Текст книги "Элегiя на закате дня"
Автор книги: Олег Красин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Cон
Ему часто снились сны, которые он силился понять и объяснить хотя бы самому себе. То, что происходило с ним, а может с кем-то другим, всплывало в различных странных видениях, непонятных грёзах.
Что хотел сказать ему Бог, о чем предупредить, чему помешать?
Много раз он мог погибнуть, исчезнуть, как исчезает былинка в бездне Вселенной, но Господь спасал его и охранял, точно зная, что предназначение Тютчева будет иным. Закрывая глаза и погружаясь во мрак сна, он пытливо всматривался в судьбу, чтобы найти ответ: в чём же оно, его предназначение? Где, в какой строке свитка вечности указано его точное время, расписан путь от рождения до последнего вздоха?
Однажды ему приснилось давнее путешествие из Мюнхена в Аугсбург, которое он проделал, будучи молодым. Жаркое лето в августе тысяча восемьсот сорокового, пассажирские вагоны, праздная, разодетая публика. Что-то отмечали тогда, кажется, годовщину открытия железной дороги.
Тютчев пригласил прокатиться с собой семейство Мальтицев. Барон Аполлоний Петрович служил первым секретарем дипломатической миссии в Мюнхене, а его жена баронесса Клотильда была родной сестрой первой жены Тютчева – Элеоноры. Их сопровождала горбунья, служащая у Мальтицев – маленькая, неприметная как мышка, женщина.
Весёлой компанией они отправились по живописным местам Баварии, пили вино, заедали баумкухеном88
Baumkuchen (нем. дерево-пирог) – вид выпечки, традиционный для Германии.
[Закрыть], наслаждались беседой. Впрочем, отъехали недалеко, всего миль на пять. Они высадились на большой лужайке, где можно было погулять, послушать оркестр, купить дамам мороженое. Народу собралось много, поезда подвозили всё новых и новых людей поодиночке и целыми семействами. Все хотели выбраться на пикник.
Тютчев увидел перед собой живое море – людские волны накатывали на зеленую лужайку, на окружающий лес, на чугунную дорогу. Море состояло из мужских голов в высоких цилиндрах и шляпах, и женских – в светлых летних шляпках с цветами, с перьями и без них. Немецкая публика важно фланировала по лужайке, раскланивалась, улыбалась, ела мороженое, пила сельтерскую воду.
Постепенно приближался вечер, но поезд, чтобы вернуться в Мюнхен, всё не подавали. И вот здесь начался ужас. Он явственно помнил его, этот ужас, даже во сне.
Было темно. Сгрудившаяся у железной дороги эти благовоспитанные и культурные немцы вдруг превратилась в колышущуюся, возмущенную, безжалостную толпу, выталкивающую случайных людей на рельсы.
Никто не хотел ночевать под открытым небом!
Тютчев чувствовал эти толчки, это жуткое давление. Его тоже подталкивали к рельсам, и в этом было нечто неотвратимое, страшное. Он силился проснуться, дабы не испытывать охватившее его ощущение обреченности и приближающейся смерти. Такое чувство, наверное, испытывали французские дворяне, когда жестокая якобинская толпа влекла их к гильотине.
Однако тягостный сон не прерывался.
Упираясь ногами, Тютчев сопротивлялся толпе всеми силами. И всё же, если бы паровоз в эту самую минуту подавал состав, то он, без всякого сомнения, очутился бы под колесами вагонов и был бы растерзан железным зверем, как жертвенный агнец, выданный всесильной судьбой на заклание.
Маленькую горбунью в потемках тоже вытолкнули вперед. Он услышал её сдавленный всхлип и схватил женщину за руку, не давая инертной людской массе отторгнуть её от себя. Он держал горбунью из всех сил, слыша чужое бормотание, неясные крики, тяжелые вздохи. В этой суматохе он утерял Мальтицев и не знал, что с ними, где они.
Кто-то решил, что стояние в неподвижной и угрюмой толпе занятие довольно веселое и потому запустил фейерверк. Огоньки, шипя и разлетаясь по сторонам, горячими брызгами резво взмыли в небо. Они осветили вокруг клейкую массу из бледных, прижавшихся к Тютчеву людей, похожих на остывшую манную кашу.
