Текст книги "Королевская гора и восемь рассказов"
Автор книги: Олег Глушкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Еще говорил Иван Анисимович о политических, но никого из политических Аврутин не встретил, а с генералом, сидящем в отдельной палате, так и не познакомился. Рассказывал Иван Анисимович, что этот генерал, когда доставили его сюда, был уверенным в себе крепышом, военная косточка, мускулы – не проткнешь, но так его залечили, что стал он похож на узника концлагеря. А почему упрятали сюда генерала? – спросил Аврутин. Иван Анисимович помолчал, вздохнул и сказал, что был этот генерал всем правителям кость в горле. Почему? – спросил Аврутин. Долго объяснять, ответил Иван Анисимович и сказал: судить открыто его испугались, вот и признали психом. А какой он псих, умнее не встречал человека. Он ведь как раскусил сразу тупость Сталина в военных делах. Еще в сорок первом не испугался – критиковал вождя народов. Ну и взяли этого непокорного генерала в оборот, во время войны пасли смершевцы, комитетчики развернуться не давали, а он был полководцем от Бога, такие люди сражения выигрывали, а о своей безопасности не заботились. Мало того, что он был два раза ранен, так его и со званием притирали, генералом он стал только после войны. Вот кто был коммунистом убежденным так это он, требовал, чтобы уравняли правящим бонзам и рабочим зарплату, создал свой «Союз за возрождение ленинизма». Вздумал бороться за возрождение ленинских норм, вот и признали сумасшедшим. А может быть, и действительно, сумасшедший, какие такие ленинские нормы обнаружил, у этих большевистских паханов одна была норма – в расход недобитых генералов пускали с превеликим удовольствием. Иван Анисимович замолчал, внимательно оглядел Аврутина и вдруг, ударив себя по лбу, воскликнул, да ведь тебе под Ленина надо закосить, ну вылитый Ленин, рыжий и роста небольшого, и картавишь, и лысинка вот наметилась. Бороду надо только подкоротить. И имя обязывает – Вилор. Аврутин, чтобы подыграть Ивану Анисимовичу, принял типичную ленинскую позу – одна рука за отворот халата, за неимением жилетки, другая вскинута вперед. Выкрикнул: Товарищи психи, долой Учредительное собрание! Иван Анисимович зааплодировал. Но превращаться в Ленина Аврутин отказался. Будь что будет, но только не это. Стать Лениным, значило самому признать себя сумасшедшим. Все же сохранялась в душе надежда, что сюда его взяли на лечение, а не потому, что он напросился в театре на роль короля Оттакара, и не потому, что отказался сотрудничать с гэбешниками. Да и Иван Анисимович не очень настаивал на таком перевоплощении, ну и художник вспомнил, что один Ленин здесь уже лежал, так его санитары чаще других били, да и генерал, если встречал, весь из себя выходил, кричал – не смей позорить вождя, жалобы писал, чтобы этого психа убрали отсюда.
