий и гармонией цвета. А потом осторожно перевернул. И на обороте увидел еле заметные чёрточки-резы, которые при определённом наклоне к свету сложились в слова: «Чернец Лука молит Бога за вас».
Вернувшись к столу и чаю, задумался. До четырнадцатого века на Руси иконы почти не подписывали. Только что история русской живописи и иконописного мастерства пополнилось именем нового великого мастера, вставшего в один ряд с Олисеем Гречиным и Алипием Печерским. Ради этого я, пожалуй, мог бы прикопать прах Пети Царя хоть под Кремлёвской стеной.
Зайдя в сторожку и закрыв за собой на старый ключ ещё более старую дверь, я сел на кровать. Узкая, мама называла такие «де́вичьими», койка охнула и качнулась. А из-под подушки мне прямо к руке скользнула по шерстяному одеялу шкатулка из императорской яшмы. И снова приковала внимание, словно перепляс цыганских юбок или кружение зонтика с гипнотической спиралью на куполе, как в каком-то кино. Я замер, вновь пытаясь поймать береговую линию, как будто был капитаном каботажного судна. Или тем пареньком, что в старом фильме поднял на крыло самолёт, в который перед этим втянул изорванного акулами отца. Выполняя его хриплые команды, отдаваемые в полузабытьи, глотая злые горькие слёзы, мальчик довёл самолёт до места назначения. Там ещё песня была в том фильме, я часто вспоминал её за последние полгода, сидя под землёй и рисуя простым карандашом в блокноте прошлое, вместо того, чтобы строить своими руками вокруг настоящее и, возможно, даже будущее. И всем там, в той песне из кино, да и, впрочем, везде, действительно не было никакого дела до меня. А мне – до всех до них.
Сейчас я чуял, не знаю, сердцем ли, печенью, душой, в которую особо не верил прежде – нужно вытащить перстень из-за иконы и надеть его на палец. На указательный палец правой руки, на его место, то, где он был тысячелетиями. Менялись века и эпохи, правители и даже Боги. А он, чудесный сплав золота и серебра с жутковатым камнем в центре, менял отца на сына. Из века в век. До той поры, пока не оказался запертым в гипнотической шкатулке, в гробнице из драгоценного чёрно-золотого мрамора среди белых саркофагов мёртвых властителей. Не такой, как все. Тот, о котором вряд ли знал хоть кто-то из живущих ныне, раз меня до сих пор не пришли брать. Ещё вчера я грешил было на тайных старообрядцев-уголовников, но сегодня передумал. Рассчитать, что из сотен напольных плит собора пьющий сторож полезет именно под ту самую, было невозможно.
Я положил икону прямо на одеяло. Под ней поместил ларчик, продолжавший чаровать-запутывать движением узоров, как на мыльных пузырях или на заставке одного древнего музыкального проигрывателя для компьютера. У меня был такой в детстве, на первом компе, Винамп назывался. Там была какая-то кнопка, нажав на которую на экране расцветали психоделические цветы, двигавшиеся в такт игравшей музыке. Тогда, в девяностых, вокруг было много ярких красок. Но на пируэты чудо-цветка можно было смотреть долго. И бесплатно.
Понимая, что не имею ни малейшего представления о том, что, как и зачем делаю, не зная, что ждёт меня впереди, я надел на палец перстень. И глаза сперва ослепила вспышка, будто в шкатулке кто-то поджёг магний, как в старом фотоателье начала прошлого века. А потом рухнул мрак. В котором на меня с прежним состраданием и, кажется, соболезнованием смотрели Спаситель и Богородица. И стоявшие подле Их престола несвятые князь-воин и инокиня. А на самой границе слуха, или даже за ней, прозвучал тот самый звук – не то звон, не то стук, не то звяканье, с каким остывает раскалённый металл. И перепуганное ухо уловило звуки новые. Негромкий треск костра. Всхрапывание коней. Шёпот леса в холодных осенних ветвях, шелестевших остатками листвы.
Нос почуял запахи, каких совершенно точно не было и не могло быть в тёмной сторожке на Заячьем острове. Мокрые шерсть и кожа. Железо и ржавчина. Смола и мёд. Пот, людской и конский. Запахи доносил тот самый ветерок, что гладил, убаюкивая, по озябшим веткам ночной лес. Вместе с ароматом костерка, от которого, кажется, становилось теплее на душе. Телу, одетому и укрытому, тепло было и так.