Всё это виделось ему будто наяву: искаженное страхом голубое лицо горбуньи, и он сам, стоящий, словно в шаге от пропасти, у самых рельсов. При желании можно было поставить на них ногу. И он ставит, чувствует холод железа и это странно, поскольку ноги его одеты в кожаные туфли. Но холод пробирает до костей.
Покойная Элеонора улыбается, лениво прикрывая глаза. Она, едва заметная в сгущающейся темноте, кажется, едет в одном из вагонов, который медленно приближается к ним. Элеонора машет рукой, делает непонятные знаки, и он силится их разгадать: приглашает ли его первая жена к себе, в загробный мир, или гонит прочь, мол, ещё не время.
О, это время! Его ничто не возвратит! Сколько людей дорогих и близких оно забрало с собой безвозвратно!
Сквозь тяжелые тучи вдруг прорывается лучик солнца. Элеонора с вагоном исчезает, и его кто-то берет за руку. В вечернем, сыром воздухе рука кажется необычно тёплой. Поначалу он думает, что это служанка-горбунья. Потом, что это его приятель Аполлоний Мальтиц. Но оглянувшись, обнаруживает Лёлю. В голове мелькает: «Что она делает здесь, в Мюнхене? И где Эрнестина?»
В Мюнхене он с Денисьевой никогда не бывал. В этом городе он жил лишь с бывшей и нынешней жёнами: с Элеонорой и Эрнестиной.
Лёля улыбается и ласково приглаживает растрепавшиеся волосы Тютчева, молчит, но это молчание красноречивее слов. Он чувствует исходящее от неё тепло любви и в груди его тоже теплеет; он уже не боится мрачной, угрожающей толпы на лужайке, не боится сумерек, несущих неизвестность, не боится, что придется штурмом брать вагоны, которые уже подает поезд, окутанный серым паром, будто старый курильщик.
Но в это самое время, пугающий сон прерывает бесцеремонный Щука, пришедший разбудить барина, и Тютчев молит в полусне: «Подожди, постой мгновенье! Дай ещё побыть с Лёлей там, на лужайке, в сумерках, освещенных её любовью».
Роман поэта
Вскоре Тютчев снял комнату возле вокзала в Павловске, где уже никто не мешал им встречаться. Они любили гулять: уехать на извозчике куда-нибудь далеко, за город, чтобы случайно не встретить знакомых, и там без помех наслаждаться обществом друг друга. Бродили по зелёным лужайкам, выбирались в ухоженные петербургские парки, впрочем, избегая известных мест вроде Павловска или Петергофа.
Как-то прогуливаясь по дальним дорожкам, они попали под дождь. Тютчев был в сюртуке, на голове высокий черный цилиндр, а Лёля надела легкую бежевую шляпку, которую дождь сразу намочил. Тютчев, улыбаясь и глядя в её темные большие глаза, предложил вместо шляпки надеть его цилиндр. Она звонко расхохоталась:
– Vous êtes un farceur Monsieur Tutcheff99
Вы такой шутник, месье Тютчев (фр.).
[Закрыть]!
Она еще не говорила ему «ты», еще чувствовала себя неловко. А он сжал её в объятиях, влажную, пахнущую дождём, травой, лесом и жадно целовал губы, её лицо и глаза. Она шутливо отбивалась.
Потом настроение Лёли резко менялось: она не хотела расставаться с ним, не хотела делить с другой, не хотела, чтобы он возвращался в чужой дом. Он же был только её, неделим ни с кем, и она так и говорила: «Вы месье Тютчев, мой собственный!» На глазах её выступали слезы, и она отворачивалась в сторону, не желая расстраивать Тютчева своим переменчивым настроением.
Но домой он все-таки возвращался. Вот и в тот день вернулся с прогулки весь мокрый, и Щука принялся снимать с него влажный сюртук. Рядом стояла Эрнестина, мудрая, добрая, понимающая; она всегда присматривала, чтобы камердинер вовремя обихаживал её Теодора. А Тютчев смотрел на тяжелый от воды сюртук и на губах возникали слова, звучащие будто музыка, которые при желании, можно было бы напевать. Иногда они складывались в строчки, строфы, стихи, как о каплях дождя, похожих на слёзы. Вроде тех, сочиненных им когда-то: «Слёзы людские, о слёзы людские, льетесь вы ранней и поздней порой…»
В это счастливое время – время всеобщего неведения, поскольку об их романе никто не знал, – они съездили втроем: он, Лёля и его старшая дочь Анна в Валаамский монастырь. Романтичное ночное плаванье по Ладожскому озеру, счастливые взгляды Лёли, которые она обращала на него – это было так поэтично, что если бы в эту минуту он находился один, то непременно написал бы пару строф на каких-нибудь листках, подвернувшихся под руку.