Несмотря на то, что обрел здесь Аврутин друзей, время от времени он впадал в депрессию, казалось, что вытерпеть все обрушившееся на него не было сил. Он кидался на койку, отворачивался к стене, зажимал уши подушкой, чтобы не слышать и не видеть происходившее вокруг. Сам себе он казался несчастным и покинутым, и уже ничто не связывало его с миром, существующим вне этих каменных стен. У многих сотоварищей по несчастью были родные, ждущие их люди. У Аврутина – никого. Все, даже «Наполеон», рассматривали фотографии своих детей, жен, показывали друг другу. У Ивана Анисимовича была фотография симпатичного ухоженного мальчика, в матроске, такая же матроска была у Аврутина в детстве. Это внук, пояснял Иван Анисимович, учится в столице, в престижной школе, ради него и живу. У Аврутина не было даже фотографии матери, со временем он перестал представлять ее лицо в целом, но ясно виделись вдумчивые печальные глаза, ухоженные волосы, мягкие ласковые руки. Слышался отчетливо ее голос, иногда она являлась во сне и упрекала его, а он все время пытался оправдаться, говорил, чтобы она не волновалась, и он давно уже занят на главных ролях в театре. После таких снов ему становилось еще невыносимей, он понимал, что ему уже не дано придти на могилу матери, что вряд ли ему удастся вырваться отсюда. По ночам он подолгу не спал. Мучили мысли об Эвелине, о том, что сталось с Мирским, почему никто даже не пытается передать весточку, никто – даже Григорий Ефимович, значит он, Аврутин, никому не нужен, нормальный мир вполне может существовать без него…
Единственной отрадой для Аврутина были дни, когда ему разрешали прогулки в парке, прилегающем к больнице. Этот парк был отделен от города высокой каменной оградой с колючей проволокой пущенной поверху, но были там места, откуда не было видно ограды, и можно было представить, что ты на воле, а главное побыть в одиночестве, надышаться свежим воздухом и почувствовать всю прелесть окружающей природы. Стоял сентябрь, как всегда теплый и солнечный в этих краях. Деревья ещё только начали желтеть и не спешили расстаться со своим нарядом. Но дорожки уже покрылись спадающими листьями, и было приятно ходить по ним, как по мягкому ковру. Аврутин даже снимал тапочки, чтобы почувствовать ногами эти листья. Были в парке и яблони, в эту осень был особый урожай. Ветви сгибались под тяжестью плодов, и часто в тишине слышались шлепки, это падали созревшие яблоки. Аврутин хрустел яблоками и в такие дни почти не ел надоевшую кашу и кислые щи, обычное больничное меню могло любого отвратить от пищи, а яблоки были просто прелесть, в них таились нежные ароматы и они никогда не могли наскучить. Выпускали гулять немногих, тех, кого не считали буйными. Иногда удавалось совместить свою прогулку с прогулкой Ивана Анисимовича и поговорить обо всем или помолчать вдвоём. Часто вспоминали Ленинград, Иван Анисимович хорошо знал северную столицу. Все бы отдал. Чтобы хотя бы на день вырваться туда, пойти в театр, побыть на свободе, говорил Аврутин. Иван Анисимович считал, что человека губит несбыточность мечтаний. Мир за воротами не приносит человеку освобождения, если душа не спокойна, она и там не найдет покоя. Артур Шопенгауэр утверждал, что весь мир это госпиталь для неизличимых. Имя этого философа Аврутин слышал впервые. Иван Анисимович сказал, что его не издают в нашей стране. Аврутин все больше убеждался в том, что Иван Анисимович может заменить чтение любой запретной книги, память у него была такой, что любой артист позавидовал бы…
Вскоре Аврутин обрел еще одного товарища. В соседнюю палату ночью положили нового больного. Аврутин проснулся от шума и возни, слышались выкрики. Утром он увидел новичка, высокого роста с высоким лбом и с русыми волосами, он был похож на былинного богатыря, только состарившегося. Все лицо было изборождено морщинами. Новичок улыбнулся, когда Аврутин подвинулся и предложил ему место за столом. Они познакомились. Валентин – так его звали. А кличка была Валя Зэка, потому что почти всю свою жизнь провел в тюрьмах. Потом несколько дней они не виделись. Валентина накачивали психотропными уколами, да так усердно, что когда они снова увиделись, Авртуин не узнал его. Руки у Валентина дрожали, и ходил он с трудом. Но примерно через месяц от него отвязались, и он постепенно стал приходить в норму. Его даже стали выпускать на прогулки. Они встретились в парке, где Валентин кормил голубей. От скудной своей пайки хлеба приберегал кусочек, птицы, завидев его, слетались к нему, один осмелевший голубь даже садился на плечо.
Они разговорились. Валентин оказался поэтом и почти час беспрерывно читал свои стихи. Видимо понял, что Аврутину близка поэзия. Ведь Аврутин знал многие монологи из пьес наизусть. Это удивило Валентина, и он позже постоянно просил почитать, особенно Шекспира, и прочесть не только один раз, а повторить еще и ещё.