Ощущения пришли чуть позже. То самое укрытое тело, вроде бы вполне привычное и от этого не воспринимавшееся как-то чуждо. Так, как кожа поддоспешника. Как седло под головой. Как левая рука, которую я не чувствовал. Как мягкие, тёплые, но словно безжизненные волосы под правой ладонью, гладившей по голове ту, что отлежала левое плечо. Не шевелясь, как мёртвая.
От княжьей подводы до ближних ратников, сидевших у костерка, было две полных сажени. И на еле слышный шёпот Деваны не повернулся ни один из них.
– Получилось у меня, родной мой. Не напутала я, не позабыла науку старой Лаймы, – голос, звучавший в ночном лесу не громче кошачьего вздоха, заставил меня дёрнуться. Она молчала весь путь от самой Утены.
– Не двигайся, Дом, – имя, которым звала меня только она, моя Дева, пригвоздило к медвежьей шкуре будто рогатиной.
Этого бурого людоеда я взял три зимы назад. Жена передала вести от дальних родичей, что на границе с землями русов, на берегу Свири-озера, там, где я выстроил замок рядом с древним капищем Перкунаса, которого тамошние вепсы называли Юму, видели шатуна. Пропадал скот, люди. Когда я приехал, в лесном хуторке со странным названием Федевичи стоял скорбный плач, разносившийся над озёрной гладью далеко. Дикий великан убил ребёнка, сироту-пастушонка, что отправился в лес надрать лыка. Мы вытропили его за два дня. Матёрый, старый, хитрый, как бес-Велняс* или латинянин-католик, убийца затаился в овраге с пятью выходами. Будто зная, что нас было мало, мы не могли обложить их все. Поселян, рвавшихся мстить с косами и вилами, я не брал. Не дело подвергать опасности тех, кому давал клятву служить и защищать.
* Ве́лняс (вяльняс, ве́линас, велнс, Велс, Виелона) – в балтийской мифологии противник громовержца Перкунаса, в язычестве был богом загробного мира, после христианизации населения региона его образ демонизировался и слился с чёртом.
– Скажи своему волку, что зверь выйдет на него закатной тропой, – раздался скрипучий голос, заставивший меня вырвать меч и отшвырнуть Девану себе за спину, едва не сбив её с ног.
Из-за старой раскидистой ели вышла гнутая в дугу старуха с длинными седыми волосами. Крючковатый нос, косматые брови, морщины, что делали её лицо похожим на храмовую мозаику – всё было неровным, кривым и каким-то пугающим. Прямым в её образе был только длинный посох, казавшийся чужим. Из какого-то дерева, смотревшегося в лучах восходившего Солнца красным, как тихая кровь.
– Благодарствую за совет, бабушка, – поклонилась до снега жена, бросив на меня странный взгляд. Склонился и я, убрав оружие.
– Обезумел от крови медоед. Не остановился на овцах да коровах. Живую душу отнял, чистую, светлую, – скрипела старуха, говорившая, кажется, сама с собой. – Не остановится и теперь. Сегодня Мара заберёт его жизнь вот этой железкой.
Кривой, как клюв сокола, палец указал мне на пояс, туда, где висели ножны.
– Из шкуры постель сделайте. До той поры, пока на ней засыпать и просыпаться будешь – не видеть вам горя и беды.
Бабка шагнула обратно под ветви, медленно. Девана рванулась за ней, отмахнувшись от меня, знаками дав понять, чтобы дождался её здесь, не приближаясь.
Старую ведьму звали Лаймой, как нашу богиню Судьбы и Счастья. Медведь вышел из леса точно там, где она предсказала. И был убит, а из на совесть выделанной шкуры благодарные селяне сделали дивное покрывало, сохранив как-то на ней и когти, и зубы, а вместо глаз поместили в пустые глазницы большие, по размеру, куски янтаря. Подарок вышел дорогим, поистине княжеским. Солнечный камень, как узнал Лукас, им дала сама Лайма. А Девана три года каждое лето приезжала со мной в те края, учась у старухи древнему ведовству. До той поры, пока не уехала на похороны сестры. Забыв в спешке взять постель из старой мягкой шкуры.