Дочь Анна, зачарованная природой, ничего не замечала.
Как он бы хотел, чтобы все, кто любили его, всегда были рядом, дарили несказанное блаженство душе. В этом, конечно, было много от эгоиста, ибо эгоисты думают только о себе, но он не видел ничего плохого в своём желании. Никаких раздоров, склок, презрительных слов, искаженных гневом физиономий – только улыбающиеся лица, только счастье, только любовь, разлитая в воздухе.
Та, поездка на Валаам удалась, и Тютчев долго вспоминал её с тёплым чувством.
Он снова ощущал подъем, экстаз поэтической мысли, его вновь как в молодости, когда жил в Баварии, охватило воодушевление. Теперь его, как и прежде, интересовало всё: свои и чужие стихи, блестящие женщины, политика европейских государств. Он будто ожил на шестом десятке лет, и сердце вновь билось, уже не отсчитывая оставшиеся мгновения жизни, клонящейся к закату, а со светлой верой в будущее.
Иногда он с удивлением смотрел на себя. Приглаживая торчащие волосы, и беспокойно расхаживаясь по кабинету в одиночестве, вопрошал: «Разве я бестолковое существо, коих много в гостиных и салонах Петербурга? Разве я легкомысленный папильон1010
Бабочка (фр.).
[Закрыть], порхающий от цветка к цветку, в поисках наслаждений, пьяный от летних ароматов?» Нет, нет и нет! Он был серьезным человеком, семьянином, камергером двора его Величества!
И все же, Лёля, и он это чувствовал, вернула его к жизни. Её страсть, её темперамент, её молодые желания невольно передавались и ему – рассеянному старому ворчуну.
Так любовь пела свою вечную песню, как поёт вечную песню океан, обнимая землю.
Но была ещё Эрнестина Фёдоровна, которую не сбросишь со счетов.
С женой Тютчев не хотел расставаться, поскольку, хотя и считал роман с Лёлей Денисьевой, явлением замечательным, льстящим мужскому самолюбию, но всё-таки явлением непродолжительным и не глубоким. Всем известно, что романы в этом возрасте только тешат тщеславие стареющих мужчин и ничего более – любовный корабль не может плыть под старыми дырявыми парусами.
Похоже, с этим была согласна и сама Эрнестина.
«Я рассчитываю на окончание нового увлечения Теодора осенью», – сообщала она близкому другу семьи Вяземскому ещё перед поездкой мужа на Ладогу в компании дочери Анны и мадемуазель Денисьевой. Сырая погода, общая вялость и тоска, распространяющаяся в это время, должны были потушить чувства мужа, как гасят тлеющие угли ведром воды. «Осенью всё встанет на свои места», – надеялась она.
Вяземский обмолвился об этом Тютчеву. «Пожалуй!» – мысленно согласился тот, ведь он привык к жене, а привычка, писали древние, вторая натура.
Ситуация очень напоминала его прежние отношения с Эрнестиной, сложившиеся при жизни первой жены Элеоноры. Как будто история повторялась спустя десятилетия, только теперь в роли жертвы измены выступала нынешняя супруга.
Он, Тютчев всё это уже испытывал, переживал. Опять его ждало мучительное раздвоение и неуверенность. Опять предстояло жить с изматывающим лицемерием и терпеть слёзы обманутой Эрнестины. А иногда и ронять свои.
Интерлюдия
Чтобы оправдать себя или извинить в глазах жены он начал проявлять внезапные и странные порывы нежности и внимания, которыми давно уже не одаривал Эрнестину Фёдоровну, ведь их дом, как заметила его старшая дочь Анна, стал cheerless1111
Безрадостный, унылый (англ.)
[Закрыть], и стал уже давно.
Он писал жене: «Милая моя киска», «Целую твои лапки», «Весь твой!», словно хотел отвлечь от тяжелых мыслей, задурив голову лёгкой и ни к чему не обязывающей болтовней.