Вот уж это был настоящий политический. Три десятка лет в тюрьмах. Утверждал, что ни один поэт в мире столько не сидел – и вот в завершение эта психушка. Попал сюда после ростовской тюрьмы, там уже отбыл срок, но когда освобождали, отказался получать советский паспорт, требовал выезда за рубеж. Конечно, узнав это обстоятельство, думал Аврутин, любому это покажется сумасшествием. Нужна ли и самому Валентину такая бравада? Возможно, он все выдумывает, всё таки поэт. Валентин, видя, что Аврутин усомнился в его рассказе, пояснил, что многие русские поэты сумели вырваться из страны и что свободное творчество возможно только в свободной стране. И такие гении, как Бунин и Набоков не смогли бы здесь жить. Ни того, ни другого Аврутин не читал. Знал других, которые живут и пишут здесь. Ведь и Валентин пишет. Продолжал сочинять стихи даже здесь, в психушке. Карандаш и бумагу у него никто не забирал. И стихи были сильные и сразу запоминались. Аврутину даже представлялось, что когда-нибудь он выйдет на сцену и прочтет этот стих, сочиненный Валентином, очевидно ночью в саду:
Золотая лампада луны Золотой ободок тишины И тяжелыми ветками сжат В одно целое грезит мой сад На зелёной ладони листа Неподвижно стоит высота…
Было много стихов о тюрьмах, но еще больше стихов романтических, и было странно, что поэт этот, не видевший ничего светлого в жизни, а мыкавший годы по тюрьмам и лагерям мог сочинить подобное. Сочинял Валентин легко, буквально экспромтом выдал про сумасшедший дом: от здешнего лечения сердце стынет льдом, хуже заточения сумасшедший дом…
Действительно, хуже тюрьмы, там томятся от заключения, но никто не посягает на твою жизнь. Здесь же из тебя могут выдавить все человеческое, будешь просто овощем… А от действительных болезней здесь не лечат. Художник так и не добился того, чтобы его свезли в городскую поликлинику к специалисту эндокринологу. Последнее время он на глазах таял, что-то не ладилось у него с желудком. Несмотря на множество врачей и медсестер не было здесь специалистов по различным болезням. Лечили или залечивали тех, кто считался сумасшедшими. Да и нормальные люди быстро падали духом и впадали в умственное расстройство.
Постановка пьесы могла бы многим вернуть чувство жизни, считал Иван Анисимович, он настоял на том, чтобы Аврутин вспомнил всю пьесу и записал ее. Для этого он даже не пожалел своей толстой тетради, в которую записывал все события. Он вырвал оттуда больше десятка листов и посоветовал писать мелким почерком, и даже некоторые эпизоды шифровать. Эти все записи нужны будут только тебе, наставлял он Аврутина, тебе придется стать не только актером, но и режиссером, и директором этого сумасшедшего театра.
И неожиданно это почти немыслимое предприятие стало обрастать реальностью. Во-первых, идею поддержал главврач, Аврутин по совету того же Ивана Анисимовича решил не делать тайны из своего замысла. Будь что будет. Запретит, так запретит. Аврутин угадал день, когда главврач был в хорошем расположении духа, сумел подловить его в коридоре, начал с благодарностей, рассказывая, что лечение идет на пользу, чувствует себя хорошо. Такс, такс, поддакивал главврач, я ведь обещал вам молодой человек, что все сделаем для вашей пользы. Главврач даже разрешил пройти с ним в свой кабинет, где уселся в глубокое кожаное кресло и стал цедить какой-то напиток из узкой колбы, становясь все добрее по мере опустошения этой колбы. Рассказ о театре он выслушал с интересом. Даже хлопнул в ладоши. И воскликнул: это что-то новенькое, и Фрейду не снилось! Терапия вхождением в другой мир. Положим, больной вообразил себя Наполеоном, а вы даете ему роль Кутузова. Образ вытесняется. Возможно излечение. Браво, Аврутин!