– Я ухожу, родной. Я не могу жить, зная, что не сберегла жизни в себе, что чести твоей уроном стала, что не понесу больше. Не говори ничего, не надо. Это воля Богов. Они не повторяют дважды. Лайма говорила. – и она остановилась перевести дух. Хотя голос звучал едва слышно и дыхания не улавливало даже моё чуткое ухо воина. Молчал и я, ощущая, как начинает холодить грудь изнутри предчувствие неизбежной страшной беды.
– Ты будешь жить. Не вздумай пойти за мной. За тобой те, кто верит в тебя и верен тебе. За ними – их дети, что верят родителям... и тебе. Над тобой Боги, и Они тоже верят в тебя. На роду́ твоём много славных деяний. Если ты не подведёшь Богов, не предашь Их веры в тебя, то я вернусь. Ты узнаешь меня в чужом теле. Если не позабудешь к тому времени свою Девану.
– Никогда... – едва ли не на вдохе шепнул я, но она чуть качнула головой, и я замолчал.
– Жизнь длинная, Дом. Наука старой Лаймы позволила призвать душу твоего потомка из неведомых далей грядущего. Он знает наперёд всё, что ждёт тебя. Или почти всё. Знает чудеса и тайны будущего, то, о чём нам на своём веку не узнать ни за что. Он не заменит той доли твоей души, которая отлетит к Богам вместе со мною. Но сможет помочь. Если ты найдёшь способ принять его, как гостя, как друга, ужиться с ним. Страшно, когда две души в одном теле сварятся.
В одном дальнем монастыре я видел такое. Заточённый в келье грешник, которого привезла связанным по рукам и ногам перепуганная до смерти родня, бился в колодках, ругаясь сам с собой. На разные голоса. Сам спрашивал, сам отвечал, сам перебивал и сам же грязно лаял в ответ. Это и впрямь смотрелось очень тревожно.
– Но ты сильный, Дом. Ты должен сладить. В тебе живёт каждый из твоих предков, и каждый из тех, кто придёт в мир после тебя. Семя твоё сильно, как и дух. Я верю, что новое тело, в котором я вернусь к тебе, тоже родит тебе сына. Жизнь вечна, Дом. Новые люди и Боги приходят на смену старым. Старые передают опыт и мудрость. Счастье, если новые принимают те дары. Горе, если отвергают.
Голос, и без того почти беззвучный, начинал прерываться, и часть сказанного приходилось додумывать, не слыша. Но я любил её, мы смотрели в одну сторону и говорили на одном языке, даже если говорили на разных, как в самом начале. Я понимал, что слышу последние слова и последнюю волю моей богини. И прижимал её к себе, зная, что не смогу удержать.
– Помни то, что говорил твой пращур. Отмщённая душа возродится вновь. Богам всё равно, как мы называем Их. Они не хвалятся друг перед другом Своими победами. Любовь – вот то, что роднит Их и нас. Можно петь в храмах с высокими сводами. Можно плясать в дубравах. У святых камней. У вечных родников. Имя – не главное, Дом. Суть важна. Только суть. Дождись меня, родной.
Девана вздрогнула. Раз. Другой. Третий. Но дрожь пронзала уже не её тело, а моё. Наше общее с князем-воином, на плече которого лежала мёртвая жена со спокойной улыбкой на белом лице. Глаза её смотрели прямо в наши, но только нашей богини там, позади них, уже не было. В чёрных огромных зрачках одна за другой гасли искры. То ли отражения дальнего костра, то ли сокрытые за ветвями и облаками звёзды, видеть которых она не могла. Отсюда – не могла. Но сейчас душа её, наверное, шла или летела по ним или над ними. А я лежал внизу, бесконечно далеко от неё, не в силах отвести взгляда от глаз любимой, что будто становились матовыми. Гасли. Я спас её тело. Я отомстил за неё. Но не удержал. Не сумел, не знал, как. Князь Доман прижимал мёртвой левой рукой мёртвое тело жены, бессильно пытаясь вернуть в неё тепло, дух, жизнь. Правой рукой зажимая себе распахнутый в беззвучном крике рот. Не сводя глаз, которые резало от сухих бессильных слёз, с её зрачков. В которых догорели последние звёзды.