Но как же всё сложилось неудобно, как запуталось! Тютчев таил в себе чувства к Лёле и страдал от того, что ими нельзя было поделиться с близким другом, с женой Эрнестиной.
Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне.
Такие слова он писал в молодости, но время говорить откровенно не наступило и сейчас.
Тайна, которую трудно скрыть
Приближался выпуск из Смольного института, который по традиции всегда проходил в марте. На крышах таял снег, наполняя воздух звуками веселой капели. Лед на Неве сделался пористым и серым, поддаваясь теплому ветру; он таял по краям возле берегов, день ото дня, расширяя полосу чистой воды.
Вокруг Смольного института снег уже убрали и только стройные деревья приветливо размахивали голыми руками веток.
К неординарному, памятному событию готовились все.
Тютчев с удовольствием наблюдал приготовления дочерей, которые были выпускницами и с особым чувством отдавались наступающему празднику, находясь в восторженно-приподнятом настроении. Они шили новые платья, украшали прически высокими черепаховыми гребнями. Ко всему прочему Совет Императорского Воспитательного Общества за хорошую учебу и примерное поведение намеревался поощрить девиц Тютчевых – Дарью золотой медалью, а Катю серебряной.
Среди этого цветника Лёля порхала как веселая птичка, а лицо её тётки инспектрисы Анны Дмитриевны, чей класс выпускался, сделалось строгим и значительным, каким и подобает быть лицу воспитателя в особо торжественных случаях. Она даже помолодела на время от свалившихся приятных забот. В душе тётушка надеялась получить орден святой Екатерины – стать кавалерственной дамой, и, пользуясь милостями императрицы Александры Федоровны, попросить за племянницу.
Молодой Денисьевой, по мнению Анны Дмитриевны, вполне можно было подумать о звании фрейлины при дворе: звание ответственное и почетное, и потом, это означало быть на виду у августейшей фамилии. Опять же можно составить блестящую партию. Как известно, государь щедро награждал фрейлин, когда те выходили замуж, а если они при этом были его фаворитками, то и говорить нечего!
С Тютчевым инспектриса всегда вела себя уважительно, порою даже подобострастно. В её глазах камергер императорского двора представлялся фигурой, в высшей степени, светской и влиятельной, который мог замолвить словцо в высших сферах, в особенности перед великой княгиней Еленой Павловной1212
Вел. Кн. Елена Павловна (1807—1873гг.) —супруга великого князя Михаил Павловича, благотворительница, государственный и общественный деятель, известная сторонница отмены крепостного права и великих либеральных реформ.
[Закрыть], покровительницей Смольного.
За эту подобострастность Лёля не раз пеняла тётке.
Знала ли Анна Дмитриевна о возникшем романе между племянницей и светским львом Тютчевым? Она знала, но закрывала глаза, ибо таких увлечений на её веку было предостаточно. Она считала возникшую любовную интригу несерьезной забавой, сиюминутным развлечением, которое, не успеешь оглянуться, как наскучит обоим.
Но… Лёля забеременела и это серьезно всё осложнило.
Оставалась лишь призрачная надежда, что под кринолином, под широкими платьями, никто не заметит выросший живот – выпуск предстоял в марте, а рожать в мае.
– Боже мой! Боже мой! – переживала тётка, глядя на племянницу, томимая нехорошим предчувствием. – Лёленька, как же так можно? Ты совсем потеряла голову! Ты навлечешь позор на себя, попомни мои слова.
– Oh maman, mais je l’aime!1313
Ах, мама́, но я же его люблю! (фр.).
[Закрыть] – отвечала Денисьева, блестя глазами. Она была счастлива.
– Но отчего Федор Иванович не жениться на тебе? Этот шаг достойный благородного человека, он сразу разрешил бы все твои заботы.
– Никак невозможно, тётя, – медленно отвечала племянница, подбирая слова, – Федор Иванович мне всё объяснил. Он женат уже третьим браком, а церковь не разрешает четвертый брак, ты же знаешь.
– Бедное, бедное моё дитя! – сокрушалась тетка и, прижав голову Лёли к своей теплой груди, гладила её морщинистой рукой, словно предвидя все беды и напасти, какие обрушаться на голову её Лёлиньки.