Наверное, главврачу увиделась дальняя перспектива, может быть даже докторская диссертация, потому что он вынул из шкафа толстую тетрадь и попросил записывать туда все репетиции и реакцию будущих артистов, начиная с самого первого дня, начиная с кастинга, то бишь подбора больных на определенные роли. Одно условие, Аврутин, в пьесе не должно быть ничего антисоветского, и узнав, что пьеса историческая, об очень давних событиях, об основании Кёнигсберга, окончательно успокоился. И Аврутин, осмелев, спросил, нет ли списанных белых халатов, нужны белые плащи для рыцарей. И главврач обещал выдать халаты.
Иван Анисимович искренне обрадовался такому развороту событий. Два вечера просидели с ним, прикидывая кому и какую роль можно поручить. Верховного магистра Германа фон Зальца взял на себя Иван Анисимович, король был за Аврутиным. Великого магистра Поппо фон Остерна решили предложить сыграть профессору, хуже было со жрицей, санитарок в это дело ввязывать не разрешил главврач, по сему решили переодеть в женское платье художника. Конечно, он не смог бы заменить такую жрицу, какую сыграла Эвелина, но было в его лице нечто женское, округлое.
Споры и даже бурные споры возникли сразу, как только собрали будущих актеров и стали предлагать им роли. Первым восстал профессор, он ни в какую не желал играть рыцарского магистра. Тевтонца, сказал он, никогда, ни за какие награды! Его поддержал «наполеон», казалось бы, хотели ему угодить, дали роль фон Балька, командовавшего передовым отрядом. Внезапно он вошел в свой образ, стал Наполеоном и начал клеймить крестоносцев, пруссы восстанут, они не будут терпеть и сдавать свои крепости, они выступят за свободу и братство, и я возглавлю их, а там где я – будет победа, мы разобьем тевтонцев, я обещаю. Пришлось дать ему роль предводителя пруссов. Профессор отказался от всех ролей, но быть в стороне не хотел, его назначили консультантом. С ним согласились, когда он заявил – все события должны соответствовать историческим фактам.
В то же время строгое соответствие историческим событиям тормозило действие, приводило к необходимости ввода все новых и новых персонажей. Было бы хорошо соединить двух магистров фон Зальца и фон Остерна, так было и в пьесе Мирского, к чему запутывать зрителя, важна суть событий, а не детали. Протестовал профессор: как же без Остерна, ведь не Зальца вел крестоносцев в поход. Откуда вам знать, профессор, поддержал Аврутина Иван Анисимович. Вы что вместе с рыцарями были в походах? Или у вас есть машина времени?
Профессор недовольно потеребил подбородок и продолжал, обращаясь в первую очередь к Ивану Анисимовичу. Фон Зальца, конечно, сделал главное, он добился и папской Буллы и подтверждения от польского князя Конрада Мазовецкого, что земли в Пруссии будут отданы рыцарям, если они сумеют подавить пруссов, обратить их в христианскую веру. Что не удавалось сделать проповедникам, которые шли с мирными миссиями, то должны были выполнить рыцари «огнем и мечем». Первым на Пруссию двинулся отряд, который возглавил ландмейстер Герман фон Бальк. Почему его нет в пьесе? Кто посмел по-своему хотению выкинуть личность из истории? На его роль вполне можно найти желающего. У меня нет никакой симпатии к этому рыцарю, но история есть история. Хорошо, соглашался Аврутин, можно ввести эту роль, пусть будет несколько реплик, нужен фон, нужно показать, что не один только фон Зальца рвется в Пруссию. Отлично, подхватил профессор, но репликами здесь не обойтись. Ведь этот Бальк основал крепость Бальгу, она до сих пор почти сохранилась, у нас просто не хотят оставлять следы прошлого, я много раз писал о том, что там необходимо провести реставрацию, иначе все погибнет, разберут на кирпичи. Эта крепость и стала главной для сбора сил и дальнейшего захвата Пруссии. И если мы выбросим из пьесы фон Балька и фон Остерна, мы разрушим истинный ход событий. Ведь без Остерна поход бы не состоялся, он собрал большое ополчение из моравских, австрийских рыцарей, из всех, кто жаждал поживиться в новых землях, ведь были уверены, что пруссы имеют много золота и янтаря. И не найдя добычи, эти рыцари превращались в обычных мародеров. Жестоко выжигались деревни, казнились непокорные, не желающие принять христианство.