В эти дни Анна Дмитриевна сторонилась Тютчева, считая его полностью виноватым, ведь человек в его возрасте и положении должен рассчитывать последствия своих дурных поступков. А Федор Иванович, оповещенный о грандиозных планах инспектрисы, которым он невольно воспрепятствовал, переживал и молил Бога, чтобы всё прошло благополучно: и беременность Лёли, и выпуск институток.
– Лёля, что же нам делать? – растерянно вопрошал он.
– Всё обойдется, я уверена! – спокойно отвечала Елена Александровна, – ты не представляешь, как я счастлива.
Она невольно положила руки на круглый живот, и Тютчев, больше проникаясь нежностью к ней, чем к будущему ребенку, попросил:
– Если будет девочка, я хотел бы, чтобы её тоже звали Лёлей.
– А если мальчик, тогда назовет как тебя – Фёдором.
Он с лёгкостью согласился, но тревога в душе не улеглась – Лёля была еще слишком молодой и неопытной в светских интригах, в запутанных отношениях, связывающих многие знатные семьи. Она не представляла, как зло и жестоко может наказать свет за пренебрежение к установленным правилам.
Тютчев осторожно погладил её живот, впрочем, без особых эмоций на лице и Лёле показалось, что он не очень-то и хочет ребёнка. Конечно, зачем ему, если от других жен у него уже есть дети обоего пола и их много, а ведь ещё требуется всех содержать в приличном достатке.
Но неужто расходы на её дитя лягут на него большим бременем? Она же никогда ничего не просила! Только любви его сердца! Только душевного тепла!
Всё это выглядело очень обидным и Лёля, чтобы скрыть набежавшие слёзы, отошла к деревянной колыбели, купленной недавно у старого плотника, жившего на соседней улице.
Однако она, на самом деле, ещё мало знала Тютчева. Не только ей, но и всем представлялось, что к маленьким детям, в том числе и своим, он был холоден, как зимнее солнце, почти равнодушен. Тютчев любил блистать, а как можно блистать перед детьми? Им ведь нельзя показать ни глубину своего ума, ни обсудить с ними высокую политику, ни бросить забавную шутку.
Когда старшая дочь Анна его упрекнула в этой удивительной отстраненности, он серьезно ответил: «Но они же дети». Оказывалось, что Тютчев нуждался в великосветском обществе, в ежедневном общении с посторонними, малозначащими для его жизни людьми, но к своим детям его ничуть не тянуло. И такая парадоксальность отца возмущала Анну.
Однако он мог и бравировать перед дочерью нетривиальным подходом к семейным отношениям, чтобы умолчать об иной, утаиваемой им истине, поскольку: «Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои!»
Да, да, и с Анной, и другими дочерями он делился далеко не всем.
Много позднее в разговоре с дочерью Машей он признается, что всегда стеснялся маленьких детей, ибо ему казалось, будто его рассуждения, его речи, его поведение, будут непостижимы для детского разума.
А быть непонятым для него – самая большая трагедия.
Интерлюдия
Несмотря на заботы, связанные с Лёлей, с их волнующим романом, эта блестящая жизнь отвлекала его: рауты, балы, встречи, салонные беседы, разговоры о политике, сплетни – он забывался в бурных водах житейских историй и отношений, среди великосветских интриг, посреди осуждения или восхищения, которым его встречали.
Рассеянность его делалась притчей во языцех, забавные истории передавались из уст в уста, как смешные анекдоты, подобно анекдотам о Петре Великом или матушке Екатерине. Но ведь он еще не умирал, он еще не стал историей. И этом было новое, непривычное ощущение – чувствовать себя неким историческим персонажем среди современников.
Однажды в один из обычных зимних дней не занятых поездками на рауты и шумные балы, Тютчев в одиночестве прогуливался возле Михайловского замка. Мысли его были заняты состоянием цензуры в России, необходимостью её смягчения. Этот вопрос намедни обсуждался им с Никитенко1414
Никитенко Александр Васильевич (1804—1877гг.) – историк литературы, цензор с 1833 года.
[Закрыть], который разделял взгляды Фёдора Ивановича. И вот, размышляя о сём важном предмете, он почувствовал, как кто-то бесцеремонно дергает его за рукав.
– Барин, барин, подайте ради Бога! Добрый барин!
– А? Что?