Все слушали профессора, не прерывая, и только Иван Анисимович в конце не выдержал, сказал, вы тоже профессор не слишком точны. Ведь и пруссы были столь же жестоки. Рыцарей, попавших в плен, они сжигали на кострах или, подвесив за ноги на дерево, убивали дубиной…
Я не оправдываю пруссов, сказал профессор, он встал с кровати и прохаживался среди коек, наверное, воображал, что ему вернули кафедру, что он в студенческой аудитории. Некоторые фразы он повторял дважды, как привык делать в институте, где надо было дать возможность студентам записать изложенную мысль. Здесь тоже были неплохие слушатели, не перебивали вопросами, возмущались вместе с профессором, обличавшим жестокосердие и защищающим коренных жителей. Он говорил не только о Пруссии, были и более кровавые походы. Вспомним крестовый поход детей! – восклицал профессор. – Ведь это было настоящее сумасшествие, там не было симулянтов, как в нашей психушке, не было и тех, кого принуждали. Был общий психоз, и если лечить от сумасшествия, то надо лечить не отдельные личности, но всю эту издерганную массу. Сумасшедшим властителям нужны сумасшедшие подданные. Дети всегда становятся первыми жертвами. Вспомните из века в век повторяющееся избиение младенцев. И властителям и римскому папе это было на руку, безвинные дети освободят гроб господень. Безумного пастушка Стефана сделали чудотворцем и предводителем, провокатор, маленький поп Гапон, смущавший незрелые умы, вот кем был этот Стефан. По всей Европе маршировали отряды детей с крестами и зажженными свечами и факелами в руках. У них даже форма своя была: серые рубахи поверх коротких штанов и большие береты. Юноши любят форму. История ничему не учит, она повторяется. Потом, вспомните, были отряды гитлерюгендцев. Детские умы легко смутить. Верили, что море расступится перед ними. Но чуда не случилось. Их посадили на корабли и плыли те корабли не к палестинским берегам, в Алжире ждали легковерных детей работорговцы, тем еще повезло, а ряд кораблей и вовсе не достигли берега, штормовое море их поглотило. Погибло сто тысяч детей. Ужасно! Но в наше время счет погибшим детям пошел на миллионы. Газовые камеры Освенцима поглощали не только взрослых, они превращали в дым детей. Все слушали профессора в глубоком молчании. Вся эта лекция расстроила в первую очередь профессора, слезы стояли у него в глазах, он сел на кровать и вслушивался в тишину, словно ожидал звонка, возвещающего окончания занятий.
Когда профессор удалился в коридор, Иван Анисимович сказал Аврутину, профессора можно понять, он слишком пристрастен. Беда в том, что каждый рисует прошлое по-своему, одно и то же историческое событие в каждой стране трактуется по-своему, проигранные битвы становятся выигранными, поражения хочется преобразовать в победы, значение событий переиначить. Вот профессор говорит об ужасах крестовых походов, а ведь и пользы они много принесли. Торговые пути открылись для Европы. Увидели паломники много чудес восточных, переняли многое, рис, арбузы, лимоны, пряности, жемчуг, – до этого понятий о них не имели. Ветряные мельницы в Сирии увидели. Шелководству научились. А главное, – как ни странно, свободу приближали, ведь участники походов освобождались от рабства, становились вольными земледельцами, вот где исток и Возрождения и революции. И для нас с тобой весьма существенное – город был основан на Королевской горе. Тот город, в котором судьбой определено нам с тобой жить. Его познать ещё предстоит. Мне кажется, твой Мирский множество смыслов в пьесу вложил. Все не так однозначно.
Когда пьесу репетировали с Мирским, в той другой жизни, о смысле ее Аврутин не очень задумывался, главное было – это игра актеров, их преображение, в этом было некое чудо, обычный человек вдруг становился магистром Ордена или вождем пруссов, Эвелина превращалась в прусскую жрицу… И вся эта жестокость того времени была просто игрой. Здесь же, в больнице, он столкнулся с такой явью, которая опрокидывала все человеческие законы. Через семь веков, в казалось бы, цивилизованном обществе была не меньшая жестокость. Почему? Значит, человек остался прежним. Ведь пруссы и рыцари сражались много веков назад, пруссы – это были дикие племена. Вкрадывались сомнения, нужно ли в таком жестоком месте, как эта психушка, со звероподобными медбратьями, показывать, что и в прошлом люди не щадили людей, что издевались над себе подобными, было так и осталось, неужели это в человеческой натуре, неужели так сладок садизм. История, как оправдание сегодняшней большевистской камарильи. Так сказал ему поэт Валентин, когда Аврутин предложил ему роль прусского воина. Узнав к тому же, что пьеса не в стихах, он презрительно усмехнулся, разве так бывает, все великие драматурги были поэтами, начиная с Шекспира. А Чехов? – спросил Аврутин. Чехов это не драматург, он просто жизнь показывал. Возможно, ты и прав, согласился Валентин, в жизни есть многое, что очень далеко от поэзии. Вот если бы была пьеса о нашей психушке, ее не следовало бы писать стихами, здесь не до стихов.
Последнее время Валентин все чаще стал исчезать в процедурной. Он почти обессилил, но продолжал нарываться на удары и инсулин.
– Я понимаю, почему здесь держат меня, у меня случаются такие рецидивы, что я становлюсь опасен, но почему надо держать в психушке талантливого поэта, да ещё и издеваться над ним? – я не пойму, возмущался профессор. Он часто вел долгие споры с Иваном Анисимовичем. Они знали многое, о чем Аврутин даже не имел представления, вернее не задумывался. Гений и злодейство, тирания и свобода, палачи и жертвы – эти слова постоянно мелькали, прыгали как мячик пинг-понга от одного к другому. И о людской жестокости тоже не раз говорили. Профессор постоянно обличал Ханну Арендт, кстати, уроженку этих мест. Еврейка по национальности, испытавшая тяжести гонения, она пыталась найти истоки тирании. Профессор считал, что она хочет оправдать зло и насилие. Ее теория банальности зла раздражала его. Он имел право возмущаться. Ведь он сам чудом уцелел в той бойне, которую устроили гитлеровцы. Получается, говорил он, задыхаясь, переходя на повышенные тона, никто не виновен, выполняли приказ, а знаете ли вы, уважаемый Иван Анисимович, что для солдат вермахта участие в акциях было добровольным. Но не отказывались никогда, шли и стреляли в женщин и детей. Солдаты, аккуратно исполнявшие приказ. Иван Анисимович соглашался, и в тоже время добавлял, что часто действуют жестоко и без приказа. Посмотри на наших медбратьев, что, врачи приказывают им бить больного по печени. Вседозволенность рождает зло. Унизить другого, встать над ним, растоптать, возможно, такова изначальная природа человека… Не шутите так зло, возражал профессор, мы то с вами совсем другие, и вокруг полно разумных людей, даже в нашей психушке… Аврутин соглашался мысленно и с профессором и с Иваном Анисимовичем. Ему было не до научных споров. Да и не хватало у него знаний, чтобы вести эти споры.
Для Аврутина вся жизнь сосредоточилась на постановке пьесы, он удалялся с новоявленными актерами в другой мир, подражая Мирскому, выстраивал мизансцены, как и Станиславский говорил: не верю, если чувствовал в игре фальшь, останавливал действие командой: стоп. Оставалось загадкой, где можно будет осуществить постановку, да и репетиции желательно было бы проводить на каком-нибудь подобие сцены.