Он поворотился к нищенке. Грязная, худая рука выпросталась из-под дырявого платка, наброшенного на плечи. Немолодая женщина с исхудавшим лицом и тоскливыми глазами в драном салопе терпеливо переминалась с ноги на ногу.
– Детки есть у тебя? – вдруг спросил Федор Иванович, всегда избегавший разговаривать с нищими.
– А как же, барин! Трое ртов, как-никак. Мужик мой помер, вот и мыкаемся по людям.
– А, ну-ну!
Он порылся в кармане, ожидая нащупать денежки, но камердинер Тума, когда чистил платье, видимо, выгреб мелкие монетки. «Когда не надобно, Щука такой расторопный», – подумал Тютчев с раздражением. Немного поискав ещё, Федор Иванович вытащил рубль серебром.
– На, голубушка, возьми! Только ты поди, обменяй, возьмёшь себе пяток копеек, а остальное принесешь. Я здесь постою, подожду тебя.
Ветер, сырой и холодный, беспокойно трепал его седые волосы – он зачем-то снял шапку и держал её в руке. Тёплое пальто не спасало от промозглой погоды, от петербургской атмосферы, вызывающей у Тютчева содрогание, особенно в зимнюю пору. Он не любил это место, этот чиновный, каменный, угрюмый город и мог бы сравнить свою нелюбовь с ненавистью белки к колесу, которое та принуждена вертеть ежедневно. Колесо и столица были схожи, ведь в обоих случаях их нельзя было покинуть, по крайней мере, по своей воле.
Холод отвлекал, мешал думать.
Фёдор Иванович сделал несколько шагов вперёд, чтобы согреться. Снег, выпавший накануне, хотя и празднично искрился, однако противно скрипел под башмаками – его еще не успели его почистить и на тротуарах прохожие вытоптали широкие тропинки.
Пока не появилась нищенка Тютчев вновь заняться своими мыслями, только уже не о цензуре. Ему припомнился недавний разговор в Москве с мужем сестры Николаем Ивановичем Сушковым о стране, в которой они жили, о России. Тогда у них возник горячий спор по поводу её истории, происхождении царской власти, о Смутном времени, поставившем Россию на грань катастрофы. Победы и поражения русских, по мнению Тютчева, зависели не от божьего промысла, не от выпавшего случая, а от вполне конкретных людей, от их намерений, от алчности или благородных порывов, присущих властителям. Сушков же считал иначе.
Тютчев надел шапку на замерзающую голову.
Он задумался о России, об огромной равнине, раскинувшейся между морями и горами, о суровом климате, жёстких, неуживчивых людях. Именно в территории, в её бескрайности и неоглядной шири, в её непроходимых лесах и разливных реках виделись ему колоссальные беды, проистекающие для страны. Великая скифская равнина, на которой они жили, казалась ему непреодолимым препятствием ко всеобщему благоденствию и прогрессу.
В памяти внезапно возникло именно это слово – прогресс, хотя его и намерены были запретить к употреблению. Оно раздражало государя. Но дело состояло даже не в прогрессе, дело было в той исторической миссии, которая отведена России.
Миссия заключалась в объединении всего христианского мира на новых началах – добра и справедливости, а именно этой миссии препятствовало обширное пространство, дарованное то ли Богом, то ли добытое трудами неуживчивых предков. Слишком много сил приходилось тратить на эти холодные земли, слишком много жизней уходило, чтобы сохранить огонь в очаге.
Так мнилось ему, человеку, прожившему немалую толику жизни на тесном, ограниченном пространстве Германии, Франции и Италии, человеку, понимавшему западный мир изнутри.
– Федор Иванович, что делаете здесь в такую холодную пору? – кто-то окликнул его, – ждёте кого?
Тютчев оглянулся. Похрустывая снегом, к нему приближался незнакомый мужчины, закутанный до подбородка в зимнюю шубу с бобровым воротником. Нищенки с серебряным рублем, конечно, простыл и след.
– Задумался, – рассеянно ответил Тютчев, приглядываясь к прохожему и не узнавая его.
Историю о пропавшем серебряном рубле Фёдор Иванович впоследствии поведал Эрнестине Фёдоровне и та, будучи хозяйственной и бережливой женой, с осуждением качнула головой, но по обыкновению промолчала. Да и что тут скажешь, если и в преклонном возрасте её супруг продолжал оставаться наивным дитятей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?