Местом сбора поначалу служила палата, где были койки Аврутина и Ивана Анисимовича, но невозможно было отделаться от любопытствующих, к тому же, остальные врачи и санитары не очень-то поддерживали согласие главного врача. Следили, чтобы в десять часов гасили свет, грозили: тех, кто будет продолжать споры в вечернее время, отправлять в карцер. Была летняя пора и в палатах становилось душно. Надо было найти место для сцены, у врачей и медбратьев был свой, так называемый, красный уголок, где стоял телевизор, туда пациентов психушки не пускали, ставить пьесу в коридоре невозможно, хотя и просторно, но будут все время мешать хождения больных. Оставались проблемы и с актерами. Нужно было все-таки найти на роль жрицы женщину, у художника ничего не получалось, и на последней репетиции он сорвал с себя халат, выбросил приставные груди и наотрез отказался изображать жрицу.
Но судьба сама шла навстречу Аврутину, вскоре все решилось и с местом постановки, и с исполнительницей роли жрицы. А главное, он обрел любовь, а вместе с ней ощутил в себе такой прилив сил, что теперь его ничто не пугало, ни каменные сырые стены, ни инсулиновые блокады, ни звероподобные медбратья. Все мерзости отступили перед той, которую звали Даша. Как он не замечал ее раньше? Возможно, что здесь мешало то обстоятельство, что мир резко разделился на тех, кто был заточен в этот каменный дом, и на тех, кто был волен в своих передвижениях и чувствах.
Она была уборщицей, тихой и незаметной, всегда в потрепанной зеленой телогрейке, платок скрывал волосы, неизменно с тряпкой и метлой, с раствором хлорки, и подумать не мог, какая красота скрывается за черным платком и заплатанной телогрейкой. В один из вечеров, когда было ее дежурство, Аврутин сидел в коридоре, давно уже все легли, а ему не спалось, да и воздух в палате был такой спертый, что хоть нос затыкай. Здесь, в коридоре тоже не так уж хорошо дышалось, уборщица мыла пол, обмакивая тряпку в ведро с раствором хлорки. Она старалась протереть все углы, накрутила тряпку на швабру и пыталась снять паутину, у нее это не получалось. И тогда Аврутин подошел, молча взял из ее рук швабру и, потянувшись на носках, смел паутину. Был он хотя и невысокого роста, но все же, почти на голову выше уборщицы. Она, запрокинув голову, наблюдала за его действиями, и платок спал с головы, открыв ярко– рыжие кудри. Они одновременно посмотрели друг на друга, и сперва то ли удивились, то ли обрадовались – оба рыжие, и Аврутин увидел, какие красивые у нее голубые глаза, и ему показалось, что она совсем молода, почти девочка. Поначалу она смутилась, опустила голову, словно застенчивая школьница. Потом улыбнулась и на щеках у нее обозначились ямочки. Спасибо за помощь, сказала она, обнаружив мелодичный молодой голос. Я готов вам все время помогать, сказал Аврутин, и в доказательство своих слов взял ведро и пошел на кухню, чтобы наполнить его. Потом они разговорились. Она сказала, что давно поняла, что он, Аврутин, не сумасшедший, и что ей понравилось, как он ведет репетиции, и вообще, что затея с постановкой пьесы необычна для этого дома, но как все это чудесно. Она знала сюжет, и то, кому какая роль досталась. Видимо, когда убирала палаты, слушала все разговоры. Оказалось, что она тоже была увлечена театром, поступала в театральной училище, тоже не прошла конкурс, и вот теперь вынуждена работать здесь, в больнице, потому что здесь хорошо платят, а ей приходится содержать заболевшую мать. С помощью Аврутина она быстро закончила уборку, и они пошли в больничный парк. У Даши, так звали молодую уборщицу, были ключи от запасного выхода и впервые за долгое время сидения в психушке, Аврутин смог насладиться ночной прохладой летнего вечера и увидеть звёздное небо. Днем прошел дождь, и теперь так медово пахли ожившие травы. Ему ведь разрешено было бывать в парке только днем, и теперь этот парк ожил в таинственных шорохах и в свете фонарей, открывал совсем иную свою сторону. У них с Дашей оказалось так много общего, что и ночи не хватило бы на разговоры. Но нельзя было рисковать, вдруг вздумается ночным охранникам пройтись по парку. Аврутину терять было нечего, а Даша могла лишиться работы.
С того дня свидания их стали постоянными, через день в дежурство Даши они тайком пробирались в парк. Стоял август, самый лучший месяц на Балтике, жаркие дни прошли, воздух стал прозрачным и стали удлиняться тени. Темнело поздно. В парке была липовая аллея, а за ней было взгорье, холм, поросший кустарником ежевики. Ягоды были терпкие и, растягивая удовольствие, их можно было подолгу держать под языком, как лекарство, которое не хочешь проглатывать, но в случае лекарства – это было вынужденное насилие, а здесь лишь продление удовольствия. Рядом с холмом росли три раскидистых дубка, а на самой вершине, очевидно, их прародитель – древний раскидистый великан. У его подножья была поляна с дурманящим запахом полыни и ветви дуба, казалось, были самой надежной защитой. И здесь, когда Даша сидела рядом, касаясь его плеча, он понимал, что нет человека на земле ближе, чем она.
А как она радостно встретила его решение, ставить пьесу здесь, в парке, сделать парк театром, вывести страдальцев из палат, пусть дышат свежим воздухом. Пусть думают, что здесь растет священный дуб пруссов. Выстроить крепость на холме, собрать ненужные доски, сухие ветки, кирпичи. Это может быть старинная крепость пруссов Твангсте, разоренная рыцарями, а в другом действии – крепость на горе, на Королевской горе, заложенная Оттокаром, место, где берет свое начало Кёнигсберг, нынешний Калининград. Когда он рассказывал все это Даше, у него захватывало дух, он видел себя в этих созданных природой декорациях, и тот монолог, который он должен был произнести по пьесе Мирского, звучал в нем. И была рядом прусская жрица, в предсказания которой он, в отличие от пьесы, верил. Плывущие в вечернем августовском небе белые облака рисовали свои силуэты. Были там и рыцари, и пруссы. И разве не жрицей была Даша, разве не доброй волшебницей. Мирский обрадуется, вот она настоящая жрица!
Словно угадав его мысли, Даша сказала: я так хочу сыграть в твоей пьесе!
– Было бы здорово! У нас как раз нет никого, кто бы мог осилить роль жрицы. – Я знаю, сказала Даша, и она влюблена в короля Оттокара. – Не совсем влюблена, она спасает свой народ, вернее хочет спасти. Это вечная тема – любовь и долг… Конечно, сказал он, было бы прекрасно, но я не хочу подвергать тебя опасности, если узнают, что я привлек тебя, что ты согласилась, если узнают про нас, тебя могут лишить работы. А давай так, предложила она, ты напиши мне все слова по этой роли, я выучу, я буду смотреть, как вы репетируете, а когда будет постановка, пойдем вместе, откроемся главврачу, убедим его, он разрешит, он вообще, по натуре человек добрый. Любовь заслоняла, отбрасывала все опасения, любовь позволяла мечтать и создавать вокруг себя совсем иной мир, где не было места насилию и жестокости…
У них было в парке свое излюбленное место, скамейка возле трех березок. Стыдно было кому-либо признаться, но у Аврутина еще ни разу не было близости с женщиной. Каждый раз все начиналось хорошо, казалось, шло к завершению, женщины слушали его рассказы о театре, даже восхищались им, но потом им быстро надоедали разговоры, они догадывались, что все это выдумки, и любовь не находила своего завершения. Возможно, виноват сам Аврутин, надо было быть более решительным, но воспитывала мать в нем уважительное отношение к женщине, да и вся литература, которая была в доме, а это были в основном классики, говорила о высокой любви. Вокруг же давно отошли от старых понятий, все становилось проще и обыденнее. В книгах и пьесах было одно, а в жизни другое. Только на третьем свидании он робко попытался поцеловать Дашу, она не оттолкнула его, а напротив, раскрыв губы, ответила долгим поцелуем. С каждым свиданием они все более сближались, а потом свершилось то, что должно было свершиться. В этот вечер светила полная луна и была такая тишина вокруг, что их вскрики, казалось, могут всех разбудить. Но больница крепко спала. Даша оказалась опытной и раскованной, Аврутин во всем подчинялся ей и быстро осваивал уроки любви.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?